Ровно в шесть вечера Акеми сметает мягкой кистью пыль с букетов пластиковых цветов, гасит электрические свечи в траурном зале и спешит в каморку, где переодевается персонал. Стаскивает через голову помпезное чёрно-белое платье с рюшами, бережно вешает в шкаф, натягивает старый штопаный комбинезон неопределённого цвета, подхватывает штормовку и спешит к выходу. И в дверях едва не налетает на Сорси – хитроглазую деваху с выбритыми, покрытыми татуировками висками и рыжими волосами, скатанными в дреды.
– Гомен[3], – выдыхает Акеми короткое извинение.
Сорси пожимает плечами и затягивается синтетической сигаретой. Акеми со всех ног несётся к остановке гиробуса. Его красная бочкообразная туша как раз выруливает из-за поворота. Гиробус подкатывается к остановке, двери с шипением открываются, выпуская людей, а потом впускают внутрь ожидающих посадки.
– Подождите! – кричит Акеми, машет руками.
Водитель – старый знакомый отца Акеми – узнаёт её издалека, и гиробус трогается с места, лишь когда девушка оказывается в салоне.
– Добрый вечер, Акеми. Что вдруг мимо дома? – интересуется водитель.
– Надо в порт, – коротко отвечает она и проходит к задней двери. Общаться ни с кем не хочется.
Акеми смотрит сквозь пыльное стекло на обшарпанные стены жилых домов, на длинный забор целлюлозной фабрики. Накатывают воспоминания рабочего дня: маленькая девочка со страшно раздутым животом и умиротворённым синюшным личиком, плачущая над её телом молодая женщина, Сорси, тщетно успокаивающая горюющих родственников ребёнка. Отвратительный искусственный запах лилий, через который пробивается ещё более мерзкая и тяжёлая вонь мёртвого тела. «Старайся не дышать рядом с трупами, – наставляла Сорси новенькую. – Ты ж не знаешь, кто от чего умер. Дети мрут только от заразы. Руки мой чаще, помогаешь обряжать – надевай маску».
К горлу подкатывает тошнота и горечь, Акеми встряхивает головой, морщится. Считает мысленно, стараясь перебить неприятные воспоминания. Двадцать, сорок семь, сто тридцать девять…
Она никогда не думала, что умирает так много детей. Каждый день – один-два. Редко когда привозят только взрослых. Мёртвых детей куда больше, чем стариков. И они куда страшнее – маленькие восковые люди, будто ненастоящие. Касаться их невыносимо. Всё время кажется, что сейчас закрытые глаза распахнутся и в лицо тебе взглянет что-то жуткое, нечеловеческое.
Четыреста двенадцать, считает Акеми. Пятьсот семь…
Ей казалось, она не боится ни мёртвых, ни смерти. Когда умерла мама, Акеми было девять лет. Мама ушла тихо и быстро, и Акеми и Кейко долгое время верили, что она уснула. Отец в то утро сказал, что она очень устала и ей нужен отдых. Закутал маму в расшитое цветами сакуры покрывало и унёс. А когда вернулся, сказал дочерям, что мама обязательно вернётся. Просто нескоро. И добавил: «Ей бы хотелось, чтобы вы вели себя достойно».
Люди не умирают, они просто куда-то уходят. Кажется, Кейко верит в это до сих пор. Счастливая глупая Кейко. Акеми тоже верила. Теперь ей приходится раз за разом в этом разубеждаться самым худшим образом – обмывая тела, укладывая их в металлический ящик с двойным дном и отправляя за дверцы топки крематория. По должности ей полагается утешать родственников и быть с ними ласковой и доброй, но она молчит всю церемонию. Попытки говорить пробуждают приступы тошноты. Пусть говорит Сорси. Акеми молча поправляет нелепые целлюлозно-бумажные цветы, стараясь не касаться лишний раз холодных тел.
«Я больше не могу», – шепчет Акеми, закрывая глаза.
Найти Дюваля. Броситься в ноги, переломив собственную гордость. Просить, умолять пристроить её на любой корабль. Нет корабля – Акеми согласна паковать бесконечные бурые ленты водорослей по пластиковым бочкам. Она готова мыть посуду в столовых или полы в общественных зданиях. Только бы не возвращаться туда, где удушливо пахнет лилиями – до тошноты, до потемнения в глазах.
Гиробус проезжает по мосту через Орб. Как обычно, перила облеплены детворой. Кто дальше плюнет, кто что-то увидит в лениво текущей воде и чей камешек издаст самый громкий плюх. Акеми вспоминает, как летними вечерами они приходили сюда всей семьёй. Мама бережно опускает в воду двухлетнюю Кейко, а малышка верещит, хохочет, летят в стороны холодные брызги.
«Папа, подбрось меня, я нырну! Пожалуйста, папа! Мама, смотри, как я умею!»
После того как мама ушла, отец больше не водил их к Орбу. Ни разу. Акеми тайком бегала сюда одна. Ей хотелось научиться плавать лучше всех. И она научилась. Мальчишки завидовали и пару раз пытались поколотить. Обидно, когда какая-то косоглазая на спор догоняет вплавь лодку отца Ланглу, оставив остальных участников спора безнадёжно позади.
– Я плаваю лучше всех, – говорит себе Акеми, выходя из гиробуса и шагая в сторону порта. – Я знаю, где больше рыбы. Я сотни раз выходила в море. Меня не могут не взять на борт.
«Я не вернусь туда, где мёртвые дети пахнут мёртвыми цветами», – повторяет она мысленно. Она в этом уверена.
В порту, когда-то растянутом на километры вдоль берега, а теперь состоящем из четырёх ангаров, ремонтного дока и пары продуваемых всеми ветрами двухэтажных зданий, пустынно. Стоят на приколе три баркаса, покачиваются на волнах плоскодонки. Акеми решительно направляется в здание, где днём можно найти хозяев порта.
Она долго стучит в запертую дверь, напрасно дёргает позеленевшую от времени и сырости ручку. Все давно разошлись по домам. Девушка спускается с крыльца, внимательно смотрит на стоящие у причала суда и, заметив движение на борту одного из баркасов, со всех ног мчится туда.
– Месье, добрый вечер! – кричит она молодому мужчине с аккуратной кудрявой бородкой. – Могу ли я поговорить с капитаном?
Тот вешает на крюк свёрнутый канат и оценивающе смотрит на Акеми.
– Что надо-то?
– Хочу наняться в команду.
Бородач опирается руками на кормовой релинг, с усмешкой рассматривает девушку.
– У меня есть опыт, – твёрдо говорит Акеми. – Я ходила на «Проныре».
– И где теперь твой «Проныра»? Топай отсюда. Дырка на корабле – плохая примета.
– Месье, прошу вас…
– Проваливай! – резко обрывает он и уходит, давая понять, что разговор окончен.
Акеми чувствует себя оплёванной. На то, чтобы злиться, сил уже не осталось, и она медленно бредёт по пирсу прочь. Спускается к самой воде, подбирает в полосе прибоя редкие куски водорослевых лент. Есть хочется так, что внутренности сводит. Акеми пробует пожевать буро-зелёный лист, находит его мерзким, но другой еды на сегодня не предвидится. Она сглатывает горьковатую массу, суёт в рот ещё один обрывок. Жуёт яростно, песчинки скрипят на зубах. Глотай, Акеми, если не хочешь разреветься, как малолетняя соплячка. Или ты не хозяйка своим эмоциям?
В плечо ударяется камешек. Маленький, не больно. Акеми вздрагивает, оборачивается, испуганно шарит взглядом вокруг. В серых сумерках от опоры Купола отделяется щуплая фигура, приветственно машет девушке рукой.
– Боннэ? – удивлённо окликает Акеми. – Ты зачем здесь?
– З-затем! – радостно улыбается Жиль и вприпрыжку спешит навстречу. – З-за т-тобой следил, вот так вот!
Девушка теряется, пытаясь понять, шутит он или всерьёз, и поспешно запихивает комок водорослей в карман штанов. Бывший юнга останавливается в метре от Акеми, рассматривает её, склонив голову набок. Улыбка на его лице гаснет.
– Т-ты… Чего с-случилось?
– У меня – ничего, – как можно безразличнее отвечает Акеми. – Гуляю после работы. Тебя сюда как занесло?
Жиль мнётся. Пожимает острыми плечами, пинает камушки носком ботинка.
– Я ночую т-тут, п-под лодкой, в-вот так вот, – признаётся он наконец. – Ну, и увидел т-тебя. И х-хотел п-поздороваться.
Девушка оглядывается, смотрит туда, куда указал мальчишка.
– Под той лодкой? Ты что – так и не вернулся домой?
Он молча кивает. Даже в сумерках видно, как краснеет правая сторона лица. Акеми становится неуютно. Собственные проблемы начинают казаться мелочами жизни.
– Тут же сыро, бака! И действие Купола слабое! – сердито восклицает она. – В городе места мало? Боннэ, ты…
– Бака, з-знаю. Тут м-мокро, но лёд не растёт. – Жиль вздыхает. – Метни б-ботинок, если т-тебе от этого б-будет легче.
Он отступает на несколько шагов в сторону и покорно поднимает руки. Акеми смотрит на мальчишку, и от его виноватого взгляда что-то внутри неё плавится. Секунда на раздумья – и она протягивает ему ладонь:
– Идём. Я устала и хочу домой. А ты поживёшь пока у нас.
Просияв, Жиль срывается с места и несётся к своей перевёрнутой лодке.
– Я сейчас! – кричит он радостно.
И возвращается в обнимку с большим бумажным кульком. Из него одуряюще вкусно пахнет кукурузными лепёшками.
– Б-бери, Акеми. Т-ты же голодная…
Девушка заглядывает в пакет – и не может сдержать удивлённого возгласа:
– Как много! Жиль, откуда столько?
– Спёр, – коротко отвечает бывший юнга.
– Я не возьму, – хмурится Акеми и направляется прочь от пирса.
Жиль догоняет её, суёт в руку лепёшку.
– Ешь. Я п-помню, что ты не б-берёшь чужое. Я честно сп-пёр. В уплату за работу, в-вот так вот. Это п-после обеда осталось. Т-ты не п-поверишь, куда бы это всё д-дели…
– Куда? – машинально спрашивает Акеми, не оборачиваясь.
Жиль почти бежит за ней, придерживая кулёк у груди. Акеми борется с желанием впиться в лепёшку зубами, но не может себе позволить этого при юном воришке. Пусть поймёт, что она возмущена его поступком.
– У н-начальника столовой с-свинья. Д-две. И в-всё, что остаётся со стола, идёт им. В-вот так вот. Я и з-забрал – чтобы д-досталось тем, к-кто заслужил.
После недолгих размышлений, кто более достоин кукурузных лепёшек – свинья или голодная молодая женщина, Акеми решительно суёт кусок лепёшки в рот.
– Остальное – в семью, – строго говорит она. – Как плату за кров. И поторапливайся, не то придётся пешком через весь город идти. Гиробус ждать не будет.
Акеми Дарэ Ка стоит у приоткрытого окна и смотрит с высоты двенадцатого этажа. Вечерний Азиль кажется тёмным и тихим, но Акеми точно знает, что в это время на пыльных улицах Третьего круга ещё кипит жизнь. Возвращаются со второй смены работники целлюлозной фабрики и завода пластмасс, из прачечных и швейных мастерских, целыми семьями расходятся по домам посетители вечерней проповеди Собора. Она смотрит в темноту за окном, пытаясь понять, почему ей так беспокойно.
– Акеми, – окликает её отец.
Девушка вздрагивает, извиняется и ставит на низкий столик жестяной поднос с тремя маленькими чашками, похожими на половинки ярких шаров. Ярко-жёлтую больше всех любила мама. Теперь эта чашка негласно принадлежит Акеми. Отцовская чашка синяя, как небо над морем после бури. Алую чашку любит Кейко. Когда она пьёт, ладони обхватывают чашку так, будто сестрёнка греет об неё руки. Сейчас Акеми ставит красную чашку перед Жилем. Он гость, а Кейко всё равно нет дома. Где-то ходит со своим драгоценным Ники-куном.
Отец благодарит Акеми, опускается на колени пред столиком, жестом приглашает дочь и Жиля присесть. Жиль долго пытается усесться так, как это делает хозяин дома, но ему непривычно, и мальчишка сопит и ёрзает.
– Жиль, ты можешь сесть так, как удобно, – улыбается Макото. – Акеми, принеси гостю подушку, пожалуйста.
– Н-не, спасибо! Я как п-привык, можно? – смущается мальчишка.
И устраивается по-турецки – острые коленки выглядывают из прорех штанов. Потом заглядывает в чашку – и удивлённо восклицает:
– Ух ты! Чай!
– Пробовал такое, да? – В голосе Макото слышится удивление.
– Ага! Д-давно уже, но п-помню… Откуда у в-вас такая роскошь?
– Это подарок моей младшей дочери. А самой Кейко это принёс её молодой человек.
Макото произносит это спокойным повествующим тоном, но Акеми прекрасно знает, что отец не одобряет отношений Кейко и Ники. «Вы не ровня, – качая седой головой, говорит он младшей дочери всякий раз, как та заводит речь о парне. – Пойми и прими, пока не нажила проблем». Кейко всякий раз покорно кивает, но этими кивками всё и ограничивается. Акеми всецело согласна с отцом, но на её попытки поговорить с неразумной младшей сестрой неизменно следует жёсткий ответ: «Не лезь и не завидуй».
«Зато у нас есть чай», – утешает себя Акеми и отпивает из чашки.
Макото пьёт маленькими глотками, наслаждаясь вкусом малодоступного в Азиле напитка, прикрывает глаза от удовольствия. Жиль свою чашку уже опустошил и теперь вовсю набивает рот кукурузной лепёшкой.
– Подавишься, – ворчит Акеми, глядя на его округлившиеся щёки.
Жиль в ответ что-то мычит, изображая всем своим видом, как ему хорошо и что он готов съесть раз в сто больше. Взгляд Макото теплеет, губы трогает улыбка. Акеми думает, что улыбающийся отец выглядит лет на десять моложе. После смерти мамы радость на его лице стала большой редкостью. Привычный семье и соседям Макото Дарэ Ка немногословен, спокоен и лицом скорее напоминает статую, а не человека.
– Ты вытянулся, но не вырос, – говорит он Жилю.
Мальчишка вспоминает, что полтора года назад, при своей первой встрече с Макото, он неприлично ревел из-за того, что ему не хотят доверять серьёзную работу. И краснеет: на правой щеке проступает густой румянец, левая же, покрытая сеткой шрамов, остаётся привычно-бледной.
– Расскажи, как тебе работается, – меняет тему Акеми.
– Н-на сейнере было лучше. Хотя б-бы кормили досыта. Н-на фабрике т-только и делают, что гоняют. П-принеси это, отнеси т-то… З-зато со мной работает муж-жик, который от-тбывал два года в п-подземке. Ст-только рассказывает интересного! – Мальчишка оживляется, подаётся вперёд, к Макото, сверкая глазами. – Вы знали, что п-под землёй есть сады? И еду там растят для элит-тариев. Он г-говорил, что там от электричества светлее, чем д-днём. И что он св-воими глазами видел запасы. И их там горы! Он рассказывал п-про кур. Ряды к-клеток длиной в высокий дом!
Акеми смотрит на его восторженное лицо – и её накрывает непреодолимое желание остудить мальчишкин пыл. Она отставляет в сторону пустую чашку и негромко говорит, глядя на свои сложенные на коленях ладони:
– Он всё это выдумал. Заключённых заставляют делать самую чёрную работу в городских отстойниках. Перебирать и перерабатывать мусор и наши отходы. Не мог он видеть что-то иное. В бульон, которым нас всех кормят в столовых, идут трупы. А из костей мертвяков делают костную муку и клей. – Она поднимает глаза и смотрит в лицо ошарашенного мальчишки. – Нет никаких садов. Есть только громадный цех, в котором из мёртвых готовят еду для живых.
– Акеми… – начинает было Макото, но девушка перебивает его.
– Это правда, отец! Зачем в ящике, в который укладывают тела для кремации, открывается дно? Почему мы потом никогда не находим в них ничего, даже праха? И какой смысл Сорси врать, что из топки трупы падают именно в цех, а уже потом над пустым ящиком разжигают огонь?
Макото выпивает чай одним большим глотком и приказывает дочери:
– Выйди.
Акеми и сама рада уйти. Прорываются наружу слёзы, что копились давно и не находили выхода. Закрыв лицо руками, она выбегает из квартиры, усаживается на лестничные ступеньки и беззвучно плачет.
Оставшись один на один с перепуганным Жилем, Макото Дарэ Ка подходит к мальчишке, похлопывает его по плечу и мягко говорит:
– Прости её, дружок. Ей тяжело там, где она сейчас работает. У вас свои легенды, у них свои. Относись к этому так, как подсказывает тебе разум. Он, знаешь ли, умеет защищаться не хуже тела.
– Я не верю! – выдыхает Жиль; плечи его мелко дрожат.
– Не верь. Правды и лжи на свете много, и в чистом виде они редко встречаются. Лучше пойдём, я покажу тебе, где разместиться.
Жиль следует за хозяином квартиры в маленькую комнату. Здесь почти пусто: лежат на полу два матраса с подушками и лёгкими одеялами, в углу у окна – тумбочка, накрытая чёрной тканью. Там на незамысловатой подставке покоится что-то похожее на украшенный серебристым рисунком чёрный полуметровый тубус, оканчивающийся оплетённой рукоятью. Жиль проходит в комнатушку, приближается к тумбе, оборачивается – и на его лице, только что испуганном и растерянном, восторг.
– Месье Дарэ Ка, это же… это же м-меч?
Макото коротко кивает. Мальчик складывает ладони перед грудью и отвешивает глубокий поклон мечу. И снова поворачивается к хозяину:
– Разрешите мне взгл-лянуть? Пожалуйста. Я умею.
Получив одобрение, Жиль достаёт из кармана штанов мятый лоскут ткани, бережно берёт им меч, долго рассматривает ножны.
– Месье Дарэ Ка, я не умею в-восхищаться как н-надо, но какая к-красивая работа! Я могу посмотреть дальше?
Изумлённый, что уличный мальчишка знает этикет японского меча, Макото медлит с ответом. Жиль смотрит то на него, то на меч, глаза его восхищённо сияют. Будто встретил старого друга.
– Да, можно, – говорит наконец Макото.
Жиль перекладывает ножны в левую руку, всё так же на тряпицу, убирает правую руку в рукав и через ткань берётся за рукоять короткого меча. Медленно, жадно рассматривая каждый сантиметр клинка, вынимает оружие из ножен. Макото напряжённо следит за мальчишкой. Поразительно: тот держит клинок на таком расстоянии, чтобы не замутнить лезвия дыханием.
– Месье Дарэ Ка, сколько же лет этому в-вакидзаси?[4]
– Он старше Азиля. На несколько столетий. Этот меч – достояние моего рода.
– Как клинок сияет! Мне к-кажется, он дороже всех сокровищ… и даже немного ж-живой.
Пока мальчишка восторженно любуется мечом, в комнату заглядывает хмурая Акеми.
– Ото-сан[5], к нам гость, – сухо сообщает она и уходит.
Макото коротко извиняется и спешит за ней. Жиль бережно убирает меч в ножны – держа их вертикально, меч в правой руке, ножны в левой, как и предписано этикетом. Вернув вакидзаси на подставку, мальчик снова кланяется, с улыбкой шепчет: «Спасибо» и напряжённо прислушивается к голосам, слышным с лестничной клетки.
Гость напряжённо мнётся на пороге, стараясь не выдавать волнения. Кейко – счастливая, сияющая, уже хлопочет на кухне. Чёрные волосы, забранные в два детских хвостика, бьются по плечам, руки порхают над стареньким чайником. Акеми сидит на кухонном подоконнике, молча смотрит на сестру.
Макото протягивает руку.
– Здравствуйте. Месье Каро, верно?
Ники отвечает на пожатие, и ладонь у него влажная, холодная. Парень нервничает. Чего-то боится.
– Здравствуйте, месье Дарэ Ка. Да, я Доминик.
– Проходите, месье Каро. У нас тесновато, но…
– Не беда, – улыбается Ники. – Я всё понимаю.
«Как же, – с неожиданной злостью думает Акеми. – Понимает он. Чистюля пришёл поглазеть, как плебеи живут».
Она рассматривает парня с разделяющего их расстояния, и он всё больше ей не нравится. Ровесник Акеми, он слишком хорош собой, слишком чистый, слишком хорошо одет. Его вежливость, его неуверенность кажутся девушке фальшивыми. Белозубая улыбка раздражает. Когда Доминик проходит в кухню, Акеми хочется забраться на подоконник с ногами. Чужой запах – свежий, дерзкий – указывает на высокий статус гостя и подчёркивает убогость и тесноту их жилища. Враждебность – всё, что чувствует сейчас Акеми.
– Это для вашей семьи.
Ники передаёт хозяину дома перевязанную шпагатом коробку. Макото благодарит, ставит её на столик, внимательно смотрит на парня и задаёт главный вопрос:
– Месье Каро, что же привело вас сюда?
Ники бледнеет, проступают под глазами тёмные тени. «Волнуешься, – ехидно думает Акеми. – Ну, помучайся, подёргайся». Кейко наигранно увлечена мытьём чайных чашек, слишком рьяно натирает их мыльной тряпицей, слишком сильно плещется в тазу вода. Тоже нервничает, понимает старшая сестра. Знает, зачем её красавчик в гости напросился.
– Месье Дарэ Ка, – решается Доминик. – Я к вам по делу… Чёрт, сказать труднее, чем я думал. Простите мне моё волнение. Я приехал просить разрешения жениться на Кейко.
Тряпица шлёпается в таз с мыльной водой. Кейко замирает, прижав к груди чашку – мамину, жёлтую. Акеми с трудом сдерживается от желания разораться и прямо сейчас выставить Каро вон. Нельзя. Должен сказать отец. А тот молчит, медля.
Доминик стоит у обшарпанной стены – прямой, как арматурный прут, бледный и с такими же перепуганными глазами, как и у Кейко. «На что ты рассчитываешь? – кричит Акеми мысленно. – Неужели ты думаешь, что если по происхождению имеешь всё, то и её получишь?»
– Доминик, – мягко начинает отец. – Я не могу ответить ни так, как хочу сам, ни так, как ожидаете вы. Я знаю, что скажет моя младшая дочь. И хотел бы, чтобы вы хорошо подумали. Потому что, сделав предложение, вы подумали очень мало.
– Я думал месяц, – севшим голосом отвечает Доминик. – Я уверен в своём намерении.
– Кейко, Акеми, я прошу нас оставить, – обращается Макото к дочерям, и те немедленно выходят в соседнюю комнату.
Макото прикрывает дверь в тесную кухню, становится напротив Доминика:
– Я не знаю, какой вы человек, Доминик Каро. Но нам вы чужой. Зачем вам моя дочь? Наверняка в Ядре множество девушек, красивых и равных вам.
– Много. Но я люблю Кейко. И уверен в этом.
– Этого мало. Как вы представляете вашу совместную жизнь?
Доминик облизывает пересохшие губы.
– Я продумал, месье Дарэ Ка. Я договорился с мастером, он перебьёт Кей Код доступа. Жить мы будем в доме жены моего брата. Кейко ни в чём не будет нуждаться. Я хочу, чтобы она была счастлива.
Лицо Макото грустнеет, он сокрушённо качает седой головой.
– Если вы действительно хотите ей счастья, не делайте этого. Оставьте её здесь, приезжайте к ней – но забудьте о женитьбе. Я не могу запретить, но я отец, я вправе просить об этом.
– Вы просите меня бросить Кейко здесь? Позволить ей дышать отравой, работать по двенадцать часов в сутки и тихо чахнуть, недоедая? – Парень смотрит Макото в лицо, голос его крепнет, распаляется. – Вы, отец, просите меня лишить вашу дочь шанса на лучшую жизнь? Вы просите меня бросить моего любимого человека?
Дверь кухни распахивается, влетает злая как чёрт Акеми.
– Прошу прощения, ото-сан, но я не могу молчать. Потом буду готова понести наказание.
Она толкает Доминика в грудь, припечатывая к стене.
– Так, чистюля, буду говорить на понятном тебе языке. Выметайся отсюда и не смей приближаться к моей сестре. И ни слова о любви – ты понятия не имеешь, что это такое. У вас её нет и быть не может. Те, кто рождён вне материнской утробы, любви не знают и не узнают никогда. Возвращайся к себе и забудь сюда дорогу.
Акеми ловко заворачивает Доминику левую руку за спину и ведёт к выходу из квартиры. В соседней комнате Кейко что-то кричит и колотит кулаками по запертой двери. Акеми спускается вместе с парнем к выходу из подъезда и выкидывает Доминика на улицу.
– Если она тебе действительно дорога, ты не пожалуешься полицаям. Ты же не хочешь проблем семье своей девушки, Ники-кун? – язвительно цедит Акеми. И добавляет: – Рукав почисть. Весь в грязи.
Доминик оборачивается, смотрит на неё с усмешкой.
– Дура, – говорит он беззлобно и холодно. – Мы с Кей уже всё сами решили. Ваше мнение ничего не значит. Я всего лишь нанёс визит вежливости, так велят приличия. Спасибо за тёплый приём. И ещё: я-то как раз рождён матерью. По недосмотру. Так уж получилось, ма-де-му-азель.
Не оборачиваясь, он уходит прочь по тёмной улице. Акеми с наслаждением плюёт ему вслед и с грохотом захлопывает дверь подъезда. Поднимаясь по лестнице в квартирку под самой крышей, Акеми думает, что скажет сестре. И никак не может подобрать слов.
Доминик бредёт вдоль Седьмой линии одиннадцатого сектора к выходу из Третьего круга. Чем дальше он от дома Кейко, тем более упорядоченными становятся его мысли и спокойнее сердце.
«Это не поражение, – думает он. – Самое главное – Кей сказала „да“ и приняла мой подарок к свадьбе. С мастером договорено, адрес Кей знает. Я заберу её из этой дыры, как только отец Ланглу нас повенчает. Осталось договориться с ним. Он не откажет, он нормальный человек. Мы будем вместе, переберёмся в дом Бойера. Детей заведём. Граждане Ядра имеют право на детей в порядке очерёдности. Мы встанем в очередь сразу же, как поженимся. На следующий же день. Мы имеем право быть счастливыми, как и все любящие люди Азиля. Даже в умирающем мире можно найти счастье».
За поворотом на Шестую линию Ники видит, что у стены дома в свете газовых фонарей блестят синие кристаллы и кричит, насколько хватает голоса:
– Лёд! Люди, лёд! Сюда!
В окнах окрестных домов вспыхивает свет, на первых этажах распахиваются окна. Ники спешит к одному из них, какая-то женщина протягивает ему таз с водой, он хватает его, бежит к кристаллам, выливает воду на них. К Доминику уже спешит народ, каждый тащит с собой наполненные ёмкости – от бидонов до ночных горшков. Лёд заливают, остатки кристаллов затаптывают, уничтожая малейшие их следы. Кто-то благодарит Ники, хлопает по плечу. Немолодая женщина спрашивает, не заблудился ли месье. Нет, отвечает Ники, я хорошо знаю ваш сектор, всё в порядке, – и следует дальше. У ворот пропускного пункта он машет рукой уже знакомому охраннику, забирает со стоянки электромобиль, проверяет уровень заряда и выезжает из Третьего круга.
Дорога его идёт через старинный мост над петляющим Орбом и заканчивается через несколько минут возле тёмной громады Собора. Ники оставляет машину, медленно поднимается по ступеням широкой лестницы, ведущей к дверям храма, и прислушивается, замерев. Ему мерещится тихое пение, доносящееся откуда-то сверху, хотя он точно знает, что в это время служба уже закончена. За разноцветными витражами храма мерцают тёплыми огоньками свечи, окутывая Доминика ощущением мира и покоя. Ники бросает взгляд на прадедовы часы и ощущает укол совести: почти полночь, а он обещал Веронике забрать её в десять. С Кейко он совсем забывает о времени.
– Всё равно дома ей хуже, чем здесь, – оправдываясь, говорит он сам себе и нажимает неприметную кнопку звонка слева от двери главного входа.
– Неправ тот, кто говорит, что мы первые сильно прогневили Всевышнего. Бог и прежде гневался на этот маленький мир, уничтожал своё творение и начинал всё заново. Только история помнит случай, когда Богу явилось чудо и удержало мир от крушения.
Молодая женщина в бесформенном пышном платье с капюшоном бесшумно проходит вдоль ступеней, ведущих к амвону. В её руках кувшин, полный воды. Она поднимается на цыпочки у одной из колонн, отделяющих левый неф от центрального, и поливает цветы, растущие в подвесной корзине. Напоив их, переходит к другой колонне, за ней – к следующей.
Со скамьи для прихожан на неё внимательно смотрит мужчина. Ему за сорок, он высок, широкоплеч и в тёмном одеянии священника кажется грузным. Чёрные волосы с щедрой проседью, грубые, словно вытесанные из камня черты лица, суровый и тяжёлый взгляд… но сейчас мужчина смотрит на маленькую женщину в нелепом платье – и он почти красив, потому что его лицо словно озарено светом.
– Всевышнего трудно удивить, Веро, – замечает он, и его зычный голос рокотом разносится по Собору.
– Но иногда удаётся, – возражает она. – Ты хочешь эту историю?
– Конечно. Как и любую из твоих историй.
Женщина скрывается в правом нефе и возвращается уже без кувшина. Садится на скамью рядом со священником, снимает ботинок, упираясь носком в пятку. Священник присаживается перед ней на корточки, расшнуровывает и снимает второй ботинок, бережно массирует маленькую, как у ребёнка, ступню.
– Ты рассказывай, – просит он, забирая обе её стопы в свою большую ладонь.
Женщина сбрасывает капюшон, поправляет светло-пшеничные волосы, собранные в строгую причёску, и продолжает:
– Однажды Бог очень устал. Терпение Его воистину безгранично, но от того, что тебя никто не слушает, очень легко утомиться и опустить руки. Он же то же чувствует, раз мы созданы по Его образу и подобию. Он устал и решил начать с самого начала. Собрал все на свете ветра в один исполинский Ураган и обрушил его на мир.
– Веро, ты путаешь. – Священник с укоризной качает головой. – Это был Потоп. Не ураган.
– Потоп был в другой раз. Я помню.
Она зевает, прикрывая рот ладонью. Он снова садится рядом с ней, и женщина укладывается головой ему на колени.
– Устала?
– Немного. Трудно весь день на ногах, – виновато улыбается она и повествует дальше: – Так вот. В то время жил один странный человек. Он любил этот несовершенный и неугодный Богу мир, любил его, несмотря ни на что. Каждую минуту своей жизни он считал подарком. Этот человек умел ценить мгновение и видеть красоту там, где никто её просто не замечал. Он искренне считал мир уникальным.
– Я соглашусь с ним, – кивает священник.
– Если ты будешь перебивать, я запутаюсь и забуду, о чём говорила. Так вот. Человек. Маленький, обычный, неприметный человек с огромным сердцем. Он увидел Ураган, который приближался, неся погибель всему. И так велико было его желание спасти этот мир, что он превратился в миллиард бабочек.
– Откуда ты знаешь про бабочек?
– Ксавье! – укоризненно восклицает она.
Священник бережно гладит её пшеничные волосы, пряча улыбку.
– Бабочки. Я много читала про них, оттого и знаю. Миллиард самых разных бабочек всех размеров и существующих на свете цветов. Они поднялись в воздух, и Ураган втянул их в себя. Всех до единой. И расцвёл невероятным цветком, которого Бог прежде не видывал. И Всевышний увидел великолепие этого цветка, этих бабочек, красоту мира этого маленького незаметного человека и остановил Ураган. Мир, сам по себе способный на чудо, должен жить. Творец заслуживает прощения.
– А что стало с бабочками? Они же такие хрупкие, – хмурится священник.
Вероника вздыхает, возится, устраиваясь на жёсткой скамье поудобнее, молчит какое-то время. Поглаживания успокаивают, убаюкивают её. От пальцев священника пахнет сандалом.
– Я хотела бы закончить эту историю и не рассказывать дальше, но ты сам спросил, – тихо вздыхает она. – Хрупкие бабочки погибли. Их изломанные крылышки осыпали мир. Люди подумали, что это красиво. А Бог подумал, что это грустно.
– А что думаешь ты?
– Я думаю, что это справедливо. Как цена спасения целого мира.
– Как жертва Сына Божьего?
– Мы все – дети Бога.
И снова в Соборе воцаряется тишина. Вероника тихо дремлет, Ксавье осторожно поглаживает её по голове, стараясь не растрепать причёску, и задумчиво глядит вверх. Там, под самыми сводами церкви – небо. Звёздное небо, которого лишены все живущие под Куполом в Азиле.
«Мы спрятались под Куполом от Божьего ока, – думает Ксавье. – Как под камнем. И полагаем, что Он не видит нас и так мы спасёмся. Но Веточка права: мир, в котором люди не слышат голоса Бога в себе, может спасти только чудо. Мы почти двести лет сидим под камнем и ждём его, не понимая, что спасётся лишь тот, кто способен на чудо сам…»
Он смотрит на бледные щёки Вероники, слушает её спокойное дыхание. Слегка постукивает пальцем по её тонкому запястью.