bannerbannerbanner
Фургончик с мороженым доставляет мечту

Анна Фурман
Фургончик с мороженым доставляет мечту

Полная версия

Крупная рыба

Ночью Сольвейг слышала дождь. Капли ударялись о крышу, бились в стекла, стекали по водосточной трубе – нельзя представить лучшей музыки для разморенного солнцем города. Дождь убаюкал ее, как мать баюкает в колыбели дитя, и Сольвейг увидела сон – роскошь, которой была лишена уже много лет. Она летала над беспокойным морем, оно бурлило, исторгая пену, и в этой пене мелькал плавник. Он ускользал, прячась в сизых волнах всякий раз, стоило подобраться ближе. Сольвейг пыталась ухватить его, но на пальцах оставались лишь брызги.

Проснувшись, она долго лежала в постели. На сердце было неспокойно. Северный ветер, возвестив о грядущих переменах, убрался восвояси, и теперь за окном висели неподвижные тучи. Выбравшись из-под одеяла, она осторожно опустила ноги на пол. Приятный холодок паркета вернул в реальность. В надежде, что новый постоялец еще не проснулся, Сольвейг завернулась в халат и направилась в уборную – это благо технического прогресса нравилось ей больше прочих.

Даниэль ничего не сказал в ответ на ее признание. Не рассмеялся, решив, что это шутка, не назвал Сольвейг сумасшедшей и не стал задавать вопросы. Она видела отражение сомнений на его лице, но в глубине души знала – однажды он непременно поверит. Карты не могли солгать.

Сольвейг ненадолго замерла возле гостевой комнаты, но так и не услышала ни звука, кроме урчания мотора[7], доносящегося с первого этажа. Внезапно дверь в конце коридора, та, что вела в уборную, распахнулась, и на пороге появился Даниэль. На нем не было ничего, кроме полотенца, обернутого вокруг бедер. Капли воды блестели на шее и груди, расчерченной множеством мелких шрамов у самого сердца. Во рту у Сольвейг пересохло.

Заметив ее, Даниэль покраснел и неловко провел рукой по мокрым волосам, откидывая их со лба.

– Я думал, вы еще спите, – его голос, чуть хриплый спросонья, завораживал.

– Я думала то же о вас.

– Что ж, похоже, мы оба ранние пташки, – он подавил смешок. – Я хотел немного погулять по городу, прежде чем приступать к работе.

Сольвейг не могла отвести взгляд от шрамов. Ее интерес не укрылся от Даниэля. Он приосанился и нарочито расслабленно облокотился о стену.

– Вы не составите мне компанию?

Она удивленно вытаращила глаза.

– На прогулке, – поспешил добавить он.

– Да… конечно. Я и сама собиралась…

– Если не будет дождя, – Даниэль очаровательно улыбнулся, напрочь позабыв о собственной наготе.

– В таком случае вам не помешает одеться.

Напускной шарм слетел с него как скорлупка с расколотого ореха. Даниэль снова покраснел и кивнул на дверь гостевой комнаты:

– Я… тогда…

– Да, конечно.

Он попятился задом вдоль стены, не глядя нащупал ручку, дернул ее и… гвоздь, заменявший щеколду, зацепился за полотенце. С тихим шорохом оно упало на пол. Сольвейг благоразумно отвернулась. Через мгновение дверь хлопнула, из-за нее донеслась отборная брань. Едва сдерживая смех, Сольвейг поспешила в уборную.

– Простите, сеньора!

Мысли о тревожных ночных видениях испарились, словно их не было вовсе.

Запершись в комнате, Даниэль от души выругался. Какой конфуз! Ему стоило подумать, прежде чем разгуливать по коридору в одном полотенце. Конечно, Сольвейг не успела ничего разглядеть, да и не стала бы, и все-таки границы приличия были вопиющим образом нарушены. Она наверняка пребывала в ужасном смущении. Еще бы! Малознакомый мужчина стоит перед молодой леди в чем мать родила. Шею и лицо обдало огнем. Руки мелко дрожали. Наконец, отдышавшись, Даниэль принялся натягивать портки.

* * *

Даниэль для променада нацепил на себя больше одежды, чем того требовали погода и этикет. Все еще красный, точно вареный рак, он неспешно брел по пляжу вдоль кромки моря, следуя за Сольвейг.

– Я много думал о том, что вы сказали вчера, пани, – Даниэль нарушил тишину пасмурного утра.

– И что же?

Он остановился, опередив Сольвейг на два шага, и робко посмотрел ей в глаза.

– Простите, но это ужасная глупость.

– Вот как?

– Я видел заклинателей змей в Дели, людей, как конфеты глотающих огонь в Варшаве, встречал прорицателя в Берне, но это… – Даниэль замялся, подбирая слова. – Зачем кому-то жить вечно, если у него нет мечты?

Все тот же вопрос, но в других устах застал Сольвейг врасплох. Морской бриз пощекотал спину, забравшись под тонкий ситец платья. Она закрыла глаза, перед внутренним взором галопом промчались образы: «Береги ее, Сольвейг», «Мне нужно больше времени», «Как мало отпущено человеку, чтобы прожить сотню жизней в одной». И последний, неясный, будто в туманной поволоке: «Он обязательно вернется, слышишь? Северный ветер – ветер перемен». Сольвейг вырвалась из забвения. Даниэль, решив не прерывать ее раздумий, кидал камешки в воду. Замахнувшись в очередной раз, он оступился и чуть было не рухнул сам.

– Мы не представляем, что делать с отпущенным временем, и всё же мечтаем о вечности.

– Это ваш ответ? – Даниэль усмехнулся.

– Это слова Анатоля Франса[8].

– О, я знаю, кто он такой. Он чрезвычайно моден в Париже. Видимо, все дело в усах, – и Даниэль изобразил, будто подкручивает их кончиками пальцев.

Сольвейг расхохоталась.

– Мне пора открывать «Фургончик».

– Вы обещали мне прогулку по городу! – еще один камешек проскакал по водной глади.

Она натянула туфли и пожала плечами:

– Я обещаю вам ужин, если расскажете еще о Париже.

– Непременно, панна! – прокричал Даниэль уже ей в спину.

Сольвейг не знала, убегала ли от вопросов, на которые не имела ответов, или же от того, что сердце ее вдруг забилось чаще, словно искренний смех смягчил давно заржавевший механизм старой музыкальной шкатулки.

* * *

Готовка всегда завораживала Сольвейг, как и карты, – чтобы занять руки и упорядочить мысли. Она кружила по кухне, напевая и насвистывая вместе с закипающим чайником. В ритуале приготовления пищи было что-то первобытное: с тех пор как человек ощутил голод, пробудилась потребность в его утолении тысячей всевозможных способов. Ей нравилось представлять себя первооткрывателем и думать о том, как кто-то однажды зажарил мамонта, выкопал клубни картофеля или нарезал тонкими ломтями свежепойманную рыбу.

А джелато? По легенде, история его создания брала начало еще в Древнем Риме. Страдающие от жары римляне смешивали лед горных рек и озер с фруктами и самым сладким из ядов – сахаром. После умельцы догадались добавить в уравнение молоко. Все это было сродни алхимии. Зачем кому-то изобретать философский камень, если есть джелато?

Сольвейг привычно взбалтывала яйца с молоком и сахаром. В холодильнике в ожидании своего часа томились жирные сливки. Щепотка магии, немного лунного света и ванилина. Взбить до острых пиков, похожих на вечные Альпы. Припудрить какао-порошком с запахом томной горечи. Подогреть, остудить, перемешать. Нарезать клубнику – ее мягкая и упругая плоть истекала соком в руках. Растолочь орехи, хрустящие в ступке, как хрустит под ногами снег.

Все это время на плите кипела и булькала заготовка обещанного ужина. Обжаренные и протертые томаты, головка чеснока, капля оливкового масла и, конечно же, травы: розмарин, базилик, чабрец и душица прямиком с полей Прованса. В духовом шкафу запекался сочный болгарский перец.

Сольвейг хотела приготовить нечто особенное, созвучное душе путешественника, с нетерпением ожидающего возвращения в родные края. Выбор пал на рататуй – простое деревенс-кое блюдо, изюминку французской кухни. После прогулки Сольвейг отправилась на рынок, как делала каждый вторник. Овощи блестели на прилавках лоснящимися боками. Они еще пахли землей и мясистой ботвой. Сонные торговцы смотрели в небо. Еще вчера они проклинали жару, переживая за свой урожай, а нынче кутались в колючие шарфы и молились, чтобы не приключился всемирный потоп. Способна ли природа угодить человеку?

В соседней комнате звякнул колокольчик. Увлекшись кулинарией, Сольвейг совсем позабыла, что «Фургончик» открыт для посетителей. В такую погоду желающих отведать мороженое было немного, и потому утро выдалось спокойным.

Сосед и вечный конкурент, Илия, стоял посреди комнаты и разглядывал заколоченное досками окно: «Не пойдет, так не пойдет». Его пышные усы презабавнейшим образом шевелились, отчего казалось, будто они управляют губами, а не наоборот. Илия редко заглядывал в гости – его не интересовало мороженое, только стены, пол и потолок.

Сольвейг приветливо улыбнулась, когда Илия наконец заметил ее. Он кивнул и по обыкновению завел разговор, состоящий из одних расспросов:

– Я слышал, приезжий господин остановился у вас, а?

– Верно. Я сдала ему комнату наверху.

Илия заохал, как кукушка в старинных часах.

– Вы ведь здесь совсем одна, а?

– Я редко бываю одна, господин Николов, такова участь торговцев.

– Вам не кажется, что это… неблагоразумно? – он изобразил обеспокоенность, поцокав языком, но тут же выдал себя с потрохами: – Быть наедине с молодым господином?

Время шло, но кое-что оставалось неизменным. Приличия все еще чрезвычайно волновали людей. По крайней мере таких, как Илия. Потрепанная колода снова пришла на выручку. Карты в руках Сольвейг наводили ужас на всех богобоязненных господ.

 

– Разве я нарушаю закон, пуская постояльца? – туз треф – казенный дом, двойка пик – предупреждение о злых языках.

– Пожалуй, нет, а?

Сольвейг сделала шаг вперед, Илия втянул голову в плечи.

– А как вам его товар? – он поспешил сменить тему разговора.

– Даниэль не предлагал мне свой товар.

– Вот как, а? – удивился Илия, не скрывая напыщенной гордости. – Похоже, компания, в которой он служит, – крупная рыба в мире мороженого.

Сольвейг невольно дернула плечами, вспомнив сон. Что-то кольнуло под ребрами острой льдинкой. Давно забытое чувство, эпизод, напрочь стершийся из памяти. На пол упала карта. Пиковый туз – вестник смерти или перерождения. Разговор прервал герр Ханц. Сольвейг была рада ему как никогда.

– Что ж, работа не ждет, а? – Илия вздрогнул и воровато огляделся, когда холодный ветер, проникший в «Фургончик» через открытую дверь, облизал его спину. Он поспешил убраться восвояси, а Сольвейг вернулась к тому, что любила и умела лучше всего – к торговле сладкими грезами.

* * *

Даниэль явился под вечер, усталый, но чрезвычайно довольный собой. Когда он зашел в кухню, под плафоном с угрожающим хлопком лопнула лампочка. Сольвейг никак не могла привыкнуть к электричеству, хоть с его появлением хранить мороженое стало гораздо проще. Если бы Илия увидел, как незамужняя девушка ужинает с господином во мраке, ему наверняка сделалось бы дурно. Подумав об этом, Сольвейг усмехнулась и достала из ящика несколько свечей. Даниэль принял ее смешок на свой счет.

– Вечно со мной так, – пожаловался он. – Кажется, это вам стоит опасаться меня, джи.

– Полагаете, лампочка испугалась вас? Бросьте, – Сольвейг махнула рукой. – Ведьма здесь я.

– Ну что вы, разве ведьма пустила бы в свой дом бедного путника?

– Вы не читали сказок? Еще как пустила бы, если бы хотела его съесть.

– Что ж, тогда я прекрасно подойду к этим овощам.

– О, я на это надеюсь.

Огоньки заплясали на кончиках свечей – один, другой, третий. Вскоре вся кухня заискрила живым светом. В полутонах остались лишь силуэты: причудливые тени потянулись от плюющего паром чайника, чугунных сковородок на крючках вдоль стены, фарфоровых чашек из лучшего сервиза и прочей кухонной утвари. Запах осенней страды, свежего урожая и пряных трав щекотал ноздри. В окно робко постучал дождь. Даниэль с аппетитом орудовал ложкой. Его нос дергался, улавливая новые ароматы, а веснушки казались нарисованными, будто сам Даниэль сошел с картинки веселой детской книжки.

– А зфаете, – сказал он с набитым ртом, – однафды в Парифе со мной приключилось то фе самое.

– Вы разговаривали, пока жевали, и вас выгнали из-за стола?

– Простите. Старая армейская привычка.

Сольвейг ужасно захотелось расспросить его о шрамах на груди, но она решила не напоминать об утреннем казусе. К тому же за шрамами внешними наверняка скрывались внутренние – война оставляет отпечатки на теле, проникая глубоко в душу.

– Я поднялся на Эйфелеву башню, – продолжил Даниэль. – Стоял там, любовался видом, как вдруг разом погасли все лампочки.

– Неужели?

– Так точно. Конечно, там были и другие туристы, но, похоже, теперь мы с точностью можем сказать, кто был тому виной.

– Или вы, или короткое замыкание, – подытожила Сольвейг.

Даниэль расхохотался. Этот смех, удивительно легкий, совсем не подходящий хрипловатому голосу, невольно заразил и ее.

– Какой он, Париж, с высоты птичьего полета? – Сольвейг подперла кулаком подбородок и приготовилась слушать.

Даниэль зажмурился, воскрешая в памяти картинку.

– Ветреный. Там, наверху, ужасно холодно. Ветер пробирает до костей. Но это… радостный ветер.

Он помолчал еще немного, не желая нарушать гармонию. Треск сгорающих фитилей и шорох дождя на переполненной светом и жаром кухне – лучшая тишина из всех возможных.

– Этот ветер колышет огни внизу, треплет одежду, подгоняет и приветствует. Весь город – как полотно Ван Гога. Люди – крошечные точки, снуют туда-сюда, каждый занят своими делами. А ты стоишь и слушаешь голос ветра. Он рассказывает истории, и ты вдруг понимаешь, что твоя станет одной из них. Это ветер свободы и хмеля.

Это чувство было настолько близко Сольвейг, что она смешалась. Разве может незнакомец понимать тебя лучше, чем ты сам?

– Да вы поэт, – поддела она Даниэля, чтобы не выдать смущения.

– Прошу простить мою велеречивость. Порой бываю я излишне романтичен. Шекспир тому виной.

Даниэль потянулся через стол к ее руке, чтобы подкрепить свои слова галантным поцелуем в духе шекспировской комедии, но опрокинул свечу. Она упала на колени Сольвейг, платье вспыхнуло. Сольвейг, не растерявшись, прихлопнула огонь ладонью, точно мушку. Даниэль на мгновение опешил, потеряв дар речи, а вновь обретя, вскочил на ноги и запричитал:

– Боже мой, какой я неуклюжий! Вы в порядке? Ожог нужно немедленно обработать! – он обогнул стол и замер, уставившись на обнаженный и совершенно чистый участок кожи. – Но… как?

– Не переживайте, я в порядке. Пострадало лишь платье, – Сольвейг одернула подол, прикрывая ноги.

– Я думал, свеча обожгла вас… – Даниэль захлопал глазами, не понимая, как это произошло.

– Огонь не может мне навредить. Я ведь бессмертна.

На кухне снова воцарилась тишина, но теперь она не была столь трепетной: воздух загустел в благоухании горькой мяты и полыни. Даниэль вернулся на свое место и опустился на стул, приняв позу мыслителя. Вот о чем говорил тот сумасшедший, Тодор. Вот почему велел остерегаться Сольвейг.

– Так это правда…

– Я не стала бы лгать после проявленного вами благородства.

Даниэлю не раз приходилось встречаться со смертью, но никогда прежде она не оставляла выбора. Мольбы, причитания, любовь – ничто не трогало ее. Мрачный жнец был глух и нем, исполняя свой долг. Но мечты… Разве не они согревали солдат в холодных окопах перед лицом неизбежного? Отказаться от них означало погибнуть раньше положенного срока – погибнуть внутри. Даниэль покачал головой:

– Простите, что не поверил вам сразу.

– Я понимаю, в это трудно поверить.

– Поверить можно во что угодно, сударыня.

– А во что верите вы?

Даниэль улыбнулся:

– Лишь в то, что видел собственными глазами. А я видел немало.

Сольвейг принялась разливать чай. Прозрачный и золотистый, он источал аромат Тосканы – разбухшие от спелости апельсины и корица.

– На что похожи заветные мечты? – внезапно спросил Даниэль.

Рука Сольвейг дрогнула, и на столе тут же образовалась лужица.

– Позвольте мне, – он забрал чайник. – Если вы не хотите отвечать, я пойму.

– Никто прежде не спрашивал меня об этом, – она обхватила чашку пальцами. – Для каждого мечта – это что-то свое. Некий предмет, имеющий особое значение.

Даниэль помнил их: платок с вышитыми инициалами, пожелтевшее фото в нагрудном кармане, горстка родной земли в узелке, зачитанное до дыр письмо… Но вслух сказал иное:

– Вроде тех, что лежат на полках в соседней комнате?

– Нет, это всего лишь детские дары. Я никогда не отняла бы мечту у ребенка.

– В них есть особая магия, не так ли? В детс-ких мечтах.

– Верно, – согласилась Сольвейг. – Могу я предложить вам мороженое к чаю?

– Необычное сочетание. Но я не посмею отказаться.

Утренняя партия еще не подошла как должно, но Сольвейг решила рискнуть. Мороженое, пролежавшее в холодильном ларе по меньшей мере восемь часов, было мягким и кремовым, точно нежнейший шелк. Она присыпала пломбир толченым орехом и полила мятным сиропом.

– Это еще прекраснее, чем то, что я пробовал вчера! – Даниэль облизал губы. – Кажется, вы и вправду ведьма.

Сольвейг рассмеялась.

– Я рада, что вас это не пугает.

– Вы снова исполнили мое желание, – он мечтательно закрыл глаза. – На вкус – будто облако.

Наслаждаясь мороженым, Даниэль украдкой поглядывал на Сольвейг. Непослушные кудри цвета чая с ромашкой свободно падали на плечи и стекали вниз, по спине, глаза, в которых застыло море, и хрупкая, но все же вечная юность. Ничто в ее облике не сулило зла, хоть от Сольвейг и веяло холодом. Воображение тут же нарисовало картинку: глыба льда, скрытая в темных водах, а он – «Титаник», плывущий навстречу.

– Ну а вы… – сказал Даниэль, разделавшись с десертом. – У вас есть мечта?

Сольвейг вздохнула и отвела взгляд. Небо за окном стало черничным и рыхлым, точно сорбет, – хочешь, зачерпни ложкой. Дождь прекратился, забрав с собой волшебство.

– Наверняка когда-то была… – ответила она. Печальная улыбка тронула губы.

* * *

Все эти годы, переезжая из города в город, из страны в страну, Сольвейг искала место, где смогла бы осесть. Она собирала чужие мечты, словно коллекцию редких монет, чтобы горстью бросить их в фонтан собственной жизни. Люди рассказывали истории, и она хранила каждую, но не могла вспомнить, как началась ее. Сольвейг терзали страхи и сомнения, родом из далекого, покрытого паутиной мрака прошлого, будто начать мечтать означало потерять себя в погоне за новой, неизведанной, свободой. Свободой, которой она была лишена, в отличие от Даниэля, скованного долгом службы и быстротечностью времени. Сольвейг была вольна выбирать пути и маршруты, но звено за звеном ковала цепь.

Той ночью она долго не могла уснуть, слушая северный ветер. И лишь под утро, когда его дыхание слилось в унисон с ее, Сольвейг наконец сомкнула отяжелевшие веки. Той ночью ей снился Париж.

Круги на воде

Сольвейг давно не готовила с таким воодушевлением. Оказалось, что готовить для себя – совсем не то же, что готовить для кого-то. Конечно, она торговала мороженым уже много лет и держала в мыслях образ каждого, кому предназначался тот или иной рожок, пломбир на палочке или засахаренный фрукт. Но в этом не было той интимности, того легкого волнения и трепета, какой обнаруживал себя за ужинами с Даниэлем. Это стало своеобразной традицией: каждый вечер, закрыв «Фургончик», Сольвейг отправлялась на кухню и творила волшебство.

Блюда всегда были простыми. Она раскатывала тонкое тесто, в воздухе плавали мучная пыль и ностальгия. Сольвейг скучала по снегу и хрустящему холоду. Ее руки – когда-то они были грубее – помнили стирку в ледяной воде, и по коже бежали мурашки. А вечером, за тарелкой пасты с томатным соусом, Даниэль согревал Сольвейг рассказами об Италии: «Если вас ни разу не обокрали в Неаполе, считайте, что вы не бывали в Неаполе». Он бросал два кусочка рафинада в чай и лишь после доливал молоко – совсем не по-английски. «Однажды вор на моих глазах попытался вырвать сумочку из рук пожилой синьоры. Она не растерялась и отлупила его тростью быстрее, чем я успел что-то понять. Вор едва унес ноги, а сеньора спокойно отправилась по своим делам».

На следующий день Сольвейг варила шоколад. Размешивая его деревянной ложкой, она вглядывалась в бездну. По ней расползались вязкие круги. Сольвейг грезила о долгих ночах, когда солнце, едва задрожав на линии горизонта, тут же скрывается за облаками, и терпкие сумерки густеют до темноты. Даниэль вспоминал Бельгию: «В свой последний визит я так объелся шоколадом, что после не мог смотреть на него по меньшей мере месяц». Сольвейг посыпала шоколад перцем чили, как делали ацтеки. Хлопья, крошась между пальцами, походили на пепел. «Но устоять перед вашим я не в силах».

После из остатков теста она лепила русские равиоли – пельмени. Маленькие, круглые снежки с кусочками мяса внутри. Сольвейг бросала их в кипящую воду, брызги попадали на руки, не обжигая. Следом в кастрюлю отправлялись лавровый лист и душистый перец – их аромат пробуждал аппетит. В тот вечер Даниэль говорил о России: «Я бывал там всего раз, еще при царе». Пельмени лопались во рту, наполняя его горячим бульоном. «Мне удалось прокатиться в карете. Правда, ее везла очень строптивая лошадь. Мы чуть не перевернулись! Карета сильно накренилась, но кучеру удалось усмирить животное. Все обошлось, хоть я и натерпелся страху».

* * *

В Варну вернулось солнце. Придя вслед за дождями, оно стало ласковее и теперь оседало на обнаженных плечах легкой золотой вуалью. Веснушки на лице Даниэля множились с каждым днем, будто лучи одаривали его невесомыми поцелуями. Каждое утро он приглашал Сольвейг на прогулку. Они неспешно бродили по полусонным улицам, наблюдая за причудливым разнообразием городской жизни.

Цветочная лавка госпожи Дмитровой благоухала на всю округу. Они обошли маленький аккуратный домик с белыми стенами и голубыми ставнями – в заборе, прятавшем сад от любопытных глаз, была небольшая брешь. Она скрывалась под могучими ветвями сикомора, переплетенными так, что между забором и стволом дерева образовался укромный пятачок. Места едва хватало одному, и потому Сольвейг пришлось прижаться к Даниэлю. Его близость странно волновала кровь. Тонкий запах свежести, исходящий от его кожи, сливался со сладковатым древесным ароматом сикомора и густо-розовым, наполняющим сад.

 

За забором в прекрасном хаосе раскинулся цветник госпожи Дмитровой. Кусты белых и алых роз на длинных стебельках соседствовали с, казалось, дикорастущей вербеной. Ее лиловые головки источали цитрусовый аромат, будто глоток родниковой воды после дальней дороги. Высокие побеги мальвы тянулись к солнцу. В густой зелени листьев тут и там торчали разноцветные бутоны. Их запах – настолько деликатный, что выделить его среди прочих почти не представлялось возможным, – гармонично вливался в общую «симфонию», главную партию в которой исполняла лилия. Оранжевые цветы с черными крапинками – живой огонь и сердце сада. Нежные астры с неповторимым травяным ароматом, холодные гвоздики, пылающие маки – все они теснились здесь, распаляя разум и сердце своей необузданной красотой.

– Смотрите! – невесомый шепот Даниэля коснулся макушки Сольвейг.

Она с трудом отвела взгляд от дивного сада. В паре шагов от их укрытия остановился герр Ханц. Он не мог видеть парочку за буйной зеленью сикомора, но сам был как на ладони. Герр Ханц повертел головой по сторонам: улица еще не ожила, не считая пары расплывчатых фигур вдалеке.

– Кажется, он что-то задумал…

– Тише, – прошептала Сольвейг, прикладывая палец к губам. – Сейчас узнаем.

Герр Ханц вздрогнул, услышав голоса, но, похоже, принял их за ветер, играющий в листве. Он потянулся к цветку клематиса, который выбрался за забор, и сорвал его. Поднеся бутон к носу, герр Ханц зажмурился. На лице мелькнула игривая улыбка. Впервые за пять лет Сольвейг видела его таким… умиротворенным.

– Это же воровство, – вполголоса возмутился Даниэль.

– Нет, постойте, – она поспешила остудить его пыл. – Давайте проследим за ним.

Герр Ханц постоял еще немного посреди пус-той дороги и зашагал мимо. Он бережно сжимал тонкий стебелек клематиса, будто боялся обронить или повредить алые лепестки.

Когда он завернул за угол, прямо у цветочной лавки, Сольвейг осторожно выбралась из тени сикомора и потянула Даниэля за руку. От невинного прикосновения расползлось покалывание, точно слабый электрический ток. Сольвейг отдернула ладонь быстрее, чем следовало, едва Даниэль перебрался через изогнутые ветви. Он сделал вид, что не заметил ее неловкости, отведя взгляд.

Ее кожа была холодной и удивительно гладкой, хотя Сольвейг проводила много времени на кухне. Даниэль словно дотронулся до мраморной статуи, и все же женщина рядом с ним была живой. Он слышал стук ее сердца – оно трепетало при виде красоты. Чувствовал запах ее волос – мед и горячий хлеб. Ощущал жжение на кончиках пальцев – почти нестерпимое желание прикоснуться снова…

Герр Ханц замер у входа в цветочную лавку. Сольвейг и Даниэль притаились за углом. Лавка еще не открылась, и герр Ханц переминался с ноги на ногу. В конце концов, набравшись храбрости, он постучал в дверь. Она распахнулась почти моментально, словно хозяйка ждала раннего гостя. Госпожа Дмитрова в легком пурпурном платье и изящной соломенной шляпке вышла на порог. Ее голос нарушил тишину сонного утра:

– Здравствуйте, господин Ханц! Как вы поживаете?

Он протянул ей цветок и смущенно потупился, ковыряя землю носком ботинка. Госпожа Дмитрова приняла дар. Дзинь-дзинь – звякнули браслеты.

– Это ведь клематис из моего сада, не так ли? – спросила она строго. – Неужели вы думали, что я не узнаю собственных цветов?

На миг сердце Сольвейг сжалось. Герр Ханц залился краской – его уши стали похожи на две сморщенные брюквы.

– Шалунишка! – неожиданно рассмеялась госпожа Дмитрова. – И как это пришло вам в голову? – она нежно тронула его плечо и сама покраснела, пристроив цветок на шляпке.

Сольвейг показалось, что воздух вокруг наполнился серебристым мерцанием. Засияло все: старый сикомор, белый домик, пыльная дорога, соломенная шляпка и уши-брюквы. Словно она стала вольно-невольным свидетелем самого древнего волшебства – зарождения любви.

– Ну, похоже, у них все в порядке, мадам, – усмехнулся Даниэль. Его голос нарушил видение – серебряная пыльца опала, точно ворох осенних листьев.

– Я даже не представляла их парой… – задумчиво протянула Сольвейг.

– Главное, чтобы они представляли.

– Любовь, как тень, для тех неуловима, кто жаждет встречи с ней[9]… – Она посмотрела Даниэлю в глаза.

– Но настигает тех неумолимо, кто прочь бежит из царствия теней, – закончил он.

* * *

Даниэль уговорил Сольвейг пойти в «Синематограф Пари» на утренний сеанс. Живые картинки на удивление быстро захватили умы и сердца людей. Актеры кино вмиг стали популярнее театральных артистов и даже музыкантов, творчество поэтов и прозаиков уступило место новому излюбленному досугу. В синематографе было нечто особенное. Темный зал, мерцание огромного экрана и шанс, пусть ненадолго, погрузиться в чужой мир. Разве кино не сродни бессмертию? На катушках с пленкой оставались образы и лица, а зрители мысленно уносились туда, где мечтали бы оказаться, будь у них в запасе больше, чем пара часов. «Как мало отпущено человеку, чтобы прожить сотню жизней в одной», – Сольвейг помнила этот голос и его обладателя. Когда-то он простился с заветной мечтой, чтобы отыграть у природы толику времени.

Несмотря на ранний час, у «Синематограф Пари» выстроилась очередь из желающих посмотреть американский фильм «Крытый фургон». Название показалось Сольвейг символичным. Она улыбнулась, размышляя, было ли это совпадением, или Даниэль намеренно выбрал такую картину.

По бульвару Царя Бориса прогуливались праздные туристы. Они были нарядно одеты, будто сама улица требовала особого политеса. На миг Сольвейг устыдилась своего простенького платья и неприбранных волос. Дамы театрально изнывали от жары, укрываясь в тени молодых платанов, джентльмены обмахивали их газетами, норовя взглянуть на первую полосу. Воздух полнился ароматом французских духов и неповторимым запахом лета – сладкой амбры, зелени и солоноватого бриза.

Сольвейг посмотрела на Варну глазами Даниэля – так, словно впервые видела этот уютный город, с каждым днем обрастающий роскошью и изяществом, какими пристало щеголять всякому курорту.

Просторный зал полнился взволнованными шепотками – зрители переговаривались, предвкушая путешествие на Дикий Запад. Когда свет погас и на экране замелькали картинки, голоса ненадолго смолкли, но вскоре ожили вновь. Сольвейг и Даниэль устроились в центре на мягких, обитых велюром креслах. Со всех сторон доносился хруст жареной в масле кукурузы, звучал смех.

В мерцающей темноте Сольвейг разглядывала профиль Даниэля. Похоже, происходящее на экране действительно увлекало его. Вместе со всеми он подбадривал героев, на пути которых вырастали препятствия:

– Смотрите, это же индейцы!

Удивлялся:

– И как только они туда взобрались?

И искренне переживал:

– О нет, неужели он погибнет?..

Сольвейг же больше занимала мысль: как актерам удается сохранять столь серьезные лица, зная, что все вокруг них бутафория?

Внезапно на самом интересном месте пленка оборвалась. По экрану побежала рябь, будто вместо фильма им решили показать, как сгорает бумага: полотно побелело и «обуглилось» по краям. Сольвейг обернулась: из маленького окошка под потолком в другом конце зала валил дым. В мгновение недоуменной тишины, вдруг воцарившейся повсюду, голос Даниэля прозвучал особенно громко:

– Это моя вина!

Сольвейг, не удержавшись, рассмеялась. Однако другие зрители не разделили ее веселости. Распаленные погонями и перестрелками, они принялись вопить, приняв «признание» Даниэля за чистую монету. В него тут же полетели белые комочки кукурузы и пустые фантики от конфет. Несколько комочков запуталось в волосах Сольвейг.

Даниэль в полутьме взял ее под локоть и потянул прочь из зала под улюлюканье и гневные крики. Пробираться к свету пришлось, спасаясь от обстрела попкорном. Когда вакханалия осталась позади, Сольвейг и Даниэль расхохотались, ловя на себе недоуменные взгляды прохожих.

Она не помнила, когда в последний раз ощущала такую легкость и неуязвимость перед разъяренной толпой. Сольвейг снова пригрезились лица ее обремененных вечностью клиентов. На что они тратили время? Спасались ли бегством, как она, обвиняемые в колдовстве?

Вернувшись домой, Сольвейг долго разглядывала старую карту мира на стене. Разве все дороги ведут не в Рим или… Париж? Мысли теснились, будто пчелы, потревоженные медвежьей лапой. Границы, обозначенные тонкими линиями, реки и горные хребты – все это было до боли знакомо, но нечто безмолвно важное ускользало от нее. «Северный ветер – ветер перемен». Этот голос в бурном потоке других, мелькающий в синеве плавник. Сольвейг занесла руку, намереваясь коснуться карты, и простояла так, кажется, добрых полвека. Время теряет ценность, когда ему нет конца.

Назавтра Даниэль сказал, что покидает Варну. Здесь ему осталось провести всего два дня.

* * *

Они гуляли по бульвару Владислава Варненчика. Утренний воздух был прозрачным и чистым, как горный хрусталь. Безоблачное небо предвещало жаркий воскресный полдень. По обеим сторонам улицы еще горели газовые фонари – тлеющие угольки давно потухшего костра прошлых лет. Город дышал спокойно и размеренно, изредка принося откуда-то эхо голосов и автомобильные гудки. Даниэль молчал, Сольвейг наслаждалась спокойствием ленивого утра. Наконец он заговорил, робко, с чрезмерными паузами, будто слова терялись где-то внутри по пути из гортани.

7Имеется в виду мотор холодильника. В начале двадцатого века они были очень большими и зачастую занимали отдельное помещение.
8Анатоль Франс (1844–1924) – французский писатель и литературный критик. Переформулировка автора.
9Цитата из книги «Сонеты» Уильяма Шекспира, перевод автора.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru