Моим детям – Антону, Дереку и Зое.
© А. Бру, 2020
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2020
Неправильно будет сказать, что данная книга – попытка автобиографии. Это скорее анамнез из выборочных сведений, надиктованных писательнице Анне Бру её памятью. Достаточно неприглядной была советская действительность описываемых ею времен. Под пером автора очевидная фантасмагория обрела порядок и дисциплину. Нарочито смещаемой повествовательной линии не удается остудить читательский интерес. Напротив, не кантиленное течение хроник помогает самобытной писательнице приоткрыть свою душу.
«С последней прямотой», как у Мандельштама. А второстепенное для неё, и это твердая позиция, как в том же стихотворении великого поэта, «лишь бредни, шерри-бренди». И в этом Анне Бру удается читателя с неизменным успехом убеждать.
Что же скрывается под эмоционально минимизированным названием «Хроники»? Все как полагается – детство, отрочество, юность. И совсем не простое становление личности. Ведь это особый груз – видеть жизнь не как зашоренное прохождение во времени из точки «А» до точки, скажем, «КА». А пропускать каждый шаг на этой сложной по обстоятельствам дороге через призму врожденного дара художника.
«Висевшие в коридоре оленьи рога меня завораживали. Я рано поняла, что жизнь несправедлива. Вчера этот олень бродил в первозданном лесу, а сегодня кучка пьяных, незнакомых людей легкомысленно вешала свои поддельные бобровые пальто на его грандиозные рога. Оказавшись в нашем доме, эти незнакомые люди надолго исчезали из их собственных жизней» – вспоминает Анна страницы раннего детства. Читатель волей – неволей начинает сопереживать; доходчивый, доверительный язык писательницы делает каждого углубляющегося в эту книгу соучастником описываемых событий.
Тернистым, непростым был путь главной героини. Тем более что, как зафиксировала Анна, они с братом «унаследовали от прежних поколений внутреннюю тревогу, неуверенность и утрированное чувство хрупкости окружающего мира».
Представленные в «Хрониках» персонажи не сугубо встречавшиеся автору в ту или иную пору личности, а в большинстве суммированные, обобщенные герои из среды советских подростков её поколения. Она видит их на расстоянии, описывает без прикрас, но не отделаешься от теплоты и нежности, которые неотступно движут автором.
Исторически написанные по-английски, «Хроники» предстают перед нами в авторском переводе. Переведены далеко не все главы. Есть надежда, что настанет час, и свет увидит объемистый том «Панк-хроник» Анны Бру.
Читатель имеет возможность отыскивать смысловые увязки с прозаическим текстом в опубликованных под общей с ним обложкой стихах. Несомненно, что отыщет, но стоит ли, если вдуматься, это делать? Как и не стоит искать истоков её стихосложения в творческом наследии её отца, прекрасного поэта Юрия Гордиенко. Впрочем, может быть со временем кто и займется этим. И обнаружит: истоки истоками, но Анна Бру – поэт интересный, самобытный. И если чувствуется порой в её стихах какая-то недосказанность, то это лишь подтверждение тому, что душа поэта – тайна. Как пишет поэтесса:
– Моей души сиротской беспризорность
В букетах роз твоих погребена.
Павел Козлов
Никогда никому ничего не говори.
Дж. Д. Сэлинджер «Над пропастью во ржи»
Мои первые воспоминания не так уж плохи. Мне помнится, как я смотрела в замочную скважину. Год 1958-й от рождества Христова. Я в коридоре, в котором семь дверей. Одна из них ведет в мир. Сегодня и каждый день она закрыта, пока кто-нибудь из моей родни её не откроет. Я жду и надеюсь.
Когда дверь открывается, я вижу Землю под лестницей в овальном, туманном окне и представляю, как покину это место навсегда.
Я родилась в Москве, в СССР, в 1956 году, внепланово. Мои родители, за четыре года до моего рождения, были вовлечены во взрывоопасные и непредсказуемые отношения. Один был похож на электрический провод: тонкий, интенсивный, сильно заряженный, с плохой изоляцией. А другая – тихая, гладкая, как медуза, набожная, но ядовитая. Всем было ясно, что они друг другу не подходят, кроме них самих. Они боролись за совместный призрак счастья, уничтожая в этой битве всех и вся. Я результат этой неистовой борьбы. Я их гибрид.
Однажды мой отец с балкона пятого этажа выбросил на тротуар холодильник. Никто не пострадал, нам повезло.
Моя мать, в один конфликтных дней, методично изрезала на мелкие кусочки шубу, привезенную из Чешской республики. Шуба принадлежала одной из поэтесс – подруг моего отца. Нам повезло опять. Никто не был убит.
Молчаливая выносливость, благословенный, удивительный дар, не относился к ниспосланным моим предкам достоинствам. Моя мать, какие бы действия она не предпринимала, и как бы ни кипела внутри, не срывалась на крик, но действовала. Она поджимала губы, стискивала зубы и в дело шли тарелки, ложки, стулья, колбаса. Мама не нападала, а защищалась. Она осталась сиротой в подростковом возрасте. Её мать, моя бабушка, обварилась кипятком и умерла мучительной смертью на глазах у мамы. Родственники приехали из деревни и забрали последние пожитки. Ей дали опекуна, который попытался её соблазнить и прописаться у неё в комнате. Защищаясь, она разбила окно табуреткой. Соседи вызвали милицию и опекуна забрали для выяснений. Суд оказался на стороне мамы, так как у опекуна уже была судимость. Иллюзий у мамы не осталось. Суровая действительность диктовала.
Я ничего не знала о маминой жизни. Для меня отыскать закатившуюся под диван колбасу и съесть – было пределом мечтаний. Закатившись под диван, докторская колбаса вкусно пахла и, казалось, светилась в темноте от собственного аромата. Но дотянуться до неё не удавалось. Один из моих воинствующих предков выбросил в окно швабру, ручку которой можно было использовать, как инструмент. Я активно участвовала в процессе эволюции и выживала, как могла.
Окно было дырой во вселенную, куда время от времени бросали всякую всячину. Однажды мой отец выбросил в окно свои стихи «Голубая кукла в кимоно». Восстановить он их не смог, они исчезли. Загадочность и неопределённость главенствовали в нашей семье. Никто никогда не знал, чем закончится очередная битва.
Висевшие в коридоре оленьи рога меня завораживали. Я рано поняла, что жизнь несправедлива. Вчера этот олень бродил в первозданном лесу, а сегодня кучка пьяных, незнакомых людей легкомысленно вешала свои поддельные бобровые пальто на его грандиозные рога. Оказавшись в нашем доме, эти незнакомые люди надолго исчезали из их собственных жизней. Их родственники обрывали наш телефон.
Возникая в дверном проёме, гости кричали: «А, вот и ты! Где твой отец?». Отца моего они использовали, как кредитную карточку. Долг накапливался, но никто никогда не производил просроченных платежей. Незавуалированное желание, как говорила мама, «проехаться за чужой счёт», вызывало в моем отце чувство стыда. Но навязчивым посторонним не было до этого дела. Их дружественное отношение и праздничное дыхание, приправленное частично переработанной «селедкой под шубой», водкой, квашеной капустой с луком, было подобно низко летающим перед бурей ласточкам. Через какое-то время эти веселые, полные шуток люди становились злыми ироничными параноиками с серьезными вестибулярными проблемами. Снова и снова они говорили одно и то же дерьмо, как поцарапанная пластинка. Некоторые, полностью потеряв способность ориентироваться, падали и засыпали, где придется.
В те времена в СССР было много разных, так называемых, «Домов». Дом колхозника, Дом Металлурга, Дом архитектора, Дом кино.
Дом литераторов, мне казалось, был очень загадочным и опасным местом. Отец говорил: «я еду в Дом литераторов», что означало: «Я исчезну на некоторое время». Моя мама садилась на диван и пристально вглядывалась в своё обручальное кольцо, как будто необходимая ей информация была выгравирована на его поверхности.
– Ты хочешь, чтобы я принес оттуда что-нибудь для дома? – предупредительно спрашивал отец мою маму.
Она спокойно, ядовито отвечала:
– Привези с собой эту толстую официантку с пузырчатой головой (имелись в виду фиктивные кудри), она могла бы помочь нам обслуживать пиитов.
Эти слова моментально приводили моего отца в скверное расположение духа. Для мамы все женщины около литературной среды были потенциальные соперницы и, как она их называла, шлюхи. Отца раздражали мамины комментарии. Его лицо становилось красным, как свекла, усы торчали воинственно, как острые пики из амбразур средневекового феодального поместья. Он кричал: «ты снова это начинаешь?». Она выглядела такой благочестивой в этот момент, будто бы предпочла скорее умереть, чем говорить о других людях что-то холодное и оскорбительное. Дверь за отцом захлопывалась, оставляя за собой беспокойную тишину.
В промежутках между посещением Дома литераторов, поэтическим трудом и размышлениями над смыслом жизни, отец разговаривал со мной весьма странным образом, постоянно цитируя стихи – свои и других поэтов. Делал он это мастерски. Я и сейчас, временами, слышу его декламацию. Некоторые состояния души уносят нас в другую атмосферу, где нет места сквернословию. Речь моего отца делалась возвышенной и чистой. Я всегда ждала этих моментов, умиротворяющих и интригующих. Казалось, именно тогда отец мой чувствовал, что жизнь стоит того, чтобы жить. В глазах его светилось золото надежды, а не потускневшее олово презрения к миру.
Стоило мне задать кому-то вопрос, как тут же возникло слово «занят». И чем вопрос казался проще, тем более «заняты» были окружающие. Я все время ждала, когда кто-нибудь освободится и утолит мой интерес. Чаще всего мне отвечали: «это неизвестно до сих пор», «нет доказательств – так или иначе», или же просто «не знает никто».
Неопределенность, куда больше, чем оленьи рога, влияла на мое отношение к миру. Рога, скорее, были доказательством того, что время каждого когда-то приходит к концу.
– Конец, – говорил мой отец, – приходит в наименее ожидаемый момент.
Я представляла, как толстый циркач с бородой появится на сцене и бодро объявит: “Finita la Comedia!”, выстрелит из пистолета в воздух, все станет бесполезным, и останется только устремиться в космос.
Лучший способ победить смерть – это умереть.
Двусмысленность была пугающей. Один явно говорил не то, что было на уме. Другой хотел сказать одно, но на словах получалось другое. Третий был неправильно понят и сказал: «идите все к чёрту», что могло означать как хорошее, так и плохое. Возникал бессмысленный непроизвольный знаменатель, в итоге приводивший к бессмысленности и пустоте.
Еще одним моим открытием стала энтропия. Я поняла, что гораздо больше вещей распадалось, чем возникало. Причина была мне неведома, но баланс просто обескураживал. Свидетельством тому являлись мои игрушки и книги. Куклы мои распадались быстрее, чем их можно было починить, книги разваливались на отдельные страницы, оставляя память о чудных иллюстрациях, на которых было множество фей, гномов, китов и драконов. Должно быть, именно в период распада этот мир кукол, фей и драконов овладевал моим сознанием, как и сознанием других, и возникали тогда новые сказания, легенды или мифы.
Отец порой захватывал меня с собой в дом литераторов, что утешало мою маму. Дом литераторов напоминал мне дикие джунгли из моих распадающихся книг. Стоило мне остаться там одной, я полностью теряла ориентацию, вплоть до того, что не могла определить – где запад, где восток. Отсутствие солнца и луны на корню истребляло попытки астронавигации. Неудивительно, что мой отец мог там мгновенно заблудиться и пропасть. Внутри дома правили паранормальные непредсказуемые силы. Отец пропадал в дыму «дубового зала», ресторана для советских поэтов и писателей, стены которого вдруг растворялись, унося своих пленников в другое измерение или соседнюю Галактику.
Домой отец мой мог вернуться в тот же день, мог задержаться и отсутствовать неделю, а изредка бывало – целый месяц. И шло магическое время ожидания.
Отец звонил в те дни отсутствия, чтобы узнать, можно ли ему позвонить. Телефонная связь вдруг становилась никудышной. Его голос окружали космические бури; казалось, что он общается с нами с Альфы Центавры или с облака Магеллана, хотя он клялся, что находится близко. В конце разговора он всегда хотел, чтобы я четко понимала, или, как он выражался, зарубила себе на носу, что он меня очень любит, и это никогда не изменится, даже после его или моей смерти. Глубоко внутри я знала, что он говорил правду. Наша связь была фундаментальной, нерушимой и никто, включая нас самих, не мог её разрушить. Я была его вечностью.
В 60-е годы среди советских литераторов были очень популярны короткие половые связи. Пьянство было неизбежно, как плохая погода. Распущенность вытекала из лабиринтов лимбической системы, подпитывалась алкоголем в качестве катализатора, и делалась скандальной и душераздирающей. Я видела, как страдали обманутые, соблазнённые и покинутые индивидуумы обоих полов. Некоторые бросались из окон.
Самым важным предметом, обсуждаемым в пьяном виде, было искусство. Напившись, советские литераторы задавали друг другу один и тот же вопрос: «А кто из нас действительно велик?». «Велик ли Михалков?» «Велик ли Вознесенский?» «Рождественский?». «Твардовский?». И т. д. Имена неугодных властям поэтов старались не произносить. Но каждому хотелось быть великим!
Нередко, не добившись выяснения, переходили в рукопашный бой. Литераторы начинали друг с другом сражаться. Драка разгоралась и высыпала на улицу. Как следствие, «бойцов» сажали в КПЗ или отправляли в ближайший вытрезвитель.
Услуги, оказываемые в вытрезвителе, были прямолинейными и неизбежными. В аду вытрезвителя не было сомнений, что кто-нибудь выйдет оттуда нетрезвым. Или же мертвым, в зависимости от обстоятельств и генетических предпосылок.
Ледяные отрезвляющие души били круглые сутки. Интенсивное вытрезвительное обслуживание было частью волшебной советской экономики, ежедневно принося государству миллионы рублей.
Отрезвляли, как правило, пьяных. Спаивала людей другая отрасль советской экономики – производство и сбыт спиртного. Словно Инь и Янь, они были двумя неотъемлемыми частями одного и того же процесса.
Производство алкоголя и отрезвляющий процесс работали как перпетуум-мобиле, день и ночь. Бутылки портвейна, водки или нездоровой жидкости, называемой вином, опустошали карманы советских граждан в тот же день, когда им платили зарплату. Советские пьяницы, лишенные достоинства и индивидуальности, жили в коммунальных квартирах, где ни у кого, ни от кого не было секретов. Кухни были первой и последней инстанцией, где, в конце концов, месть соседа могла поместить оппонента в ад на всю жизнь, где он превращался в живого мертвеца, пока не приходило время стать бесповоротно мертвым. Стоило написать донос, и неугодный сосед отправлялся в тюрьму или лагерь.
Заключенные, призраки ада, питавшиеся «баландой» (кипяченой водой с капустой), были обитателями третьего пространства – невидимыми, наиболее продуктивными, трезвыми и дешёвыми. Они производили необходимые различные товары для СССР, а также детали вооружения и все для военной структуры. Голыми руками они копали радиоактивный уран и плутоний, освобождали щелочные переходные металлы – актиноиды и лантаноиды, хранящиеся в недрах Земли. Эти смертники производили щёлочи, кислоты, строили АЭС, заводы, железные дороги, собирали фонари, полные благородных газов, таких как неон, аргон и ксенон. Радиоактивность стала частью их сердец, мозга, кишечного тракта. Их тела светились в темноте. Могилы для себя, как мастера на все руки, они копали сами.
С другой стороны в нашей огромной стране были так называемые «свободные» люди. В подавляющем большинстве к ним относились представители эфемерных профессий – актеры, музыканты, художники, циркачи. К «свободным», не считая исключений, принадлежали литераторы. Чтобы помочь золотой советской экономике, они должны были создавать литературу, которая не только бы возвышала лик советского рабочего и коммуниста, но и была этому рабочему понятна и ясна. Литература строилась на указах «Бюро пропаганды». Не будь пропаганды, любое тоталитарное правительство прекратило бы свое существование через месяц. Беззастенчиво, выдаваемое за литературу пропагандистское чтиво, делало писавших под указку писателей и поэтов привилегированными, «избранными». Тех, кто под указку писать не хотел, просто не публиковали. Тех, кто писали только «в стол», отстаивая собственные принципы. И не строчили «красные агитки» под страхом смерти и тюрьмы.
Мой отец зарабатывал деньги магическим ремеслом, называемым «поэтический перевод» с подстрочников. Ему не так повезло, как Пастернаку, переводившему на русский язык Шекспира. Он переводил, как он выражался, бред сивой кобылы. Я представляла, как кобыла ржала и бредила во сне, а отец в это время сидел рядом с ней в хлеву и печатал на пишущей машинке иероглифы. Авторы, которых переводил мой отец, были поэты советских республик. Он переводил их с подстрочников и зарабатывал деньги, чтобы содержать семью. Писавшие на родных им языках – молдавском, туркменском, киргизском и других – поэты союзных республик нуждались сначала в подстрочном, а затем – в поэтическом переводе на русский. Чтобы их русским братьям – пролетариям было ясно с кем их объединяют. При подстрочном переводе киргизской или туркменской поэзии на русский язык поэмы превращались в нечто бессмысленное, нерифмованное, этакую «мумбу-юмбу». Издательство звонило моему отцу и просило в этой «мумбе-юмбе» разобраться. С удивительным упорством мой отец пытался превращать эту бессмыслицу в поэзию, пока отдельные слова вдруг магически не превращались в стихи, переставали, как он говорил, резать ему ухо. Я с ужасом и волнением вглядывалась в его ушные раковины и мочки, принимая выражение прямолинейно, опасаясь увидеть непоправимое. Так я узнала о существовании метафор.
Конечно, отца любили туркменские и киргизские «поэты», министры культуры или образования в своих республиках. Они щедро поставляли моему отцу алкоголь, так как понимали, что он выполняет очень сложное, важное и деликатное задание. Порой моя мама говорила, что мой отец пропал без вести в одной из азиатских республик. Мы действительно никогда не знали вернется ли он живым.
Рифмовать мой отец умел блестяще. Чем больше ерунды он переводил, тем больше поступало заказов. Министр черной металлургии одной из советских республик написал книгу стихов под названием «Цветы из моей шкатулки». Даже товарищ Брежнев, генеральный секретарь Коммунистической партии, написал книгу под скромным названием «Новая Земля», в которой объявил всему миру, что «экономика должна быть экономной». Книга эта, слава богу, была написана на русском языке. Перевод не требовался.
Итак, мой отец был советский литератор. Много разных дам кружилось вокруг литераторов и их притягательного Дома. Сравнение, конечно, не ахти, но мне вдруг вспомнились советские баллистические ракеты и космические спутники с обезьянами и собаками, кружившие вокруг Земли в конце 50-х, угрожая всему миру своим преимуществом в космосе. Определенные женщины в СССР также были подобны оружию и спутникам. Молодые и старые, они вращались вокруг литераторов, используя разноплановый стратегический арсенал, в надежде кого-нибудь зацепить.
Большинство из этих блудниц носили грубые домашние пальто с популярным в СССР искусственным мехом под бобра и чулки телесного цвета со швами, которые бежали по их выдающимся ляжкам вплоть до чёрной дыры, из которой было не так просто выбраться.
Было очень сексуально носить шелковистые кружевные нижние юбки вокруг пухлых бедер и глубоко расколотые свитера, где, будоража мужское сознание, колыхались желанные белые молочные груди, которые сводили литераторов с ума и увлекали их в волшебный мир спонтанного секса, прямо как игра в рулетку в казино, когда никогда не знаешь, что зацепишь.
Время от времени слабый пол выпускал на литераторов своих собак и обезьян, чтобы заманить работников пера в брачный капкан или, хотя бы, «поиметь дитя», чтобы получать ежемесячные алименты. Поймать «продуктивного» (избранного) литератора было сложной задачей. Большинство из них было уже оккупировано, или имело несколько тайных семей на стороне, в зависимости от их ранга. Были «народные поэты и писатели», были «Писатели Республики», были даже «Писатели Советского Союза» – особо желанная цель.
Существовали также «профессиональные союзы» всех разных творческих профессий, что позволяло неустанно присматривать за нестойкой богемой. Чтобы принадлежать к одному из Союзов, надо было либо рыть носом землю, либо целовать задницы. Чего мой отец не стал бы делать никогда. Но за него вступилась справедливость. В Союз писателей его рекомендовал сам Александр Твардовский, прочитавший стихи моего отца в дивизионной газете. В Союз писателей отец был принят в 29 лет.
Все в юности казалось неподвластным времени. Из черных и коричневых штанов литераторов торчали мощные лейблы «Сделано в СССР», сами эти литераторы разгуливали по нашей квартире, пока не падали под силой гравитации на стулья, на диваны и полы. Тарабарские разговоры об искусстве, музыке, философии, феминизме, квантовой механике, мистике и других «темах времени» со скоростью света прожигали дыры в диалектическом материализме и научном коммунизме. Нецензурная лексика сопровождала накалённую атмосферу запретных разговоров. В свете торшера частички табака плыли в воздухе через полированные мебельные джунгли, полные газелей, танцующих на лужайках персидских ковров на высоких каблуках-копытах под звонкую мелодию советской поп-музыки. «Жил да был чёрный кот за углом».
Добавляя к вечеринке возбуждающий запах французских духов, шлюхи – стукачки в сапогах-чулках без стеснения затевали опасные разговоры насчёт запрещённой антисоветской подрывной литературы, и возможности её достать. Казалось, что они бессмысленно вызубрили магические имена, которые произносились шёпотом: Гумилёв, Северянин, Шаламов, Платонов, Набоков, Бердяев, Соловьёв, Орвелл, Ницше, Шпенглер, Замятин.
Гипнотический запах духов, табака и алкоголя проникал в извилины мастеров литературного труда, вызывая мгновенное желание покорить сердце очередной стукачки в обтягивающих колготках с пустым игривым взглядом лошади, готовой в любое время по команде брать барьеры, или заводной куклы, повторяющей одно и то же, стоит только завести её ключиком. Желание овладеть такой куклой под звуки виниловой пластинки, что надрывалась песней из кинофильма «Старшая сестра», было необоримо.
Как в песне Окуджавы, которую я запомнила и пела, на вопрос: «почему?», ответ всегда был один: «что был солдат бумажный».
Время он времени меня ставили на стул, и мама давала задание: «Ну, Анка, пой!». По команде я затягивала очередную песню. Больше всего аплодировали и смеялись, когда я пела «И я была девушкой юной, сама не припомню когда», или «Любишь – не любишь, не надо, Я ведь ещё молода, Время настанет – полюбишь, но будет поздно тогда». Особенно гостей веселила ситуация, когда я забывала порядок слов и, добавляя свои собственные, произвольные, пыталась сохранить смысл моего собственного понимания жизни. Их неистовый хохот провоцировал соседей, которые вызывали милицию. Милиционеры приходили, и мама поила их чаем с печением или тортом. Уходя, они говорили: «Пожалуйста, граждане, потише». Когда милиция уходила, гости, для пущего эффекта выпучив глаза, наперебой говорили моему отцу что я скорее всего буду актрисой. Я видела, что идея, что я могу стать актрисой, была отцу не по душе. У него на мое будущее были другие планы.
Ванная была самым оживленным местом в наших апартаментах и всегда была занята. Я наблюдала, как слабый пол стирал свои замоченные в сладких мускатных винах блузки и умело поправлял свои волосы в стиле “Bobetta” (самые популярные прически 60-х годов), с виртуозной точностью закалывая их металлическими штырями, в то время как сильный пол обсуждал с моим отцом великий труд Карамзина «История государства российского».
Не принимая участия в общем праздновании, в конце коридора бдительно стояла моя мать. Трезвое состояние было несокрушимым источником её силы.
Каждое утро отчетливый токсический запах хлорки проникал в затхлый, еще серый от табака воздух, и будил меня. Окруженная богемным распадом, окурками, пустыми бутылками, потерянными шпильками, забытыми дамскими сумочками, я мечтала, что когда-нибудь я сама стану обладательницей шпилек, чулок со швами и сумочки, в которой будут храниться губная помада и сигареты. Сама того не зная я уже была пассивным курильщиком с момента, как стала дочерью своего отца.