Anna Brzezińska
WODA NA SICIE. APOKRYF CZAROWNICY
© Copyright by Anna Brzezińska
© Copyright by Wydawnictwo Literackie, Kraków, 2018
All rights reserved
© Милана Ковалькова, перевод, 2023
© Михаил Емельянов, иллюстрация, 2023
© ООО «Издательство АСТ», 2023
В деревне Чинабро в приходе Сангреале, в священном зале трибунала, в четверг, месяца мая четырнадцатого дня, в канун праздника Святой Бенедикты, мученицы, покровительницы убогих дев, доктор Аббандонато ди Сан-Челесте, председатель сего трибунала, в присутствии инквизиторов Унги ди Варано и Сарто ди Серафиоре, а также свидетелей: падре Фелипе, пресвитера церкви упомянутого выше прихода, и падре Леоне – исповедника и духовного наставника Его Сиятельства Липпи ди Спина, наместника прихода Сангреале и окрестных земель, а также падре Лапо, проповедника Его Сиятельства наместника, людей благочестивых и сведущих в законах, повелел, дабы была приведена женщина, именующая себя Ла Веккья[1], в течение года пребывающая в оном приходе, по собственному заявлению, дочь местной женщины и неизвестного отца, возраста, по ее словам, тридцати пяти лет или около того. Засим она официально приведена к присяге, что будет говорить правду в ходе сего слушания, а также всех последующих.
Ответствую, что мне объявили и полностью истолковали причины, по которым я предстала пред сим досточтимым судом. Понимаю, что случилось все это из-за мертвого монаха, однако не ведаю ничего по сему делу и не могу отвечать за его смерть, ибо тяготы и напасти земной жизни лишили меня сил, необходимых, чтобы зарезать и разделать, как овцу, крепкого мужчину в расцвете лет. Не могу помочь вам никоим иным образом, кроме как стать вашей проводницей по четырем селениям, лежащим на склонах горы Интестини[2], испокон веков населенных просветленными; хотя сама я решительно отрекаюсь от исповедуемой ими ереси, ибо отринула ее много лет назад, покинув деревню, именуемую Чинабро, или Киноварью[3], дабы вести жизнь в долинах среди почитателей монахов в сандалиях, храмовых кадильниц и святых. Однако я сохранила знание о том, что происходило во времена моей юности, а также потом, вплоть до нынешнего дня, и если только пожелаете, расскажу вам обо всем подробно, начиная c того дня, когда мать показала мне дракона и тем самым привела в движение дьявольские жернова, которые много лет спустя перемололи вашего собрата в мелкую муку.
Посему ответствую, что утром того дня мать возложила руку мне на голову, дабы благословить меня, как все родители благословляют своих детей; правда, бондарь Фоско и эта распутница Мафальда, его жена, да и вся эта шайка собравшихся здесь, чтоб обвинять меня, – и не думайте, что ваши уловки помешали мне угадать их имена! – уже тогда гавкали, что, дескать, мать умеет только проклинать, а не благословлять, ибо благословение исходит лишь от чистой крови, а не от таких блудниц-еретичек, как мы. Сами же, синьор, видите, мы еще бегали по холмам, пасли коз, а сквозь дырявые рубашки проглядывали наши содранные коленки, когда эти наветы, звучащие ныне против меня, уже взрастали, как пырей, а потому этим сорным травам хватило времени, чтобы зацвести и принести плоды; и не думайте, что вам удастся их так скоро искоренить, ибо корни их, скрытые от глаз, находятся глубоко под землей. Так, впрочем, дело обстоит со всем, включая смерть этого несчастного брата Рикельмо, коего теперь вы именуете святым; можете называть его, как хотите, но мне он не был братом, и о его святости я тоже не имею понятия. Ибо не был он никаким святым, ведь недостаточно лаять, как собака, пугая крестьян вечным проклятием, чтобы сравниться со святым Калогером. Да, синьор, ваш собрат Рикельмо жаждал мученичества, бесстыдно греша гордыней, коя, как известно, предшествует падению. Видать, он что-то там раскопал, когда рыскал, как пес, по хуторам, тычась всюду своей тощей мордой и вынюхивая сочные мослы греха. Но что бы это ни было, оказалось оно глубоко скрыто, ибо досужее богохульство, ересь, прелюбодеяние и трактирные потасовки не вызывают у нас столь жгучей ненависти, нежели та, что охватила Рикельмо. Посему я верю, что сотворенное с Рикельмо взросло из великой злобы и уходит корнями на много лет назад, возможно, к тому самому дню в незапамятные столетия, когда предок графа Дезидерио[4] заключил с просветленными договор, предопределив будущее наше и всей Интестини.
Ответствую без всякого упорства и отвращения, ибо всем нам широко известно, что давным-давно просветленные прибыли в эти края, хотя многие жители равнин, откуда происходите и вы, милостивый синьор, и остальные слуги сего уважаемого трибунала, предпочитают верить, будто живем мы здесь от начала мира и, по сути, происходим от древних рас, злобных, покрытых шерстью, с острыми клыками, собачьими мордами и окаменевшими сердцами – тех, что умучили святого Калогера, когда он бродил по горам, обращая язычников в веру и приручая чудовищ; и вследствие этого ужасного преступления они были вынуждены сами бежать от мечей, пока не нашли приют в этой долине. Но признайтесь же, что ваши земляки слишком легко принимают сии сказки на веру, что можно оправдать только нашим безмерным удалением от вашего мира и еще большей ложью, потому что – как вы видите своими глазами – ни у кого из нас нет ни собачьей головы, ни спрятанного под одеждой пушистого хвоста, хотя, конечно, мы умеем по-собачьи рычать и кусать, в чем определенно убедился ваш собрат Рикельмо. В действительности же мы пришли в эти горы, когда они были еще дикими и пустыми после истребления псоглавцев и других языческих народов, ведомые желанием найти землю, которая станет отныне нашей собственной и только нам покорной, и где мы сможем жить в уединении, по собственным законам и собственному разумению, ибо наша вера – нет надобности это доказывать – отличается от вашей, и в местах, населенных почитателями святых, навлекала она на нас различные гонения.
Ответствую далее, что неправда, будто бы нас привела сюда жажда вермилиона[5], ибо – утверждают наши старейшины – поначалу мы и не подозревали о его присутствии, а со временем он стал для нас скорее наказанием, нежели наградой, но именно такой труд и такую дань определил нам граф Бональдо, далекий предок нашего доброго синьора Дезидерио. «Ежели вы гордитесь, что свет горит в вас ярче, чем в любом другом человеческом роде, – сказал он им, когда они впервые предстали перед ним, прося позволить им поселиться на каменистой земле, что была в те времена пустошью и обителью дикого зверя, – я назначу вам дань, скрытую в самых темных глубинах земли; отныне вы будете по моему приказу добывать вермилион; я же, несмотря на мерзость ваших верований и обычаев, окружу вас заботой и буду защищать от других». Согласно легенде, хотя вы предпочитаете стыдливо ее замалчивать, граф Бональдо вырезал на руке эмблему своего рода, а старейшины так же начертали на своих ладонях знак света, и так рукопожатием скрепили они клятву, посыпав раны вермилионом. И хотя общеизвестно, что неочищенная руда является ядом, для них она оказалась кладезем чуда, продлевающим жизнь сверх человеческой меры; и так каждый прожил в добром здравии троекратную человеческую жизнь, и по той же причине графа Бональдо некоторые люди называют сейчас чернокнижником, приравняв его таким образом к тем несчастным, стенающим ныне в ваших подземельях. Так, мой милостивый синьор, был заключен договор, соединивший многие поколения назад род графа Дезидерио с родами просветленных, живущих с той поры в четырех деревнях вокруг горы Интестини.
Я признаю, что моя мать была одной из просветленных, что не должно удивлять вас, синьор, поскольку здешняя округа уже много поколений следует тропой света. Старосты, законники, сборщики податей, смотрители шахт и стражники в одинаковой мере охвачены ересью, а с ними и целые цеха кузнецов, слесарных дел мастеров, механиков и землекопов, вплоть до простых пастухов, слуг, погонщиков мулов и крестьян, что за всю жизнь не откопали ни крупицы вермилиона, но бросают в землю зерно, чтобы оно умерло и дало урожай, а это, как вам хорошо известно, ждет и каждого из нас, хотя бы и после смерти. Все они источают сладкий аромат ереси, но, как вы сами понимаете, до недавнего времени эти земли не подлежали власти трибунала, к которому вы имеете честь относиться, и жили мы по собственным законам. С тех пор же, как не стало графа Дезидерио, много договоров ушло в небытие; братья в сандалиях и жирные монахи вступили в Интестини, на запретную землю четырех деревень просветленных, которая с давних пор притягивала их жадные и тщетные взгляды. Правда, я признаю, что наш бедный падре Фелипе, коль скоро уж он здесь обосновался, как курица на насесте, с самого начала старался не выступать слишком рьяно против своих новообретенных еретических овец, ибо даже к благим целям легче завлекать медом, а не розгами. Потому он терпел визиты в деревню братьев Лордони, известных пьяниц и богохульников, которые каждый год накануне зимы спускались с высоких пастбищ. Он вел с ними дружелюбные беседы у входа в храм, словно заботясь об их душах, хотя на самом деле его больше интересовала их сестра Эракла, торговка овечьими сырами. Вскоре стараниями падре она стала, как говорят, его фокарией – хранительницей домашнего очага, ибо священник, поверьте мне, тоже нуждается в ком-то, кто будет готовить ему еду, рубить дрова, стирать рубашки и греть постель. Добавлю все же, что делать это следует благоразумно и тайно, ибо честь женщины соткана из слов, а достоинство мужчины кроется в его поступках. Добавлю также, что почтенный падре Фелипе понимает это превосходно, потому Эракла, за которой стоят два брата и внушительная фигура настоятеля, остается женщиной, достойной уважения, несмотря на то что добрые десять лет она таскалась по горам, протирая задницей постели на бесчисленных постоялых дворах, в деревенских хижинах, логовах разбойников и пастушьих лачугах, в то время как потаскухой и ведьмой называют меня.
Ответствую, это правда, что моя мать родила троих детей, и я самая старшая из них. Нет, синьор, я не знаю, какой мужчина впустил в меня дух. Ибо человек, как вы сами признаете, это всего лишь бочка с мясом, в коей тлеет огонек духа, но нисходит он на ребенка не в церкви, он передается от родителя. Вода, которой вы, монахи, велите поливать младенцев, способна лишь погасить его, поэтому мы, просветленные, не принимаем детей в общину, пока они не достигнут седьмого года жизни, а огонь не разгорится в них сильней. Обо всем этом вы, должно быть, уже знаете; падре Фелипе наверняка успел вам пожаловаться, с какими суевериями довелось ему бороться в нашей округе, где чернокнижники размножаются быстрее кроликов, а ведьмы густо облепили печные трубы, словно галки, и все это творится здесь веками, с тех самых пор, как просветленные согласились добывать вермилион.
Ответствую, да, мне было сказано то, что говорят всем детям, рожденным в четырех деревнях вокруг Интестини – и да будет известно вам, что названия им были даны по оттенкам вермилиона: Червен, Кармин, Киноварь, Пурпур, – что свет души, ежели разжечь его достаточно сильно, не угасает в человеке, сойди он хоть в глубь земли, в отличие от тела, уязвимого перед железом и огнем, о чем нам здесь истово в последнее время напоминал Рикельмо, магистр сего трибунала, к которому и вы имеете честь принадлежать. Свет души горит в нас сильнее, чем в ком-либо другом, и именно он позволяет просветленным спускаться в Интестини и возвращаться с незамутненным рассудком. По этой же причине столетия назад граф Бональдо взял нас под свою опеку, и, поверьте, он сделал это не по доброте душевной, а исключительно ради того, чтобы мы добывали для него вермилион и сделали его род богатым и могущественным, что в итоге и произошло.
Если же вы призываете меня вернуться из тех стародавних времен в дни моего детства, знайте, что грехи моей матери, если она действительно совершила их, не ложатся на просветленных. Старейшины деревни, а с ними и ее собственный отец, прокляли ее, когда она родила первого ребенка, дочь с клеймом бастарда за ухом, как будто там присел мотылек. По-прежнему без труда вы отыщете эту выпуклую, пористую тень между моими волосами, тем более что они поблекли и поредели с течением времени, но, сколько бы вы меня ни кололи булавками и ни грозили вечными муками, вы не нащупаете там никакого колдовства.
Ответствую далее, и многие не без удовольствия подтвердят мои слова, что свет в моей матери струился слабо и зыбко, хотя с тех пор, как ее, беременную, изгнали из родного подворья, она не прекращала попыток разжечь его в себе как можно сильнее, и будучи ребенком, засыпала я под приглушенный шелест ее молитв. Свет масляной лампы превращал ее тело в тонкий, будто вылитый из черного стекла контур, когда она с болезненным стоном поднималась с колен, чтобы дать мне в черпаке несколько глотков прохладной воды, если я просыпалась посреди ночи от кошмара. И если вы об этом спрашиваете, то да, я считаю, что она была заботливой матерью, естественно, в меру своего кошелька, который обычно бывал пуст, и сердца, которое также не струилось изобилием. Она прикасалась ко мне редко и пугливо, и я не помню, чтобы она сажала меня к себе на колени, как делали другие домохозяйки, дородные, краснощекие, грудастые и толстобрюхие женщины, которых постоянно сотрясали и душили приступы смеха или гнева, а ведь никто не обвинял их в бесстыдстве и безнравственности. Нет, потаскухой была только моя мама, маленькая, высохшая от тягот женщина, но сиявшая все же запретным, чахоточным блеском, какой вы заметите только на лицах потерявшихся вермилиан, если отважитесь спуститься в их подземные дворцы. Говорят же, что в самом центре Интестини простираются огромные залы меж рудных жил, пробитые тяжким трудом тех, кто забрался слишком далеко и уже не может и не хочет вернуться на поверхность; и порой мне думается, не случилось ли то же с моей матерью, не потерялась ли и она так же, как и они, не стала ли для нее гора Интестини всем миром. Эта участь потерянных и заживо погребенных в темном чреве земли внушает нам такой страх, что, молясь о доброй смерти для наших отцов, мужей и братьев, мы также просим, чтобы она пришла неожиданно, с внезапно отколовшейся скалой или в клубах ядовитого воздуха. И чему вы удивляетесь, синьор? Не каждому суждено умереть в своей постели, а с вермилианами это случается еще реже, чем с остальными, и это также часть договора, дающего нам эти земли в бессрочную аренду.
Но хорошо, раз вы настаиваете, давайте вернемся к моей матери, которая была блудницей, самой набожной блудницей в нашей деревне. Она носила рубаху из конского волоса и туго затягивала ее на поясе веревкой, похожей на те, что используются на коловоротах для подъема ведер с горной породой, а над ее кроватью висел пучок ремней с привязанными острыми крючками. Она хлестала себя каждую неделю до крови, и раны на ее спине никогда не затягивались, но, несмотря на все посты, покаяния и усмирение плоти, бастарды сыпались из нее, как плоды дикой груши. И я скажу вам, что теперь, будучи старой женщиной, я полагаю, что разврат ей простили бы скорее, нежели то богохульное осквернение души, коим она бесстыдно щеголяла, ибо – как вам хорошо известно – прегрешения лучше всего скрывать в темноте, но еще тщательнее следует таить свои добродетели.
Я подтверждаю, да, это правда, что вопреки грехам ее – а может, именно по причине их – ей разрешили работать в Интестини. Послали ее под Индиче, отвесную скалу, возвышающуюся над старой выработкой, где посадили прокаженных сортировать горную породу, раскалывать кирками скальные обломки и отделять камень от вермилиона, ибо только труд заслуживает вознаграждения, праздность же порицаема и обречена на забвение. Моей матери было велено вывозить из-под Индиче кровавую руду, поскольку она умела обращаться с животными, а больше не на многое была способна; потому без зазрения совести ее бросили в логово болезни под похотливые взгляды прокаженных. На рассвете она принимала корзины со свежей породой, взваливала их на спины мулов и отводила животных в деревню прокаженных; под вечер же, когда те отделяли благородную руду от камня, земли и прочей грязи, она в темноте, с порцией пищи, выделяемой смотрителем шахты, возвращалась под Индиче, где получала свою долю оскорблений и злословия, ибо еды никогда не хватало на всех. Нет, синьор, мы сами тогда не голодали, но и не жили в изобилии, ибо не забывайте, что, хотя мы и добываем из-под земли великое богатство – вермилион, оно не принадлежит нам, и даже малейшей крупицы мы не можем оставить себе. Наоборот, мы сами принадлежим ему безвозвратно; он оставляет след в наших душах и окрашивает наши пальцы в красный цвет; именно из-за этих пятен на коже нас называют вермилианами, людьми киновари. Сие обстоятельство, как вы сами догадываетесь, весьма удобно для наместника и таких, как вы, ибо эти пятна невозможно вытравить даже колдовством, хотя я и отрицаю, что когда-либо пробовала это делать. Посему, если кто-то из вермилиан устроит побег, его, даже спустя годы, можно распознать и отвести к месту казни, которое мы называем Ла Гола; это ущелье пожирает негодяев и отправляет их на самое дно Интестини, где они смешиваются с вермилионом, что справедливо, ибо разве все мы не суть черви во чреве мира, что сначала поедают, а потом сами становятся кормом?
Так представляется правда, изреченная под присягой женщиной, именующей себя Ла Веккья. После прочтения в присутствии трех лиц рекомая признала, что записанное полностью соответствует ее словам. Она заявила также, что сделала свое признание по доброй воле, не желая кому-либо навредить или выдвинуть ложное обвинение. Произнесла клятву хранить собственные слова и вопросы трибунала в тайне и обещала хранить молчание.
Поскольку же сама она остается неграмотной, я, Аббандонато ди Сан-Челесте, епископ трибунала, свидетельствую вместо нее собственной рукой.
В деревне Чинабро в приходе Сангреале, в священном зале трибунала, в пятницу, пятнадцатого дня мая, в канун праздника Святой Бенедикты, мученицы, покровительницы убогих дев, доктор Аббандонато ди Сан-Челесте, епископ трибунала, присутствовавший на утреннем слушании, приказал вновь привести к нему названную Ла Веккья и допросить ее в присутствии инквизиторов Унги ди Варано и Сарто ди Серафиоре, а также свидетелей: падре Фелипе, пресвитера церкви в указанном приходе, и падре Леоне, исповедника и духовного наставника Его Сиятельства наместника, а также падре Лапо, проповедника оного наместника, что и было исполнено.
Ответствую, что все, что произошло до того дня, когда мать показала мне дракона, похоже на темное горное озеро, и только у самого берега, подобно лягушачьей икре и гнилым стеблям, болтаются бесполезные имена моих родных, моего деда и его братьев, а также моих дядьев, что проявляли ко мне неприкрытую ненависть, ибо я постоянно напоминала им о распутстве, что гнездилось под юбкой моей матери. И даже если происходило нечто большее, нечто кроме ежедневных оскорблений и оплеух, к которым, поверьте мне, человек легко привыкает, оно остается скрытым под темной водной гладью моего детства, и даже по настоянию вашего трибунала я не смогу заглянуть под нее. И нет, имя владельца дракона мне тоже неизвестно. Я не знаю, кто были его родители, из какого он прихода, и текла ли в нем чистая кровь, не зараженная ересью, колдовством или иным смертным грехом. Я также не могу сказать, посещал ли он в отведенные дни храмы и с должным ли смирением участвовал в обрядах. Я помню только его густую черную бороду и то, что он был силен, как медведь, или просто казался таковым в моих глазах, ведь мне было всего восемь-десять лет, и я еще не начала кровоточить.
Ответствую, что остальные комедианты относились к нему с уважением, хотя, может быть, я принимала за уважение страх, потому что он злобно покрикивал на всех и постоянно богохульствовал. Да, он клялся ликом Создателя, его локтем, плечом, коленом и другими частями тела, которые перед лицом сего священного трибунала и ради блага своей души я даже не осмелюсь назвать. Никто из наших старейшин не пытался его упрекнуть, хотя жителям деревни за меньшие провинности прокалывали губы. Да, синьор, старейшины исправно следили за порядком в наших четырех деревнях, и когда я была ребенком, наказание назначалось после воскресной службы. Я помню, что провинившиеся становились перед алтарем, но когда я силюсь перед вами назвать их имена и провинности, весь храм словно погружается в темный, грязный омут вместе с вермилианами в праздничных кафтанах с красными кисточками, их женами в груботканых платьях, не способных полностью прикрыть их толстых тел, с румяными детишками, присосавшимися к матерям, словно морские желуди, с ремесленниками, занимавшими почетные скамьи спереди, и слугами, которые скромно держались сзади, распределяясь согласно полу, возрасту и заслугам. Управляющий шахты хриплым голосом вызывал грешников, они поднимались со своих мест и брели, напряженно рассекая сгустившуюся тишину, словно пловцы воду. И эта минута прохода казалась самой длинной, потому что наказание исполнялось четко и без чрезмерного гнева, порой даже с неким жестом снисходительности, похлопыванием по плечу или кивком головы, если виновнику удавалось сдержать крик боли, хотя эта боль чудным образом расползалась на всех нас. Но, что еще более странно, несмотря на столь суровые увещевания, грешников не становилось меньше. На спинах самых закоренелых из них словно раскрывались горные разрезы, созданные бесчисленными ударами батогов, а раны на губах богохульников никогда до конца не затягивались. Некоторые, казалось, даже гордились ими: понурые, они выходили из храма, выплевывали кровь на известковые камни прямо у священной стены, и тут же начинали похваляться, как низко они опустятся на следующее утро и каких глубин в своем падении достигнут. Потом они провожали жен и детей домой и шли в трактир, который в те времена держал этот негодяй Одорико, о чем, конечно, вам приходилось слышать.
Ответствую, что я также не знаю, как получилось, что комедиантам разрешили разбить лагерь прямо под Интестини. Как правило пристав защищал от чужаков подходы к горе, а половина от десятины с вермилиона шла на содержание специальной стражи, следившей за негодяями, пытающимися проникнуть в шахты; таковых, правда, попадалось всего несколько в год; к тому же они плохо знали наши горы, так что ловить их не составляло большого труда. Стражники также занимались преследованием вермилиан, если кто-то из них пытался сбежать с украденной рудой. Однако в те времена предателей было не так много, как сейчас, и стражники, чтобы их кости не размякли от безделья, должны были также сопровождать повозки с вермилионом, отправляемые в конце каждого месяца в замок графа Дезидерио, следить за порядком на проезжих трактах, ловить обычных злоумышленников из пастухов и крестьян, а также охотиться на волков, которые уже тогда начали плодиться сверх меры. Но даже при этих обязанностях большую часть времени они проводили в блаженной лености, пьянстве и за игрой в кости, подавая плохой пример нашей молодежи, что приводило в ярость старейшин, поэтому пристав приказал им держаться за пределами поселения, в укрепленном замке, где и вы, синьор, нашли пристанище.
Ответствую, что именно там, на площади перед замком, комедианты разбили свои шатры, крытые синим полотном с нашитыми звездами, которые смеялись, выставляя языки, морщили щеки и, казалось, подмигивали деревенским детям, когда мы жадно подглядывали за ними, распластавшись, как змеи, на каменистых пригорках. Я помню, что там было большое солнце с лучами из золотистых шнурков, что само по себе было святотатством, а в довершение ко всему прямо под кругом из золотистой материи стояла женщина с нечестиво открытой головой, так что ветер развевал ее волосы, создавая рыжий нимб. Она высмотрела нас издали и помахала рукой, затем открыла рот и выпустила из него клубок огня. Именно так и было, пламя вырвалось из ее нутра, словно она была демоном; женщина схватила его голой рукой, как яблоко или комок земли, и слепила в шарик. Она перебрасывала огненный шар из руки в руку, не чувствуя ни малейшей боли и создавая племенем светящееся кольцо, а мы трепетали от восторженного ужаса, боясь, что, если она дунет на нас, мы все окажемся в огне. Но комедиантка только рассмеялась, и пламя погасло так же внезапно, как и появилось.
Я уверяю, что ничего более не случилось, мы же, детвора из деревни Киноварь, маленькие козьи пастухи и пастушки и дети бедняков, отданные в услужение, разлетелись в ужасе, как воробьиная стайка, уверенные, что старейшины сейчас проклянут рыжую безбожницу, а пристав пришлет стражу, после чего ей свяжут руки и приведут на край Ла Гола, где грехи, словно железные цепи, утянут ее в глубь Интестини. Много раз мы наблюдали, как осужденные переступали эту пропасть с сохранявшейся на лице надеждой, что воздух застынет под ними, обернувшись чудесной прозрачной гладью, но тут же каменная щель, гремя осыпающимся гравием и камнями, счищала с них кожу и мягкое мясо, словно яичную скорлупу. Помню, я подумала тогда, что эта рыжеволосая огненная женщина будет кричать громче других, ибо в ее облике и движениях не было ни капли той сдержанности, которую пытались воспитать в себе жены вермилиан. Ничего страшного, однако, не случилось, и по мере того, как солнце поднималось все выше и выше, лагерь комедиантов обрастал все новыми полотнами шатров, лентами, хоругвями и канатами, закинутыми на деревья и зубцы замка. Наконец волна ярких красок полностью покрыла траву и камни на площади, и даже мы, дети, почувствовали, что эта пестрота замарает всех нас.
Ответствую, что мать вернулась в тот вечер раньше обычного и перемещалась по комнате с какой-то горячечной неловкостью. Она разбила молочный кувшин, уже пострадавший и скрепленный проволокой прошлой зимой. Я разрыдалась, потому что мне нравилась его потрескавшаяся синяя глазурь, и тогда мать чмокнула меня в щеку и приказала молчать, после чего снова начала суетиться, бормоча что-то себе под нос. Нет, я не помню слов, потому что весь день от рассвета прошел у меня в домашних хлопотах. Я уже достигла, синьор, того возраста, когда дети помогают семье: я носила воду из колодца, варила пищу, полола репу и бобы, присматривала за курами и утками. Поверьте, я была хорошим ребенком, скромной маленькой просветленной со светлыми волосами, сплетенными в косу и спрятанными под платок. Все вам это охотно подтвердят, с коровьим удивлением кивая головами: «Как же странно порой нас меняет жизнь, впрочем, что еще можно было ожидать от дочери самой распутной блудницы в деревне; ведь даже одна паршивая свинья способна заразить весь свинарник, а эта развратница сделала семейное подворье рассадником греха, что не могло пройти бесследно». Да, синьор, слухи о грехах моей матери в летних кухнях, птичниках и на задворках кружили постоянно, только я по-прежнему ничего об этом не знала, когда бегала с заквашенным тестом к соседкам, потому что собственной печи у нас не было, взбивала масло и варила сыры, потому что мои братья были слишком малы, чтобы помогать мне, и могли только собрать хворост или вместе с другими следить за козами на пастбище. Остальная работа ложилась на меня, и под вечер я валилась с ног от усталости, как те ваши замученные святые на картинах, опускающиеся в вечный сон, закованные в жесткие складки сукна, когда палачи ведут их на казнь.
Признаюсь, что сначала я не поверила, когда мать пообещала показать нам дракона; я боялась, что стала жертвой жестокой шутки, ведь была она колкой, словно чертополох, растущий на пути к водопою, и случалось, вымещая на мне тяготы своей жизни, она хлестала меня жестокими словами, упрекала за неловкость, беспомощность и подлый характер, не проявляла ко мне ни малейшей нежности. Меня удивило, что она собралась с наступлением темноты выйти за ворота деревни, но я ничего не сказала, мне так сильно захотелось увидеть дракона, который развевался на флаге над лагерем комедиантов, раздуваясь и выгибаясь огромным крылатым монстром о шести ногах и трех львиных пастях. Нет, синьор, прежде я никогда не встречала дракона, но знала, как он должен выглядеть. Это нам объяснил большой Ведасто, который бегал с поручениями от пристава. «Мой отец был благородным синьором, – он говорил, – с графским драконом на гербе; осенью он вернется, чтобы забрать своего первородного отпрыска и наследника; да, пристав уже получил об этом письмо, запечатанное в красный пергамент». Конечно, мы слушали его затаив дыхание, хотя мать Ведасто была простой потаскушкой, одной из работниц, что весной шляются по холмам в поисках легкого заработка на сенокосах и при окоте овец; она отдалась кому-то из стражи, а потом бросила ребенка в плетеной корзине под стеной замка и убежала прочь. Но что ж, мечты бастардов похожи, поэтому мы не высмеивали Ведасто с его воображаемым отцом и драконьим гербом. Впрочем, в тот день мы все погрузились в рыцарские мечты, которые нам безбожно навеяли драконьи хоругви и изображения на шатрах. Даже первородные вермилиане и богобоязненные сыны мастеров, которые не смели украдкой ходить на площадь перед замком, дабы смрад комедиантских трюков не осквернил их, думали только о представлении, что должно было начаться в сумерках, и всем сердцем ненавидели нас, маленьких бастардов, воров и нищих, которые целыми днями свободно шатались по холмам и заглядывали во все уголки замка.
Я еще раз объясняю, что все это случилось много лет назад, до того, как ослабли вервии наших законов, когда чужаков не пускали в деревни просветленных. Изредка только забредал какой-нибудь странствующий купец, котельщик, изготовитель сит для просеивания муки или продавец иголок, но все они должны были оставлять свой товар под за´мком, делая вид, что заманивают людей пристава, а не богобоязненных женщин просветленных. Перед наступлением сумерек они упаковывали тюки и спешно уезжали, так как было известно, что ни один чужак не может укладываться спать ближе двух верст от Интестини. Именно так и было записано в договоре, заключенном между графом Бональдо и просветленными, – «укладываться спать». Поэтому, когда старейшины явились к приставу с просьбой удалить комедиантов со святой земли, тот ответил им насмешливо, что никто из фигляров этой ночью не сомкнет глаз, и старейшинам деревни пришлось удалиться несолоно хлебавши, волоча за спиной тяжелый мешок чужого бесстыдства, куда с мрачным удовлетворением они накидали кощунственные возгласы жонглеров и бродячих перекупщиков, нескромность и гордыню графа Дезидерио, пророчества странствующих проповедников и самого патриарха в его позолоченной скорлупе безбожия, а теперь с отвращением добавили и это последнее оскорбление пристава, которое, конечно, было подготовлено не без ведома графа и затем только, чтобы унизить их, но сами понимаете, чего еще им оставалось ожидать от детей бесчестья?