Через три месяца учебы во ВГИКе – вожделенном, несбыточном, в который он не должен был поступить ни по каким показателям, но поступил все-таки, – Георгий не знал, рад он или разочарован.
Ему многое здесь нравилось. Например, смотреть фильмы, особенно западные или русские дореволюционные, с Мозжухиным и Верой Холодной, которых он раньше видел только в книжках о кино. Нравились лекции по зарубежной литературе. Нравилось снимать фотоэтюды, особенно по свету. Но все остальное… Собственно, Георгий и не знал, было ли вообще что-нибудь «остальное». Может, оно и складывалось из каких-то мелких, незаметных, повседневных вгиковских событий, но Георгий не чувствовал его, не замечал – и терялся.
Все дело было в Романе Иннокентьевиче Муштакове, набравшем первый курс операторского факультета. Именно в нем заключалось главное разочарование от ВГИКа, от Москвы и от будущего.
«Может, надо было просто не очаровываться? – думал Георгий, в очередной раз узнавая, что занятий с мастером на этой неделе опять не будет, а когда будут – неизвестно. – Ну, обнадежил человек пацана из глубинки, сделал подарок, принял в институт. Мало тебе, что ли? Учись да радуйся».
И тут же понимал, что ему вот именно мало. Страстность ему мешала и способность полностью отдаваться тому, что хотя бы ненадолго занимало воображение. Это сразу чувствовали в нем женщины, и, наверное, это вызывало у них интерес. Но вообще-то, как Георгий быстро понял в Москве, в отношениях не с особо чувствительными женщинами, а со всеми остальными – нормальными, равнодушными к нему людьми, – страстность действительно только мешала, и больше ничего.
Он забыть не мог всего, что так неожиданно, так стремительно повело его к институту, к Москве, ко всему тому тревожному и странному, в чем он теперь не умел разобраться.
Вызов из ВГИКа пришел, когда Георгий уже перестал его ждать.
Он вернулся вечером домой, сел ужинать. Мать сидела напротив за столом, смотрела, как он ест, как подкладывает себе блины, мажет их абрикосовым вареньем, заваривает чай. Она всегда так сидела, когда сын ел, и всегда молчала, подперев рукой подбородок, или говорила о чем-нибудь неважном. Или пыталась сама подавать ему еду, но на это Георгий сердился. Мало того что никогда не ест вместе с ним, вечно как-то отдельно, словно украдкой, так еще и обслуживать его пытается, как официантка! К тому же ее суетливые перемещения только мешали: кухонька была такая маленькая, что Георгий легко доставал все, что ему было надо, даже не поднимаясь из-за стола.
И этот вечер ничем не отличался от всех других.
– Кашляешь, Егорушка, – сказала мать, когда Георгий поперхнулся чаем и закашлялся. – Простыл на своей голубятне.
– Ничего не простыл. – Он перестал кашлять, хлебнул еще чаю. – Тепло уже.
– Днем тепло, а ночью стыло. Сидишь над фотокарточками своими, а с полу-то дует, со всех щелей. Ты бы хоть кальсоны пододевал.
Так скучно это было, так ненужно! Ну зачем он должен объяснять, что в июне и ночами уже тепло, разве она сама этого не знает? Каждый раз, когда приходилось вести вот такие пустые разговоры, Георгию казалось, что его обволакивает какая-то густая, вязкая жидкость, из которой он никогда не выберется.
А разговоры эти приходилось вести или хотя бы слушать каждый день, как он ни старался этого избегать. Особенно когда фотографировал на свадьбах. Его всегда это удивляло: сходятся какие-то разные, еще недавно друг друга вообще не знавшие люди, совсем разные семьи, а разговоры у них такие, как будто они всю жизнь прожили в одной коммуналке и поговорить им просто не о чем, потому что все уже давным-давно переговорено. Даже цены на мясо обсуждают, пока жених с невестой послушно целуются под крики «горько!». А уж о погоде – это обязательно.
– Да не простыл я, мам, – повторил он. – Какие еще кальсоны? У меня их и нету.
– Отцовские одень, – тут же предложила мать. – У него хорошие были, с начесом, я для тебя сберегла. Достать?
– Не надо, – вздохнул Георгий.
– И чего ты дурью маешься, Егор? – Мать придвинула к нему поближе блины, хотя тарелка с ними и так уже стояла почти у него под локтем. – Можно и в ванной карточки печатать. Разве я тебе мешаю? Далась тебе та голубятня, еще деньги платишь за нее… И музыку слушай себе хоть всю ночь, если надо. Я под музыку лучше сплю.
– Мне там удобнее, – пожал он плечами. – Мам, ну сколько можно об одном и том же?
Мать махнула рукой. Конечно, она думала, что сын пропадает в Богудонье только потому, что водит на ночь девок и стесняется матери. А почему же еще? Над книжками да над фотографиями ночами сидеть – это и дома можно.
Георгий не особенно старался ее разубеждать. Ну, и девки тоже, не без этого. Не сюда же их водить, в двухкомнатную хрущевку с картонными стенами. Но и не только из-за девок снял он, вернувшись из армии, комнату в Богудонье. Вернее, не комнату, а в самом деле голубятню, потому что денег не хватило не то что на комнату, даже на сарай.
Больше всего – из-за одиночества. Конечно, мать не мешала ему, но только в том смысле, в каком не мешала с детства, – не вмешивалась в его жизнь, и за это он был ей благодарен, хотя, может быть, она не делала этого только потому, что просто не умела вмешаться в жизнь своего сына.
Но одиночество – это ведь не просто уверенность в том, что никто не откроет дверь в темную ванную, где ты печатаешь фотографии. Георгий очень хорошо понимал то чувство, о котором говорилось в «Пире во время чумы»: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю…» Только ему не нужны были для появления этого чувства ни бой, ни бездна – ему хватало одиночества. Сразу оживали перед глазами, как на экране, какие-то ясные картины, освещались особенным, небывалым светом, он видел этот свет, которого никогда не видел в жизни, и одновременно думал, с какой экспозицией такой свет может получиться на пленке и от какого источника он должен исходить, но все простые, внятные расчеты все-таки не мешали ему видеть этот прекрасный, живой свет… Или не свет, а человеческие лица, в которых вдруг проступала такая значительность и серьезность, какой никогда он не видел в обычных людях, разговаривающих о кальсонах и погоде.
Что-то звенело у него в груди, рвалось наружу, когда все это происходило с ним. Но это происходило только в одиночестве – в тишине гарнизонной библиотеки, или в скрипучей, ходящей ходуном голубятне, нависшей над кронами яблонь в богудонском саду, или на берегу моря, под мощный шум осенних волн…
А бой и бездна – что ж, этого он не знал, не ждал и не боялся.
– Помойся да спать ложись, Егорушка, я посуду приберу, – сказала мать. – Поздно уже, поночуй дома сегодня. Постирать тебе что?
– Я в ванной оставлю, – кивнул Георгий.
– Письмо тебе пришло, – сказала мать, убирая со стола его тарелку. – Вчера еще. Я там в зале положила.
– Какое письмо? – вздрогнул Георгий.
– С Москвы вроде, печать-то не видно почти. Очки разбила, пойду завтра к врачу, пускай новые выпишет, те-то все равно не подходили уже, старая я стала, вижу все хуже, вчера строчку криво прострочила…
Не слушая больше мать, Георгий бросился в комнату.
Письмо лежало посередине стола на вязаной салфетке. Он увидел его, кажется, даже раньше, чем зажег свет. Руки дрожали, и он никак не мог вскрыть конверт.
«Если бы не прошел, то ведь не сообщали бы? – стучало в висках. – Они же не сообщают, если не прошел, даже фотографии обратно не высылают…»
Он вытряхнул из конверта листок, чуть не порвал его, разворачивая, и прочитал, что может приехать для дальнейшего прохождения творческого конкурса.
Георгий сел, начал перебирать бахрому скатерти, заплетать ее в косички, как в детстве.
«Еще вчера пришло, а я не знал! – мелькнуло у него в голове. – И весь вечер не знал, и про какие-то кальсоны…»
Он растерялся, он не знал, что делать с собой, со своими руками, ногами, со всем своим большим телом, напряженным как струна.
И вдруг что-то забурлило у него в груди, завихрилось, и простая, ясная мысль пришла в голову – та самая, которая должна была прийти первой: да ведь это значит, что уже что-то получилось! Он уже может ехать в Москву, потому что какие-то очень важные и понимающие люди сочли, что он этого достоин!
Георгий встал, сунул конверт в нагрудный карман рубашки, прошелся по комнате. Сегодня он действительно собирался ночевать дома: хотел помыться по-человечески, а то все тело уже чесалось от морской воды. Хозяева голубятни сдавали комнаты отдыхающим, те активно пользовались душем, устроенным в саду, поэтому для Георгия пресной воды не хватало.
Но теперь ему было не до ванны. Письмо жгло тело сквозь рубашку, в груди тоже словно огонек горел и тоже пробегал по всему телу. И, чтобы хоть как-то приглушить этот счастливый, но почему-то тревожный пожар, Георгий выскочил из дому.
Он думал, что на улице станет легче, к тому же ночь сегодня и правда была прохладная. Ветер дул с залива, и чем ближе Георгий подходил к Богудонью, тем сильнее становился ветер, потому что все меньше оставалось у него на пути преград: этот старый район с частными домами и садами стоял у самого берега.
Улицы в Богудонье были покатые и сбегали вниз, к морю. Зимой на них раскатывали ледяные дорожки и можно было скользить чуть ли не до самого берега. Георгий и сейчас шел по ночным улицам так стремительно, словно летел по гладкому льду, но легче ему не становилось. Лицо горело, все тело горело и вздрагивало, как будто через него пропускали электрический ток. Облака тревожно летели по темному небу, словно догоняли и обгоняли высокого парня, куда-то идущего по ночной улице и почему-то размахивающего руками.
Он дошел до дома Трищенок, у которых снимал голубятню, просунул руку в щель забора, открыл калитку. Яблони качались от ветра и скрипели, голубятня в глубине сада тоже скрипела; ни одно окно не светилось в хозяйском доме. Георгий прошел по тропинке в угол сада, поднялся по лесенке, нашарил рукой висячий замок, на который запиралась голубятня, вставил в скважину ключ – и тут понял, что замок просто болтается на дужке и дверь приоткрыта. Конечно, его шаги по лесенке были хорошо слышны. В голубятне тоже послышались чьи-то торопливые шаги, испуганно заскрипели половицы.
Георгий распахнул дверь и успел заметить, как погас в комнате фонарик. Потолок в голубятне был такой низкий, что ему приходилось пригибать голову.
– Кто тут? – громко спросил он, нащупывая выключатель. – Сейчас кому-то пошарю!
Вспыхнула под потолком тусклая лампочка без абажура, и Георгий увидел Маринку, шестнадцатилетнюю хозяйскую дочку.
– Ты что тут делаешь? – удивился он.
Маринка, наверное, не ожидала его появления. Она вертела в руках выключенный фонарик и смотрела на Георгия, приоткрыв рот и не зная, что сказать. Впрочем, особого смущения на ее лице не читалось – так, легкий испуг.
– Ну, чего тебе? – повторил Георгий. – Заблудилась?
– Фотки свои пришла посмотреть, – заявила наглая Маринка. – Помнишь, фотки мои обещал показать, когда сделаешь?
– Без меня, что ли, смотреть собиралась? – усмехнулся он. – И обязательно ночью? А ключ откуда, у мамки стащила?
– Ну, – улыбнулась Маринка. – Я сначала просто так пришла, а тебя нету, я и сбегала за ключом. И ничего я его не стащила, у нас все ключи на гвоздике висят.
– И часто ты сюда ходишь фотки смотреть? – прищурился Георгий.
– Не-а! – еще шире улыбнулась Маринка. – Первый раз. Да ты не думай, я ничего бы не взяла. Я тебя хотела подождать.
– А я, между прочим, сегодня вообще ночевать тут не собирался. Интересно, сколько ты меня собиралась ждать?
– Мало ли что не собирался! Пришел же.
Георгий все еще стоял у распахнутой двери, ожидая, что Маринка уберется сама. Но настырная девчонка вовсе не собиралась уходить. Наоборот, она уселась на застеленный одеялом топчан и закинула ногу за ногу. Ее короткая кожаная юбка тут же потянулась вверх, открывая загорелые Маринкины ляжки, крупноватые для ее юных лет, но по-девичьи крепкие – такие, которые называют ядреными.
Что бы она ни плела про фотки, понятно было, для чего она пришла. Маринка так часто лезла к Георгию с разговорами, сталкиваясь с ним в саду, и при этом так недвусмысленно стреляла глазками и приоткрывала свои большие яркие губы, что только круглый идиот не догадался бы, чего она хочет. Вся она была налитая как яблочко – ткни пальцем, и сок брызнет. Но при этом Маринка была такая беспросветная дура, и это было так заметно, что просоответствовать ее недвусмысленному призыву Георгий мог бы разве что после года одиночного заключения. К тому же не хотелось связываться: все-таки школьница, хоть и явно давно не девочка. Да и мамаша ее все время рядом, зачем лишние хлопоты?
Он ограничился тем, что однажды, в ответ на Маринкины приставания, сфотографировал ее. Получилось на удивление хорошо: Маринкина девичья дурость выглядела так выразительно и трогательно, что Георгий даже послал ее фотографию вместе с другими своими снимками на конкурс во ВГИК. И ведь, получается, не зря!
Правда, о самой модели он тогда сразу же забыл. А она, пожалуйста, явилась, видите ли, фотки посмотреть!
Георгий смотрел на хитро улыбающуюся Маринку – на ее распущенные блондинистые волосы, на ярко подведенные – это ночью-то! – глаза и пухлые короткие пальчики, теребящие золотую цепочку, которая призывно исчезала в глубоком вырезе бирюзовой кофточки. Так некстати все это было сейчас, когда весь он дрожал от восторга, смешанного с непонятной тревогой, когда не знал, что делать с собой!..
И вдруг, как только Георгий подумал, как невовремя явилась сюда эта пышнотелая девчонка, он почувствовал, что хочет ее. Это не было то желание, которое он хорошо в себе знал, – сердечный трепет, стремительно бегущий по всему телу вниз, легкий туман в голове, мгновенно пересыхающие губы, и все, что за этим следовало: шутки, переглядки, быстрые и горячие поцелуи, объятия – и дальше все понятно и приятно обоим… Сейчас, глядя на Маринку, он чувствовал только одно: если не возьмет ее сию секунду, то его просто разорвет изнутри. И какие тут переглядки, какие шутки, когда темные пятна мечутся у него перед глазами!
Даже Маринка догадалась, что с ним что-то произошло. Она перестала хихикать и удивленно посмотрела на Георгия.
«Испугалась, заорет еще», – стремительно мелькнуло у него в голове.
Но эта мысль уже не могла его остановить. Он в два шага оказался рядом с топчаном и почти упал на Маринку, всю ее накрыл своим телом; беловолосая голова ткнулась ему в солнечное сплетение.
Впрочем, Маринка ничуть не испугалась.
– Э-э, свет, свет-то выключи! – шепотом напомнила она.
Дальнейшего Георгий почти не помнил. Как он сумел даже на секунду оторваться от нее, от горячего, ему в живот, дыхания, как выключил свет?.. За эту секунду Маринка каким-то чудом успела снять трусы – или она сделала это заранее? – сбросить босоножки и улечься на топчан.
Он даже раздеваться не стал – только расстегнул джинсы, немного стянул их, навалился на Маринку, обеими руками схватился за ее голые ноги, сделал всего несколько стремительных движений, словно вбиваясь между этих с готовностью расставленных ног, – и почти сразу же задергался, зашелся стоном.
Маринка поерзала под ним и затихла. Все произошло так стремительно, что она, наверное, не понимала, надо ли ожидать продолжения.
– Кончил, что ли? – удивленно спросила она. – Ну-у, а я думала… Чего тогда к тебе девки ходят, раз так?
Георгий сел на топчане, зачем-то включил красный фонарь, стоящий на сбитом из досок столе. При красном свете он печатал фотографии, свет этот всегда предшествовал для него тому, к чему он не мог привыкнуть – появлению образа из ничего, из белого пятна бумаги, – и он любил этот тревожный свет. Но сейчас ничего этого не было.
Руки у Георгия дрожали, когда он застегивал джинсы, но той странной, мучительной и счастливой дрожи во всем теле, которую он чувствовал минуту назад, – больше не было.
– Прости, – глухо сказал он. – Сам не знаю, как получилось.
– Да ладно тебе! – Маринкино лицо снова расплылось в улыбке. – С кем не бывает!
Конечно, она не поняла, за что он извиняется – решила, что за слишком быстрое завершение процесса. Так смешно было слышать это от маленькой в общем-то девчонки, что Георгий не сдержал улыбку.
– Ты-то откуда знаешь, как бывает? – спросил он.
– Подумаешь! – хмыкнула она. – У меня, если хочешь знать, даже взрослые мужики были. То же самое, что пацаны. Всем одно и то же надо, только с разной скоростью. А правда, что Лидка Радунцева сюда приходила? – Маринкины глаза загорелись любопытством.
Глаза у нее были желтые, как у кошки, но Маринка совсем не понимала необычности этого цвета и, вместо того чтобы не портить эту необычность, плотно штукатурила веки ярко-голубыми тенями.
– Тебе какое дело? – поморщился он.
– Да никакого, интересно просто, – хихикнула она. – Лидка такую фифу из себя строит, прям куда там. Как же, в салоне красоты она работает, спонсор у ней! А сама парикмахерша простая, а спонсор – обыкновенный хачик, рыбу московским продает. Нет, ты скажи, точно она была? Я на позатой неделе видела…
– Слушай, чего ты лезешь? – Георгий наконец рассердился настолько, что забыл даже про стыд, захлестнувший его после того, как он так по-животному совокупился с блядовитой девчонкой. – Баиньки тебе пора, а то сейчас мамка придет, по заднице надает.
– Не придет, – ничуть не смутилась Маринка. – Мамка дрыхнет давно. А я сказала, что на дискотеку пойду.
– Вот и иди на дискотеку, чего сюда притащилась?
– А то ты не хотел! – Маринка наконец стала натягивать трусы; Георгий отвел глаза. – Рыжие – горячие, я же знаю.
– Все-то ты знаешь, – улыбнулся он.
Трудно было сердиться на нее – глупую, естественную как зверушка!
– И правда, пойду схожу на дискотеку, – решила Маринка. – Завтра воскресенье, высплюсь. Хочешь, вместе пойдем?
– Не хочу, не хочу. – Георгий дождаться не мог, когда она наконец оставит его в покое. – Быстрей давай собирайся!
– За фотками завтра приду, – сказала она, и в ее голосе послышались уверенные нотки женщины, которая собственным телом заработала хоть маленькое, но право распоряжаться мужчиной.
Когда за Маринкой наконец закрылась дверь, Георгий сел за стол, обхватил голову руками.
«Козел, ну, козел! – думал он, потирая переносицу и морщась. – Ничего получше не придумал, чем трахнуться, да еще так!»
Ему было противно и стыдно, но уже не перед Маринкой, которая ничего особенного в происшедшем не нашла, а перед собой. А еще больше ему было жалко – но не себя, а того звенящего восторга, от которого он так глупо и грубо избавился неизвестно зачем.
Надо было что-то делать со своим стыдом, со всем собой, невозможно было сидеть здесь как в клетке! И, забыв выключить лампу, Георгий выбрался на лесенку голубятни, спустился в сад и вышел за калитку.
Когда он возвращался с моря, все было уже по-другому. Даже в природе, а не только в его освеженном ночным купанием теле. Ветер утих, облака больше не затягивали небо – их пелена сначала надорвалась посередине небесного свода, потом рассеялась совсем, и крупные летние звезды замерцали низко, ярко, путаясь в перистых ветках акаций.
Георгий снова чувствовал в груди трепет, но уже и не мучительно-сжигающий, и не стыдливый, а обычный счастливый трепет, который и должен был чувствовать двадцатилетний парень накануне больших перемен в своей жизни.
«Лучше заранее не радоваться, – уговаривал он себя. – Не известно же еще ничего, точно же раз в десять больше народу вызвали, чем примут…»
Но сквозь все эти разумные доводы прорывалось совсем другое чувство – безоглядное, страстное, не оставляющее места ни в сердце, ни в голове для разумных в своей обыденности слов. Он выиграл этот первый спор с жизнью, он заслужил право – пусть призрачное, а может, уже и не призрачное! – жить так, как хочет сам, а не так, как живет его мать, и Маринка, и ее мать, и Зина, и ее отец-подполковник на ракетной точке, и все, кого он до сих пор встречал в жизни! И он наизнанку вывернется, чтобы выиграть и следующий спор, а потом еще следующий, и еще!
Рубашка стала влажной, пока лежала на песке у воды, да Георгий еще и надел ее, не вытираясь, когда вышел из моря. И теперь она липла к плечам, к груди – каждой своей сине-зеленой клеточкой к каждой живой клеточке его тела, словно стараясь охладить его пыл. Но нисколько не охлаждала!
Он дошел уже почти до самого трищенковского сада, когда от забора неожиданно отделилась длинная тень.
– Слышь, рыжий, не торопись, успеешь, – тихо и зловеще сказала тень.
От неожиданности Георгий и в самом деле остановился и всмотрелся в тень повнимательнее. Фонарь горел довольно далеко, и черты этого человека едва угадывались во мраке. Кажется, он где-то видел долговязого парня, который, сунув руки в карманы и картинно цыкая сквозь зуб, стоял перед ним у забора. Ну точно, видел пару раз в саду у Трищенок. Правда, Георгий не сильно приглядывался к хозяйским гостям и не узнал бы этого парня, если бы не фотографическая память, которая неизвестно зачем поглощала множество подробностей жизни, да еще незаметно связывала образы с чувствами, словно закрепляла их друг за другом. С этим парнем связывалось ощущение бычьей тупости.
– Ну? – спросил Георгий. – Стою. Дальше что?
– Чего Маринку лапал? – без лишних разговоров поинтересовался собеседник.
– С чего ты взял?
Георгий попытался изобразить голосом удивление. Елки, опять эта Маринка! Он уже и забыл о ней за тот час, который прошел после ее ухода.
– С чего, с чего! Что я, слепой? У нее вся жопа в синяках, прямо пальцы отпечатались!
– Ты отпечатки пальцев снимал, что ли? – усмехнулся Георгий. – И с моими идентифицировал?
– Ща как дам в лоб, поржешь у меня! – обозлился тот. – Ничего я не идифи… Врезал пару раз – сама рассказала.
В его голосе послышались самодовольные нотки – конечно, оттого, что он так правильно, так по-хозяйски разобрался в сути дела.
И тут Георгий почувствовал, как его охватывает не просто злость, а настоящая ярость! Оттого, что он зачем-то должен быть участником всех этих дурацких событий, общаться с этими убогими людьми, вникать в их отношения и как-то на них реагировать. Никогда с ним такого не было, даже в армии, он спокойно воспринимал самых разных людей и легко к ним привыкал.
Парень был ниже его ростом, но, кажется, старше и, скорее всего, опытнее. Жилистый, крепкий, с бритой головой и характерно приплюснутыми борцовскими ушами. Георгий никаким спортом никогда не занимался. Плавал только – помногу, с удовольствием, наливая плечи силой, – но какой же мальчишка не плавал, живя в городе, который с трех сторон окружен морем? Драться он, конечно, умел, хотя и без всяких правильных приемов. Но тоже – какой мальчишка не дрался двор на двор, улица на улицу? В общем, никакой особой готовности к бою у него не было.
Но злость оказалась так велика, что Георгий просто не мог рассчитывать свои силы, сравнивать их с силами неожиданного соперника. Не мог и не хотел.
Он стремительно, как совсем недавно к Маринке, шагнул к этому жилистому парню и, не готовясь и не целясь, выбросил вперед кулак. От такого неожиданного, такого прямого и нерасчетливого удара тот дернулся, откинул голову назад и отлетел к забору, глухо стукнувшись спиной о доски.
– Э, ты чего?! – заорал парень. – Я ж спросил только! Поговорили бы, перетерли…
Наверное, он тоже почувствовал нерассуждающий гнев своего «собеседника». Во всяком случае, снисходительной блатной угрозы в его голосе больше не было. Или просто не нужны ему были лишние проблемы из-за какой-то Маринки?
Георгий дышал так часто, словно пробежал стометровку, а не сделал всего несколько шагов.
– Вот и поговорили, – выдохнул он. – Все ясно?
И, не дожидаясь ответа, развернулся и пошел к трищенковскому дому.
«На хрен вас всех! – с неутихающей яростью билось в голове. – Живите сами как хотите, от меня отстаньте только! Скорей бы, скорей…»
Ярость была уже третьим чувством стремительной сегодняшней ночи – после смятения, после стыда. Но и она не была сильнее той неостановимой, страстной тяги в будущее, которая так властно подхватила его на свое крыло.