– Ты настолько не способна на эмпатию, что это даже любопытно.
Что такое эмпатия она, конечно, знала, но смысла его слов не поняла. Тогда не поняла… А сейчас глаза Морозовой высветили смысл, хотя какая связь между теми словами и этими глазами, объяснить было невозможно.
– Он прав, – проговорила Маша. – Я думала, что мне хорошо, то и ему. А это же совсем не так. Я же это все четыре года изучала… А без толку. – Тут она спохватилась, что никому не интересны ее бессвязные, непонятно к чему относящиеся объяснения, и сказала: – У вас кольцо красивое. Необычное.
– Коктейльное, – не удивившись резкой перемене темы, ответила Морозова.
– Почему? – не поняла Маша.
Ей казалось, такое название подошло бы к кольцу с несколькими разноцветными камнями, а не к этому, в котором камень один и завораживающе чистого цвета.
– Потом расскажу. – Морозова произнесла это так, будто само собой разумелось, что это их с Машей не последний разговор, и добавила: – Не переживай. Научишься еще отношениям.
– Почему вы так думаете? – вздохнула Маша.
Она так думать не видела никаких причин. Жизнь представлялась ей дремучим лесом, и фонаря, чтобы этот лес освещать, у нее не было.
– Жизненный опыт мне подсказывает, что ты научишься, – ответила Морозова. И, поднявшись из-за стола, сказала: – Спать пора. У меня завтра ранний урок.
Маша хотела спросить, какой урок, но решила, что бесцеремонных вопросов о том, что ее не касается, и так задала уже достаточно.
– Спокойной ночи, – сказала она.
Выходя из комнаты, Маша оглянулась. Морозова стояла так, что портрет ее бабушки был прямо у нее за спиной, и от этого казалось, то необычное, странное, убедительное, что было в них обоих, приобретает двойную силу.
С девочкой оказалось так легко, что Вера и вздохнула с облегчением. Она не была уверена, надо ли сдавать мансарду, и не знала, как объяснить это Кириллу, когда Марина расскажет ему о такой существенной перемене – чужом человеке в доме. Если бы Вера сказала, что ей просто нужны деньги, пришлось бы выслушать все, что сын думает о ее потребностях и его доходах, а объяснять появление квартирантки своей опаской перед одиночеством… Во-первых, она не уверена, что это именно опаска, а во-вторых, даже если и так, говорить об этом непорядочно по отношению к нему. Теперь же можно будет сказать, что просто выручила девочку, которая оказалась одна за тридевять земель от дома. Даже если такое объяснение не вызывает доверия, возражать против него трудно.
А впрочем, что за мысли? Никому она не обязана объяснять свои поступки, и сыну тоже. Сдала девочке квартиру, и ладно.
Вера вспомнила, как девочка расстроилась, вдруг осознав, что не разбирается в людях – из-за размолвки с любимым, как можно было понять. Никакого значения это воспоминание не имело, но заставило ее улыбнуться. Девочка вообще смешная – нос в веснушках, волосы как бронзовые пружинки, – но это ее плюс, а не минус. Она этого еще не осознает, но со временем осознает. Не жизнь у нее, а сплошное будущее. Где она работает, кстати? Забыла спросить. Ну, где после психфака работают – в каком-нибудь банке, в отделе кадров. Сейчас как-то иначе называется, но суть та же. А психолог из нее должен был выйти неплохой: она вызывает безотчетное доверие, это не так уж часто встречается, и притвориться невозможно, интерес к собеседнику светится в глазах, это тоже не имитируешь…
Обо всем этом Вера думала рассеянно, машинально – так же, как убирала со стола. На скатерти остались крошки от персиковой кростаты, она вышла на улицу, чтобы их стряхнуть. Грозовое электричество пронизывало воздух, деревья шумно вдыхали его. Вера вспомнила, как девочка сказала, что она похожа на колдунью, и ей снова стало смешно. Никакого колдовства – о приближающейся грозе известно ей потому, что за шестьдесят семь лет ее жизни это повторялось сотни раз и она просто знает, какой воздух бывает в соколянских садах перед грозой и как шумят в предчувствии деревья. Что ж, в старости, может, и есть что-то такое, что юность принимает за колдовство. А может, чрезмерное знание жизни, ее причин и следствий, в самом деле колдовство и есть.
Вернувшись в дом, Вера выключила свет и постель расстилала уже в темноте. Странная метаморфоза произошла с ее зрением: в темноте стало не труднее ориентироваться, чем при свете. Тоже часть старости? Какая ерунда, не стоит метафоры – просто она знает свой дом так, что темнота не мешает ее передвижениям по нему. На фортепиано может же в темноте играть, и это тоже не дело зрения.
С этой не имеющей существенного смысла догадкой – из таких пресловутая старость в основном и состоит – Вера легла в кровать. Она не хотела вызывать в своей памяти время, когда каждая догадка была драгоценна, потому что ею двигалась жизнь, но воспоминания о том времени соединялись помимо ее воли, как звуки соединяются в мелодию, и она не видела причин этому мешать, потому что мелодия отвечала сердцу.
– Вера амбициозна, упряма, и это неплохо, – сказала бабушка Оля.
– Если объем ее упрямства соответствует объему таланта, – сказала мама.
– Этого все равно никто наверняка не скажет. Остается принять ее характер как положительную данность.
Они сидели на веранде, а Вера занималась в своей комнате и в паузах между сонатой Бетховена и этюдом Листа слышала сквозь приоткрытое окно обрывки их разговора.
Она сердилась на маму за то, что та была против ее поступления в консерваторию. Наверное, думала, что достаточно Мерзляковского училища, которое она сейчас заканчивает. Это мнение было для Веры оскорбительно. Что значит достаточно? Для чего достаточно? Кто вообще дал маме право считать, что быть учительницей в музыкальной школе – это все, к чему должна свестись Верина жизнь? На бабушку она обижалась меньше: после того как выяснилось, что врачом Вера быть не хочет, против частностей ее музыкального образования та уже не возражала.
А в целом все это обидно. И несправедливо. И… Другие родители мечтают, чтобы их дети стали знаменитыми, а ей никакой поддержки!
Вера проиграла Листа на два раза больше, чем намеревалась, и закрыла наконец пианино. Все-таки она устала, и сильно – так, что блестящие мушки закружились перед глазами. От того, что доведет себя до обмороков, экзамены не сдадутся успешнее.
Когда она открыла дверь в большую комнату, мама и бабушка уже перешли туда с веранды. При виде Веры они замолчали, как с недавних пор замолкали сразу, чуть только она входила. Это было неприятно, а отчасти и странно. Ну пусть им не нравится, что она поступает в консерваторию и, быть может, провалится, но разве это повод вести себя так, будто она делает что-то, о чем и говорить нельзя в ее присутствии?
Она прошла через всю комнату – гостиная была в доме проходной – и открыла дверь в прихожую.
– Куда ты? – спросила мама. – Скоро будем ужинать.
По дому разносился пряный запах – наверное, курица с травами томилась в духовке. Бабушка знала много старых рецептов, жесткая магазинная курица у нее всегда получалась мягкой и какого-то необычного, тонкого вкуса, Вера больше нигде такой курицы не ела.
Есть хотелось, но ожидать ужина, перебрасываясь с мамой и бабушкой ничего не значащими фразами, от обиды не хотелось совсем.
– Прогуляюсь, – сказала она.
Придет ли к ужину, не сказала. Может, и не придет. И пусть они сколько угодно ее обсуждают, очень нужно слушать!
Она вышла на улицу и направилась к метро. В поселке хорошо гулять, но только компанией – сидеть в беседке на Звездочке и петь под гитару. Или целоваться вечером в той же беседке. Целоваться Вере было не с кем, то есть нашлись бы желающие, да она не хотела. И нужен ей был сейчас весь город, а не маленькая его часть, тем более та, которую знаешь как себя и от которой поэтому не ожидаешь ничего нового и внезапного.
Она доехала до Пушкинской площади и пошла вниз по Страстному бульвару. Цель для прогулки все-таки придумала: неделю назад брала у Ирки Набиевой почитать Стругацких, «Понедельник начинается в субботу», и пора книгу вернуть.
Ирка жила на Трубной площади. В те времена, когда дом назывался доходным, эта квартира была чердаком, но во времена более поздние показалось расточительным отвести такие просторы под голубиные свадьбы, и чердак переделали в коммуналку. Набиевы занимали в ней две комнаты.
Ирка, открывшая входную дверь на три звонка, была слегка пьяна и заметно взволнованна, агатовые ее глаза блестели. Из глубины коридора – комнаты Набиевых были самые дальние – доносилась музыка.
– Родители уехали дачу убирать. – На вынутую Верой из сумки книгу Ирка даже не глянула, хотя сама торопила вернуть, потому что на Стругацких была очередь. – Будут только завтра, заходи, у меня народ.
Иркины родители были художники, на службу им ходить не требовалось, поэтому они ездили на дачу в Мамонтовку часто, а на лето и вовсе туда переселялись, так что компании у Ирки собирались постоянно и ничего особенного в этом не было. Но музыка привлекла Верино внимание: даже издалека, сквозь двери комнаты, в ней слышна была беспечность и свобода. Вера могла поклясться, что никогда прежде этой музыки не слышала.
– Один чувак из Чехословакии пластинки привез, – угадав ее интерес, сообщила Ирка. – Джаз, рок-н-ролл и вообще. Мы танцуем!
Вера вдруг поняла, что не танцевала уже целую вечность. То есть целый месяц, наверное. Подготовка к экзаменам обволокла ее, будто кокон, она сама уже вытягивала из себя волнение и на себя же свое волнение наматывала, увеличивая кокон, как гусеница шелкопряда. Ей захотелось стряхнуть эти путы.
Одна комната у Набиевых была обыкновенная, зато вторая – такой не было ни у кого. В Питере такие еще попадались, причудливые, странной формы, многоугольные, а в Москве Вера ничего подобного не видела. Но главное, эта вторая комната была очень большая.
Вдоль стен на мольбертах стояли картины, накрытые мешковиной, свет падал сквозь слуховые чердачные окошки, пахло портвейном и красками, музыка заполняла все пространство, и все танцевали, никто ни с кем, а все вместе. С появлением Веры танец не прекратился, наоборот, она сама присоединилась к нему. Жаль, что пришла в чем за пианино сидела – в льняном сарафане, подкрашенном травяной краской. Уже выходя из дому, надела бабушкины бусы из зеленоватого горного хрусталя, они лежали на плоской тарелке в прихожей. Совсем такой наряд не подходит для рок-н-ролла, слишком простой, и никакой индивидуальности…
Но через пять минут Вера забыла о такой ерунде, как сарафан, – музыка уже заполняла ее, звенела во всем теле, даже в кончиках пальцев, и все тело двигалось стремительно, изгибчиво, свободно.
– Это Элвис поет! – крикнула Ирка, когда они на минуту оказались рядом. – Кайф, правда? К Вику двоюродный брат из Чехословакии приехал, он пластинки и привез. А ему еще один чувак привез, вообще из Швеции, представляешь?
Швецию Вера не представляла, но какая разница? Для танца это не важно. Музыка была новая, а танец тот самый, который Вере очень нравился – не танец, а свободная пантомима. Можно изображать кошку, обезьяну или мышь, а однажды – не у Ирки, в другой компании – Вера видела, как высокая, узкая, прямая как столб девушка танцевала маяк. Это она потом объяснила, что маяк, так-то и не догадаться бы. А музыка подходила и для маяка, и для обезьяны одинаково.
У Набиевых собирались самые разные люди, часто кто-нибудь, придя к Иркиным родителям и не застав их дома, присоединялся к ее компании, и разговоры здесь поэтому бывали тоже самые разные и часто очень интересные. Но сегодня никому не хотелось серьезных разговоров. Натанцевавшись, пили «Киндзмараули» – портвейна уже не осталось, – говорили кто о чем и кто с кем, едва различая лица в сплошном сигаретном дыму.
Во время этого беспорядочного общего разговора Вера почувствовала наконец усталость, и даже не столько почувствовала, сколько вспомнила, что блестящие мушки кружились у нее перед глазами, когда она выходила из дому. Мушек теперь не было, танец их разогнал, но заодно он разогнал и обиду, и сразу вспомнилось, что мама с бабушкой не ужинают, а ждут ее, и стало стыдно за сосредоточенность на себе, которая простительна для подростка, но не для взрослого человека.
Придя, она ни с кем отдельно не здоровалась, и те пять или шесть человек, которые поочередно приходили после нее, не здоровались тоже; так здесь было принято, у Набиевых был открытый дом. Прощаться Вера тоже не стала, тем более что это ведь ей досталось только «Киндзмараули» немножко, а портвейном все очень даже напились, и никто не заметит, что она направилась к выходу.
У двери Вера вытащила свою холщовую сумку из груды других и тут только сообразила, что Стругацких так и не вернула. Она поискала Ирку взглядом – та сидела на сложенных у стены досках и целовалась с парнем, про которого сказала, что это Вик, который привез пластинки. Или он только принес, а привез кто-то другой? Ну, не важно. Вера поставила книгу на мольберт, прислонив ее к картине, прикрыла мешковиной, чтобы кто-нибудь между делом не утащил, и вышла из комнаты.
– И ходят, и ходят… – прошипела соседка, с которой она разминулась в коридоре. – Устроили притон, развратничают, вот в милицию сообщу!
Соседку, живописную, как брокенская ведьма, можно было понять. Неизвестно, как Вера отнеслась бы к гостям, которые каждый вечер пьют, поют и танцуют за стеной так, что куда Брокену.
Как открывается замок на входной двери, Вера знала, но его, как назло, заело, и пока она крутила его и вертела, соседка прожигала ей взглядом спину, а потом и вовсе положила руку на плечо. Что ж, пусть сама откроет. Вера обернулась.
И увидела не брокенскую ведьму, а парня невероятного роста. Ну не то чтобы невероятного, но очень высокого. Он мелькал и в комнате, но там никого было не разглядеть в танцевальном запале и в дыму. Теперь же, хотя коридор был освещен лишь тусклой лампочкой, Вера увидела его очень ясно. И этот вид поразил ее.
Ей показалось, что она не на человека смотрит, а на экран в кинотеатре. Отчего возникло это впечатление, она не поняла, а вернее, не пыталась понять – оно было такой же данностью, как Париж с птичьего полета на стене в ее комнате. Художник подарил этот рисунок бабушке Оле после того как та спасла ему жизнь, и всю Верину жизнь с него начиналось каждое ее утро. Радостное оно или сердитое, солнечное или пасмурное, это не имело значения, рисунок был данностью Вериной жизни в любом ее состоянии.
И точно такой же данностью показалось вдруг лицо человека, стоящего перед ней в полумраке коммунального коридора. Этого не могло быть, но это было именно так. Черты его лица были правильны, гармоничны, и еще они были так иноземны, как будто он прилетел с Марса.
Неизвестно, сколько Вера стояла бы с глупейшим видом, не произнося ни слова, но ее визави, тоже молча, протянул ей что-то блестящее. Блеск и заставил ее очнуться. Она опустила взгляд и увидела, что он держит в руке закладку; наверное, она выпала из книги Стругацких. Закладка представляла собой гибкую зеркальную ленту с круглыми дырочками. В поселке работала зеркальная фабрика, она выпускала не только зеркала, но и блестки для театральных костюмов, их выбивали из гибких блестящих лент, и все соколянские дети лазали за отходами производства за фабричный забор. Вера, правда, не лазала, но откуда-то эти зеркальные закладки с дырочками были и у нее. Еще в детстве на что-нибудь выменяла, наверное.
– Спасибо, – сказала она.
Тот улыбнулся и кивнул, но по-прежнему не произнес ни слова, будто немой.
– Это закладка, – зачем-то объяснила Вера.
Он улыбнулся снова, развел руками и наконец что-то произнес, но вот именно что-то – на непонятном языке. Это вывело Веру из оцепенения, так как включило ее разум. Значит, иноземность ей не померещилась, он в самом деле иностранец.
– Вы здесь в гостях? – спросила она.
Или, может быть, не «вы», а «ты» сказала, по-английски ведь все равно. Она рассудила, что иностранец неизвестного происхождения поймет английский скорее, чем французский, который Вера знала тоже.
Иностранец обрадовался так, словно был эскимосом и обнаружил в Москве человека, знающего его родной язык.
– Да! – радостно подтвердил он. – Вы тоже пришли в гости, не так ли?
И тоже назвал ее на «ты», быть может. Он ведь если и старше, то года на два, наверное. Просто очень высокий и… да, необыкновенно красивый. Такой красоты Вера никогда не видела.
– Я зашла вернуть книгу, – ответила она. – И осталась потанцевать.
– А я пришел с другом. Мое имя Свен.
– Я Вера.
– И я тоже хотел уйти, но не знал, как лучше это сделать. Можно мне пойти с тобой, Вера?
– Да, – сказала она.
Замок благополучно открылся, они вышли на лестницу. Лифт не вызвался – наверное, кто-нибудь оставил открытой металлическую дверь лифтовой шахты на одном из этажей, – и вниз пошли пешком.
С каждым этажом Вера все лучше понимала, что говорит Свен, это происходило как-то само собой. Английский она знала неплохо, а Свен говорил не быстро.
Оказалось, он действительно привез рок-н-ролльные пластинки из Швеции в Чехословакию. Вера поняла даже его объяснение, как это получилось: Свен учился на кинорежиссера и что-то снимал в Праге, это было что-то вроде практики. А из Праги он приехал в Москву, потому что здесь будут показывать шведские фильмы. О ретроспективе шведского кино в «Иллюзионе» Вера слышала, да и кто же не слышал, вся Москва об этом говорила. Кинотеатр «Иллюзион» отрылся два года назад, там всегда показывали что-нибудь хорошее, но попасть туда было невозможно, тем более на шведское кино, тем более на Бергмана, о котором было известно, что он такой же великий режиссер, как Феллини, но фильмы его в СССР не показывают, потому что они слишком свободные.
– Мы могли бы пойти вместе на «Земляничную поляну», – пока Вера подбирала слова, чтобы все это рассказать, предложил Свен. – У меня есть пропуск на двоих. Если ты захочешь пойти со мной.
Это он сказал на втором этаже, и Вера так растерялась, что ответила только когда уже вышли на улицу. Захочет ли!..
– На Бергмана каждый хочет пойти, – сказала она.
«Тем более с тобой», – этого не сказала, конечно.
– Отлично! – Свен обрадовался так, будто это она предложила ему такой невероятный подарок. – Это будет завтра. А что ты делаешь сегодня? Сейчас?
– Иду домой ужинать.
Вера ответила прежде чем сообразила, что надо было, конечно, сказать, что никаких планов на вечер у нее нет.
Ей показалось, Свен расстроился, услышав такой ответ. Лицо у него было не из тех, про которые говорят, что по ним можно читать, как по открытой книге, но что он расстроился, Вера почему-то поняла.
– Мы можем пойти вместе, – сказала она. – Мама и бабушка тоже будут тебе рады.
Может, не следовало говорить «тоже», чтобы он не завоображал, будто она будет вне себя от счастья, если он пойдет к ней в гости… Но опасение это, мелькнув, показалось Вере таким глупым, что она даже удивилась: неужели раньше могла обращать внимание на такую ерунду? А ведь обращала.
– Спасибо, – ответил Свен. – Я с удовольствием пойду в гости в твою семью. Но я хотел бы что-то купить. Вино, цветы.
Вера хотела уверить его, что ничего не нужно, но подумала, что неприлично указывать, и сказала:
– Мы сейчас на улицу Горького выйдем и там купим.
Она наконец поняла, отчего взгляд Свена кажется ей таким серьезным – из-за притененности его глаз.
Пошли вверх по бульварам.
– Ты первый раз в Москве? – спросила Вера.
– Да.
– Тебе нравится?
– Своеобразный город. Я таких не видел. Есть много широких улиц, как в любом мегаполисе. И есть красивые старинные дома. Но есть и какое-то внутреннее уныние.
Такое мнение показалось Вере странным. Обычно про Москву приезжие как раз говорили, что она слишком шумная, что все в ней на бегу, все куда-то спешат и прочее подобное. Хотя он-то приезжий из совсем других мест… Его слова охладили ее.
– Но я могу ошибаться, – искоса взглянув на нее, сказал Свен. – Я здесь всего второй день. Это только первое мое впечатление.
Вера украдкой огляделась, пытаясь увидеть все его глазами – Петровский бульвар, круто поднимающийся вверх к Пушкинской площади, и сбегающий вниз, оставшийся за спиной Рождественский, и колокольня монастыря, и старинные, пастельных тонов дома по обеим сторонам бульваров… Есть ли в этом уныние? Она не понимала. Все это единственная данность ее жизни, ей не с чем сравнивать, вот что она вдруг поняла.
– Я тебя обидел? – спросил Свен.
– Совсем нет. – Вера улыбнулась. Серьезность его взгляда притягивала и волновала. – Мне интересно, что ты скажешь о том месте, где живу я. Оно слишком тихое для Москвы. И еще более унылым тебе покажется, может быть.
Но Сокол не показался Свену унылым.
– Вот здесь совсем другое! – сказал он, когда, выйдя из троллейбуса, свернули с Ленинградского проспекта и оказались в поселке. – Это сделано концептуально, я прав?
Конечно, он был прав. Пока шли до улицы Поленова, Вера рассказывала, что это был первый советский кооперативный поселок, построенный сорок лет назад, и что это была тогда модная мировая концепция, города-сады вокруг мегаполисов, но в Москве их Сокол оказался не только первым таким, но и последним. И про «лестницу Микеланджело» рассказала – про эффект, природа которого была ей не очень-то понятна, но очевидна: совсем короткая улица казалась очень длинной оттого, что сужалась и как стрела входила в зеленый сад. Она не только рассказала, но и показала это, когда до сада дошли. И что улицы в Соколе специально сделаны ломаными, чтобы выглядели подлиннее, и их улица Поленова тоже надламывается на главной площади, а потому вообще кажется бесконечной, – про это она рассказала тоже.
– Я понятно говорю? – спохватилась Вера.
Она так увлеклась рассказом, что перестала следить не только за произношением, но и за грамматикой. Когда покупали вино и торт «Ленинградский» в Елисеевском гастрономе, а потом ехали в троллейбусе, она не чувствовала себя свободно, потому что, услышав иностранную речь, все устремляли взгляды на нее и Свена. Да если бы он и молчал, все равно привлекал бы общее внимание своей очевидной необычностью. А здесь, в тишине Сокола, можно говорить, ни на кого не оглядываясь. Да и нет никого на пустынных вечерних улицах.
– Ты говоришь очень понятно, – ответил Свен. – И очень хорошо знаешь это место. Я сказал бы, не только знаешь, но понимаешь и любишь.
– Да, – улыбнулась Вера. – Конечно, люблю. Наш Сокол… Он как будто и не Москва, но все равно Москва, и, может быть, даже больше, чем вся Москва. – Она едва сложила эту запутанную фразу, но Свен, кажется, понял. – А вот этот дом, видишь, довольно громоздкий, но стоит под углом к улице и как будто вращается. И деревья! – Она подняла руку, указывая вверх, и, словно подчиняясь взмаху ее руки, все деревья зашелестели. – Их тоже сорок лет назад посадили. Когда решали, какие сажать, то хотели, чтобы листья под ветром разными сторонами поворачивались и от этого цвет улицы менялся. На Шишкина ясени, у нас здесь липы и клены альба, а на Брюллова сахарные клены.
Она не знала, как по-английски называются сахарные клены, и просто образовала их название от слова «сахар».
– У них сладкий сок? – спросил Свен.
– А разве у кленов есть сок? – удивилась Вера.
– Конечно. Из него делают кленовый сироп. В Канаде и в США.
– А ты пробовал? – с интересом спросила она.
– Да. Мой дядя в Вермонте, я жил однажды целый год у него.
– Почему ты жил у дяди? – не поняла она.
– Просто чтобы посмотреть мир. Мне было двенадцать лет, а я всегда был любопытный. Но когда приезжаешь куда-нибудь ненадолго, то понимаешь жизнь слишком поверхностно. Надо иначе.
– Мы пришли, – сказала Вера. – Вот наш дом.
– Здесь живет только твоя семья? – разглядывая узкий фасад и острую крышу, удивленно спросил Свен. – Я думал, в Советском Союзе так не бывает.
– Вообще-то не бывает, – подтвердила Вера. – Но у нас на Соколе бывает. Этот дом построила моя бабушка со своим первым мужем. Сорок лет назад.
– Ты поэтому так много знаешь про это место? – догадался Свен.
– Да, – улыбнулась Вера. – Бабушка дружила со всеми архитекторами, которые строили Сокол. И даже что-то им советовала. Хотя она не архитектор, а врач. Перед войной почти во все эти дома кого-нибудь… – Она запнулась, не зная, как будет по-английски «подселили», потом сказала: – Многие дома стали коммунальными. Как квартира, где мы сегодня танцевали. Но бабушке удалось этого избежать. Она была очень хорошим хирургом. Оперировала людей, которые могли ей помочь и помогли.
Вера открыла калитку.
– На каком языке мне разговаривать с твоими родственниками? – спросил Свен, когда шли по травянистой тропинке к дому.
– А на каком ты можешь? – засмеялась она.
– Я могу на пяти языках. Но на русском, к сожалению, нет. Мне легко даются языки, и если бы я знал, что поеду в Москву, то попробовал бы изучить русский, хотя бы немного. Но эта поездка получилась неожиданно.
– Бабушка свободно говорит по-английски, – успокоила его Вера. – Это она меня научила, еще когда я маленькая была.
– А твоя мама? Ее твоя бабушка научила тоже?
– Ее – нет. Когда мама была маленькая, шла война, и бабушка была на фронте. Ей было некогда.