Ефросинья
1.
В избе Масловых было уютно и тепло, не смотря на сырую погоду за окнами, где еще весенний холодный ветер трепал голые деревья. Пока редкие прохожие, проходящие мимо по своим делам, укрывали лицо воротниками и, пряча озябшие руки в карманы, в этом доме три женщины были заняты каждая своими заботами, создавая особую атмосферу. В комнате, где все они собрались, витал запах свежеприготовленных щей смешанный с запахом прелого детского белья и женского пота.
Этой весной Ефросинье пошел семнадцатый год. Русая коса до пояса, серые глаза и нос кнопочкой – так выглядела эта девушка из русской глубинки. Была она, как говорят в народе, телом сбитая, да ноги и руки крепкие от работы. Чувствуя прилив сил в молодом теле, ей сейчас хотелось петь и танцевать на вечерке в избе Макаровны. Эта бодрая вдова с распростертыми объятиями принимала всех местных девок и парней с округи, беря за это скромную плату в виде куска пирога, хлеба или еще чего-нибудь съестного.
Ефросинье хотелось сейчас смеяться, ловить наглые взгляды парней и слушать невероятные истории Машки Куленковой о местных "героях" и "злодеях". Вот только вместо этого она качала зыбку с полугодовалым племянником Ваней. Он засыпал, как будто, всего на пять минут и снова начинал голосить, что вся изба казалось, вздрагивала от его рыданий. Глафира, старшая сестра Фроси, от усталости уже и не замечала плача, стирала возле печки его пеленки и другое детское белье своих старших сыновей в старом корыте. Дети сверху, свесив головы с печки, смотрели на мать и изредка вздыхали, так как всегда хотели есть. Их организмы всегда просили больше, чем им могли дать. Петру старшему сыну Глафиры, было уже четыре года, и он больше всего вздыхал, а Николаю летом будет три.
Ефросинье было обидно за себя, все внутри у нее бушевало. Вместо веселья, смеха и шуток она вынуждена нянчить младшего сына Глафиры, помогать ей и слушаться свою мать – Степаниду Афанасьевну. Та сидела на коленях лицом к образам и тихо шептала молитву, крестясь и иногда и повышая голос всего на несколько секунд, снова переходила на шепот.
А внутри Ефросиньи все бурлило и готово вот-вот вулканом взорваться в ней вместе с этой несправедливостью. Тосковала ее душа по подружкам, по девичьим разговорам. Все постыло в родительском доме, все надоело. И мать, и сестры и брат, и этот крикун Ванятка, который битый час не мог заснуть.
– А ну, Фроська, аккуратней! Раскачала, стерва! – неожиданно прикрикнула Глаша, заметив, что сестра, задумавшись, сильно раскачала зыбку.
Ее крик выдернул Фросю из её собственных мыслей:
– Сама тогда качай своего крикуна,– обижено отозвалась она и бросила качать Ваню.
Глаша с ненавистью бросила детскую рубашонку в корыто, что брызги долетели до её сыновей на печке. Те от неожиданности быстро попрятали головы за занавеской, а Глаша, поставив руки на бока, закричала:
– Ах, ты, стерва! Вот как ты со мной! Посмотрю я на тебя, когда у тебя будут дети. Когда один голосит, а двое еще за юбку держаться будут! Ишь, умная!
– Твой Ваня, ты и качай!,– обиженно произнесла Фрося и вскочила с лавки, ее глаза блестели как у кошки огнем – Устала!
Рванула было к ней Глашка, да задев корыто, чуть не перевернув его, встала на месте:
– Стерва! А ну вернись на место!
В это время, в последний раз перекрестившись, Степанида Афанасьевна с трудом встала с колен и тихонько обернулась к дочерям:
– Цыц, оглашенные! Цыц, я кому сказала! Уже и бога не боитесь! Дожили!– она подошла к комоду, оперлась одной рукой об него – Фроська, вернись к Ванятке! Не то шкуру спущу! Вздумала перечить! Мала еще, не доросла! Вот выйдешь замуж там и дери свою глотку!
На глазах у Фроси проступили от обиды слезы:
– Да ведь все гуляют, а я тут.
– А ты тут, в семье. Тебе скоро в другой дом уходить. Вот нагрянут сваты, уйдешь от нас, там и устанавливай какой хошь порядок. А сейчас позорить нас не дам. Отец с войны придет, как я ему в глаза посмотрю?– Степанида грозно смотрела на дочь.
– Сейчас время другое. Да кто рано теперь замуж ходит?– не унималась Ефросинья.
– Все времена одинаковые, а апаскудиться не дам! Не спорь, Фроська!– Степанида отошла от комода и снова, повернувшись к образам, прошептала молитву, а затем перекрестилась.
Фрося еще немного смотрела на спину матери, но было уже и так понятно, что ослушаться её сейчас себе дороже. С сожалением она плюхнулась обратно на лавку и как и прежде стала качать зыбку Ванятки, роняя девичьи слезы себе на подол.
На дворе тогда шел 1920 год, сложное и голодное время. На улицах маленького города, в котором она жила, еще кое-где лежал грязный снег, пахло навозом, хлюпала грязь под галошами, а на голых деревьях кричало воронье, как будто на митинге. Этот маленький город не видел армий белых, тут не было "террора" красных, все проходило мирно и пассивно, без происшествий. Но, не смотря на это, город все-таки наполнялся ежедневно беженцами из ближайших сел и деревень. Все бежали от голода. По улицам бродили беспризорники, воры и другой непростой люд. С наступлением темноты кроме этой категории, никого на улице не оставалось, боясь за свою жизнь и какие ни какие финансы.
Глашин муж и их с Фросей отец ушли на войну еще в восемнадцатом году, после митинга на фабрике где те работали. Приехал из "большого" города агитатор, собрал всех рабочих во дворе фабрики и красиво толкнул речь о долге, о выборе, о свободе, о Ленине. Не выдержал тогда пламенных речей Ефим, муж Глашы. Стоял и думал: " Вот она – настоящая жизнь. В борьбе за свободу. Такое не стыдно будет и внукам рассказывать". Стоял, слушал да и записался в Красную армию.
Захар Харитонович же речей не слушал. Он все думал о старшем сыне, который умер в шестнадцатом году в камере под следствием. Ему тогда только исполнилось восемнадцать лет. Фараоны его поймали на базаре, раскидывающего листовки с призывами к революции и свержению монархии. Понимал ли он до конца, чем ему это грозит? Думал ли он о семье? Чего он вообще хотел этим добиться? Никто на эти вопросы больше не ответит. Нет, он, Захар Харитонович, никогда этого не поймет. Да и не надо. Сына больше нет.
Обождав, пока плешивый агитатор закончит свою громкую речь, он один из первых направился к столам записи.
– Запишите меня. Захар Харитонович Маслов.
Прошло с тех пор уже два года. Ефим пропал без вести, а от Захара Харитоновича тоже с осени девятнадцатого вестей нет. Глашу, в мужнином доме заела свекровь, попрекала каждым куском, каждым вздохом. От того и ушла она из дому к родительнице в декабре вместе с детьми.
Не могла свекровь поверить, что Ванятка от ее сына рожден, поэтому и выжила ту из своего дома. А случилось это так. В девятнадцатом в январе Глаша получила от мужа письмо, где писал он, что в госпитале он таком то, лежит и сильно ранен. Три ночи она не спала, ревела, перечитывала, а потом решила, что госпиталь уж не так далеко и находиться, поедет к нему, а детей с матерью оставит. Собрали ее, каких никаких харчей дали, денег и отправили на поезде к мужу. С поездами в те времена была совсем беда, то их не было, то пути разворочены, то топлива нет. Добиралась Глаша до госпиталя долго, пересаживаясь с поезда на повозки, с повозки пешим ходом и так до самого того города. Когда же добралась до места назначения, первым делом пошла на базар, купила табаку, сменяла какие-то харчи на мужскую рубашку, и после этого только пошла в сам госпиталь. Располагался он в старом особняке, какого-то помещика, а может и другого богатого человека. Красивое здания с античными колоннами еще не успело потерять то великолепие, с которым оно стояло еще полтора века назад. На подходе к нему стояло множество солдат, раненых и курящих, все они грелись около костров, на которых санитарки в котлах кипятили грязное белье. Пройдя мимо этих людей, Глаша поднялась по широким ступеням и вошла в огромные двери вовнутрь госпиталя. Все в нем разом ужаснуло : и люди, и запахи, и трупы, лежащие в коридоре, которые не успевали относить в мертвецкую. Повсюду стоны больных и медперсонал в заляпанных кровью и, бог знает, еще чем, на некогда, белых одеждах. Стояла Глаша в холле ошарашенная, не понимая, куда попала, боялась шелохнуться и совсем не заметила, как к ней из коридора вышел ее Ефим с перебинтованной головой и левой рукой.
– Глашенька… я ведь чувствовал, что придешь…
Глаша обернулась к нему, смотрела удивленными испуганными глазами. В письме то писал, что не встает с постели, почти умирает, а тут сам ходит на двух ногах, да еще и встречает.
– Ефим…– и сказать ей как будто нечего, стоит и смотрит на него, и слов нет, а в груди что-то сжалось от жалости – А с рукой то что?
– С рукой то? – он слабо улыбнулся – А нет её.
– Как нет?– Глаша положила руку себе на грудь и почувствовала свое биение сердца.
– По локоть нет. Вот так, Глашенька. Доктора оттяпали.
И стоит совсем рядом, и пахнет от него непривычно: карболкой и бинтами.
– Ну что ты, Глашенька, как будто и не узнала. Ты хоть обними меня. Живой же я.
– Живой. Славу богу, живой – она осторожно прижалась щекой к его здоровому плечу и слезы сами скатились по её щекам.
А дальше Глаша и не помнит, как и случилось это. Увел ее Ефим куда то вниз по лестнице, завернули они под нее, прижал он к холодной стене у складированных деревянных швабр и ведер, и, сделав своё мужское дело, скрутил козью ножку и закурил табак, купленный ею на местном базаре и сказал:
– Ты, Глаша, комнату сними. Поживешь, передохнешь и обратно езжай. Я живой, со мной ничего не сделается. Доктора на ноги поставили – и, сделав затяжку, закрыл глаза.
– Ефим, да как я её сниму? Город первый день вижу. Хорошо, что госпиталь недалеко от базара, а то и его бы не нашла.
– А ты слушай меня – он открыл глаза, сделал еще затяжку со свистом – Выйдешь сейчас из парадного входа и прямо по улице пойдешь до больших кованых ворот, а от ворот налево, там дом третий справа, калина растет у окна. Увидишь. Спросишь бабу Любу, скажешь комнату снять на день-два, пока поезда не будет.
– Прогоняешь меня. А я ведь к тебе ехала и денег у матери взяла…– она отвела глаза, чтобы снова не заплакать.
– Да нельзя тебе тут оставаться, больные тут, раненые. Неужели не видишь?
– Жена я тебе или нет?
– Глаша, да пойми ты. Нельзя. Завтра приходи, а я ждать буду.
Она все-таки еще раз заплакала, и они стояли под лестницей, пока не спустилась санитарка и криками не прогнала их из укрытия. Как добиралась уже домой и вспоминать не хотелось. А добравшись, две недели ходила она бледная, как мертвец, болела. Весной стало ей понятно – понесла. Обычно радостная весть в это время для свекрови как гром среди ясного неба.
– Шалава! Нагуляла! Собака ты безродная!– этот крик Аглая Степановна поднимала по десять раз на дню. Она никак не хотела верить, что Глаша понесла от ее сына. К тому же писем от Ефима как назло больше не приходило, а в сентябре и вовсе пришла бумага, что пропал он без вести. С того времени Аглая Степановна до хрипоты кричала в доме, кидалась всем, что попадало под руку. Раз и с кочергой накинулась, да хорошо, что Глаша оказалась проворнее. Не выдержала все же, сбежала перед рождеством с детьми в дом родителей, к матери. С тех пор там и живет.
От ее отца, Захара Харитоновича, тоже с осени не было вестей. Но мать, почему то уверенно заявляла, что вот-вот придет, а у них все хозяйство в запустении, стыдно перед ним будет. Сестра, двенадцатилетняя Тамара, тоже с уверенностью в глазах, заявляла, что не пишет, потому что он занят, потому что времени нет. И только Илюша, младший брат, совершенно холодно относился к этим разговорам. В свои десять, он рассуждал так: "Придет – хорошо, не придет- все равно герой, потому что за правильную власть сражался".
Фрося же уже и не знала, что правильно. Она и ждала отца и боялась его. Знала, что пока его нет, мать замуж её выдать, не осмелиться, а вот придет и ее никто не спросит. Но, а с другой стороны сердце её ныло и замирало от мысли, что отца могли убить или ранить. "Уж лучше пусть вернется. Пусть без рук, без ног или еще какой, главной чтоб живой" – думала она в такие моменты.
Наступил очередной весенний день с ярким ослепительным солнцем, морозным пахучем воздухом и возбужденными криками торговок баранок, кренделей и молока. Где то блеяла козочка, где то ругала баба пьяного мужа и все-таки на душе весной всегда как то волнительно радостно. Вот и Фрося, незаметно ускользнув со двора, прошлепала по грязной тропинке вдоль семеновского дома и попала на соседнюю улицу. Она жадно вдыхала весенние ароматы, улыбалась солнцу и широким шагом шла в недавно открывшуюся избу-читальню. Открыли ее по всем меркам в шикарном доме купца Уварова, сбежавшего с семьей еще в восемнадцатом году. Теперь там часто набивалась молодежь, проводили свои собрания, читали газеты, книги, знакомились и просто общались.
Пройдя почти до конца улицы, Фрося завернула в сторону набережной, прошла лавку Долгова с заколоченными окнами и старой облезлой вывеской. А прямо за лавкой стоял деревянный дом в два этажа с большими деревянными воротами с вырезанными на них конями и верандой с колоннами. Вкус у Уварова был своеобразный. Во дворе за открытыми воротами стояло трое незнакомых парней, о чем-то бурно спорящих. Увидев Фросю, они замолчали, провожая ее любопытными взглядами до самой веранды. Не успела она подняться по ступенькам, как дверь неожиданно распахнулась.
– Фроська!– вылетела из избы-читальни Мариша Сомова – А я в окно гляжу, смотрю, ты не ты.
Мариша взяла Фроську за руку и потянула вовнутрь.
– Ой, Фрося, что тут вчера было. Такой митинг!– Мариша тянула ее в соседнюю комнату, где в воздухе стоял табачный дым, и дышать от этого было сложно – Опять накурили! Покоя от вас нет! Я на вас Федору пожалуюсь!
Двое парней переглянулись, но ничего не ответив, продолжили листать какую-то газету.
– Да вы же не понимаете, – не унималась Мариша, – Вы так и до пожара нас доведете. Темнота!
Она резко обернулась к Фросе и заулыбалась:
– Вчера собрание было. Федор агитировал на курсы политграмоты записаться. Ой, что было! Ой, дядя Ваня ему накидал тучу вопросов, что мой Федор еле успевал на них отвечать, а Степанов давай про цены на табак. А причем тут табак то спрашивается. А он говорит, что, мол, без дыма и табаку не одна мысль здравая не лезет. Ой, а Стеша то, Стеша! Спрашивает при всех, не будут ли там свободные парни, а то ей с женатыми, да с ребятами помоложе не с руки туда ходить. Деловая, ой, не могу…
– Мариша, Мариша, остановись…– оборвала ее Фрося, косясь на тех двоих, что читали газету – Нет ли места, чтоб тише?
Мариша заговорчески заулыбалась и, взяв подругу снова за руку, повела её прочь из комнаты на второй этаж. Там они завернули в темный коридор и вошли в бывший кабинет купца. Теперь здесь жил Федор Кручин – избач и агитатор. Мариша по-хозяйски села на кожаный диван и похлопала ладошкой рядом с собой, приглашая Фросю сесть рядом. Фрося осторожно села, обвела комнату любопытным взглядом и вздохнула:
– Тошно мне, Мариша.
– Тошно ей! Как же не тошно! Все о нем вздыхаешь…
– Матушка меня больше не пускает на гулянки, говорит нельзя. Не положено теперь. Замуж меня мечтает отдать скорей.
– Как замуж? Не те времена! Пусть только попробует! Федор такое не оставит!
– Ох, Мариша, да ведь страшно мне признаться, что его люблю. Не примет она моего Глебушку. Скажет, что голь перекатная и совсем дома на замок запрет. Она и сейчас со двора не велит, я без спросу ушла. Не могу больше!
Из глаз брызнули слезы и Фрося уголком платка стала поспешно вытирать их со щеки:
– Не могу я так, Мариша. И он пропал. Не ходит и весточку не передаст. Не уж то забыл?
– А ты его сама об этом и спроси. Он сегодня к Федору придет, плакат рисовать они будут.
– Да как же я приду?
– А ты и сейчас не уходи. Сиди тут, в комнате. Я Федору сама все объясню.
– Мариша, что же будет то? Пропадаю я…
– Будет, как будет. Загадывать не нужно. Я тоже против воли отца пошла. Ничего. Он и домой меня больше не пустит. А мне и не надо. Мне и тут хорошо.
Фрося сняла с головы платок и затеребила его в руках:
– Мой, если вернется, силой домой вернет. И не спросит, выдаст за любого, который повыгоднее будет.
– Так, ежели вы уже женаты будете, кто ж тебя второй раз выдаст?
Фрося задумалась и, положив голову на плечо подруги, сказала:
– Будь, что будет…
– Вот и правильно. А сейчас ты мне обед поможешь приготовить. За делом и время быстрее пройдет.
Обед готовили не замысловатый: постные щи да чугунок картошки. В то время в городке не в каждом доме и картошка была, с хлебом еще хуже. Спасал паек Федора и проворность Марины.
Семью же Фроси спасали две коровы да десяток кур, молоко и яйца от которых Степанида Афанасьевна иногда ходила менять на другие продукты. На работу же Ефросинья устроиться никак не могла, мать строго запретила идти работать в кабаках да в торговле, а на фабрике и заводе мест не было, вот и крутились, как могли.
После готовки, Фрося помогла вымыть полы в нескольких кабинетах и в читальном зале, потом сходила за водой, а остаток времени сидела в комнате Федора, рассматривая картинки в непонятной её разуму книге.
С наступлением темноты на первом этаже послышался громкий смех, а затем и топот на лестнице. Это возвращались Федор и Глеб после политпросвещения масс в ближайшем из сел. Они громко смеялись и что-то доказывали друг другу, но по всему было понятно, что поездка удалась.
Первым в комнату вошел почти двухметровый Федор. Он встал у порога как великан, заслонив собою все вокруг, раскинув руки, произнес:
– Есть женщины в русских селеньях!
С спокойною важностью лиц,
С красивою силой в движеньях,
С походкой, со взглядом цариц. Здравствуй, Фрося! Рад тебя видеть!
Он бросил шапку на диван и стал быстро снимать с себя старое облезлое пальто. Федор был своеобразный человек, его не возможно было не заметить, и не возможно было им не восхищаться. А вот за ним на пороге стоял скромно Глеб. Он мял шапку в руках и как будто не решался войти.
– Здравствуй, Федор. Здравствуй, Глеб – Фрося смущенно смотрела на него, пытаясь вспомнить, что она хотела сказать, но слова все, куда-то исчезли, полопались в голове как мыльные пузыри.
Федор посмотрел на обоих, махнул рукой и произнес:
– Оставлю вас. Голодный как волк.
Глеб вошел комнату, пропуская друга, и как только дверь за ним закрылась, он бросил шапку на комод и сел рядом на стул, опустив голову:
– Пришла, значит…
– Пришла. Матушка не пускала, – Фрося сделала шаг к нему, но ближе подойти не посмела.
– Стало быть, ясности хочешь?– он наконец-то поднял голову и посмотрел на неё.
– Хочу.
– Ну, ты сядь, не мелькай!
Фрося неуклюже села на диван, теребя в руках платок, который упал с ее плеч:
– Глебушка, я против воли матушки сюда пришла…
– И что ж? – перебил её он, – От меня чего хочешь? Я человек свободный, я сам себе хозяин. А ты? Все от матушки зависишь, боишься её. А так дела не делаются. Я ждал тебя тогда. Всю ночь стоял. А ты? Нет, не пойдет так. Мала ты, видимо. Тебе подрасти надо.
– Глебушка, но ведь меня матушка…
– Хватит!– он резко встал с места – Устал! Все у тебя всегда не так. Сама ты себе не хозяйка. Дитё ты неразумное еще, а все туда же. Зачем же мне жена-ребенок? И я хорош! Заигрался я с тобой. Хватит! Дудки! Домой, Фрося, иди. Нечего нам больше тут обсуждать.
– Глебушка, но как же так? Ведь люблю я тебя…
– Любовь!– он язвительно повторил – Любовь! Знаешь ли ты, что это такое? Напридумала себе невесть что. А я вот не люблю. Не люблю. И словами такими не разбрасываюсь. Любовь у неё, посмотрите.
Она медленно встала с дивана, подошла вплотную к Глебу и посмотрела прямо в глаза.
– Ну чего смотришь?– спросил он – Серьезно я с тобой, а ты опять играешься. Передумал я на тебе жениться. Передумал. Другую я себе нашел. Чего тебе еще не понятно?
Фрося, сама себя не помня, влепила ему звонкую пощечину, и, испугавшись своего поступка, вылетела из комнаты прочь. Она не останавливаясь и никого, не замечая, сбежала по лестнице вниз и выбежала из избы-читальни. Бежала так до самых ворот своего дома. И уже у дверей, переведя дух, зарыдала во весь голос. Услышав шум, Степанида Афанасьевна открыла осторожно дверь и, видя дочь, закачала головой:
– Пришла, полуночница. В дом хоть войди. Соседям только на смех.
Войдя в дом, Степанида Афанасьевна помогла Фросе снять одежду, подала ей ковш с водой:
– Все в любовь не наиграешься. Пей воды то – она всунула ковш в дрожащие руки дочери – Бросил? И правильно. Эх, дуреха, неужто ты думала, что мать ничего не знает? Да все соседи уже говорят. Фроська, Фроська. Позоришь ты нас. Да ведь он кобель и вся округа это знает. Ну, славу богу до греха дело не дошло. Хоть так. Ты лучше за стол садись, поешь. На сытый желудок душевные раны быстрее заживают.
– Не могу… не хочу… – Фрося отдала матери ковш и вытерла ладонью слезы.
– Иди, говорю, за стол. Опять против меня идешь. Видимо мало тебе жизнь урок преподнесла.
Фрося послушно прошла к столу, но кусок в горло так и не полез. Просидев в молчании над кислыми щами, она встала из-за стола:
– Спасибо, матушка, за еду.
–Ты же ничего не ела – Степанида подняла на неё глаза, – Фроська, ну что с тобой делать? Хоть богу помолись. Он тебе терпения пошлет, всё легче станет.
Фрося, ничего не ответив, ушла за цветастую занавеску на кровать, где уткнувшись лицом в подушку, тихо всхлипывала до самого утра.
Прошли недели, наступил теплый май. Снег уже растаял, уступив место для молодой зеленой травы. По улицам в этот солнечный день проходила первомайская демонстрация и люди с транспарантами, плакатами с лозунгами шли по улицам города и пели: кто марсельезу, кто интернационал, а другие с улыбками и смехом, размахивали ветками деревьев с едва проклюнувшимися почками. За ними всю дорогу бежали беспризорники, которые осторожно подворовывали в этот праздничный день. В воздухе витала радость, смех и ликование толпы.
Фрося с Маришей шли рука под руку, смеялись, рассматривали толпу и гордились, что стали частью чего-то большего. В такой день они на рукава завязали красные повязки, а на головы надели красные косынки, подобно женщинам-коммунисткам.
– Смотри, а Любаша в обнимку с Лёней идет – воскликнула Мариша, аж подпрыгнув на одной ноге – А там то, там то, смотри, это ведь Гавриша с Анечкой. Вот бесстыдники, он ведь с Мусей еще вчера гулял.
Фрося слушала подругу в пол уха, ища глазами Глеба, и на все её ликования просто поддакивала.
– Мариша, а Федя твой где?– уже не выдержав, спросила она.
– А зачем он тебе? Ой, да ты Глеба все своего ждешь? Забудь его. С ним и Федя разругался.
– Зачем?– Фрося даже замедлила шаг от любопытства.
– Не сошлись в политическом вопросе.
– Вот чудаки. Почему мужчины такие чудаки… – Фрося фыркнула и сильнее стиснула руку подруги.
– Глеб теперь в конце Чугунной живет. Вот только что я и знаю.
– Но ведь должен же он быть сегодня здесь…
– Да лучше бы не было. Ой, смотри, Любаша нас к себе зовет. Ну, пошли, пошли скорее.
А вот Глаша на Первомай не пошла. Сидела у окна, вязала детские носки и изредка посматривала на улицу. На душе было у неё как то неспокойно, как будто кошки скребли. В доме она осталась одна с Ваняткай, который, наконец- то, заснул и, можно было заняться домашними делами. Делая петлю за петлей, Глаша глубоко уходила в свои мысли, что не заметила, как вдоль их дома промелькнула тень, а потом и вовсе заскрипела входная дверь. От неожиданности Глаша вскочила с места, уронив клубок шерсти на пол. В дверном проеме показалась мужская фигура.
– Как же вы без собаки то живете? Ограбят и не заметите, – прогремел знакомый мужской голос.
Глаша стояла на том же месте, не смея пошевелиться:
– Ефим?
– Я, Глашенька, я – он скинул с плеч вещмешок и тихонько подошел к зыбке – Чей это? Не уж то Фроськин?
– Ефим. Ефим…– она робко подошла к нему, тронула его за рукав, как будто не веря своим глазам – Живой…
– Ну как же, живой. Стою перед тобой. Обнимемся хоть что ли?
Глаша все еще не веря в происходящее, не уверенно обняла мужа, хотела было поправить левый его рукав, да ладонь провалилась в пустоту.
– Руку, как видишь, не отрастил, – усмехнулся он – Покормишь?
– Ты проходи, садись. Я все сейчас сделаю.
Как будто во сне, она стала метаться по избе от печи к столу. Глаша быстро достала из печи чугунок с кашей, полила постным маслом, нарезала хлеб, нарвала зеленого пахучего лука на подоконнике.
– Ой, растяпа, соли забыла дать, – сама себя выругала Глаша.
Из подпола принесла в миске остатки квашеной капусты и початую бутылку самогонки. Подала все это на стол и снова встрепенулась:
– Ты обожди, я блинов сейчас быстро испеку, – она зашуршала и загремела у печки – Вот сейчас и щи готовы будут. Ты ешь, не уходи. Не уходи…
– Да куда же я пойду? За тобой я пришел. Не возьму я в толк, какая кошка между вами пробежала? Чего ты здесь живешь, а не дома? И мать молчит. Вот и пришел домой, а дома и не ждут – сказав это, Ефим взял молодой лук и, макнув его в солонку, смачно захрустел.
– Да как же не ждут! Ждут! Я и бумаге той не поверила. Все ждала тебя.
– Какой бумаге?– не прекращая жевать, с удивлением спросил он.
– А такой. Написано там было, что пропал такой-то без вести, то есть ты.
– А с матерью чего не поделили?– он отодвинул тарелку с луком в сторону и посмотрел на Глашу.
– Да тебя, стало быть, не поделили.
– Не пойму я тебя. Ты ясней говори. Не наводи тумана.
– А вот и говорю. Я после той нашей встречи понесла от тебя. Сын это твой в зыбке. Ваней зовут. А мать твоя, гулящей меня называла, поносила на чем свет стоит, и из дому выжила. И ты теперь мне не веришь? То же гнать будешь?– Глаша застыла на месте, в ожидании ответа.
Ефим скрутил козью ножку и, зажав её в зубах, задумался:
– Стало быть, сын. А чего ты об этом не писала?
– Да я-то писала, да только ты не отвечал.
– Вот как бывает. Ну, славу богу все живы, а большего мне и не нужно. Глаша, ты посиди рядом. К черту эти блины.
Глаша покорно бросила ухват, подошла к столу и села рядом. Они с минуту оба молчали, смотрели на испещренный от ножа стол. В зыбке завозился Ванятка, он немного покряхтел и снова уснул.
– Где же ты был, Ефим?– наконец-то спросила Глаша.
– Долго рассказывать, да и не надо. Сложно все. Правду всегда сложно рассказывать. Главное, что домой вернулся. Отвоевался. – Он дотронулся ладонью до своего лба – Устал я, Глаша. Прилечь бы мне. Голову кружит.
Глаша вскочила с места и стала стелить ему на кровати, где спала она вместе с детьми. Ефим встал из-за стола и осторожно, покачиваясь, пошел на приготовленную постель.
– Ты, Глаша, баню истопи и керосин достань. Вшей я с собой принес.
Не успел он и голову на подушку положить, как глаза сами закрылись, и провалился он в глубокий сон.
Глаша стояла у кровати еще некоторое время, рассматривая мужа, как будто и вовсе его не узнавала. Потом подошла к столу, налила в стакан самогонки и, выпив залпом, пошла топить баню.
На следующий день в избе Масловых гудела гулянка в честь возвращения Ефима Рыскова. Народу набилось, что не продохнуть. Кто-то пел, кто-то смеялся, а кто-то тихо плакал. Через весь стол передавались бутылки водки, ковши с квасом, тарелки с пельменями, блинами, жареными ершами, пирогами с грибами и луком, блюда с мочеными груздями и квашеной капустой. Фрося и Глаша всю дорогу стояли у печи, чтобы слепить еще пельменей и сварить для гостей, налить квасу, нарезать хлеба да пирогов. Рядом все время отвлекали их ребятня, выпрашивая каждый раз кусочек пирога или блина.
– Чем богаты, тем и рады – голосила Степанида Афанасьевна, одетая во все праздничное – Не осудите, гости дорогие.
– Ой, Афанасьевна, не прибедняйся – махнула в ее сторону соседка Наталья Семенова – Вон какие пельмени, ела бы и ела их всю жизнь.
– Глафира, – обратилась тут Дарья Кривая, подняв кверху свой длинный нос с уродливой бородавкой – чай домой теперь уйдешь? Муж то живой вернулся, пора и тебе честь знать, из родительского дома уходить пора.
Баба Нюра больно толкнула её локтем в бок:
– Не лезь не в свои дела, Дарья. Разберутся.
– Знаем мы как разберутся. Это раньше в строгости все было, а сейчас из каждого угла голосят, что баба без мужика вроде все та же баба и прав ей надавали. А на что мне эти права? Дров мне эти права не на колет, сено мне эти права не наготовит и хлеба мне эти права не даст. Да и постель мне эти права не согреет.
– Что ты мелешь? Постыдись, не дома – баба Нюра зацыкала, но Дарья внимания на неё не обращала.
– Глафира, ты не прячься за печкой. Не прячься. Выходи, родимая, к нам. С мужем на пару выпей. За счастье ваше семейное пить будем. А ну, наливай!
Глаша, как невеста на выданье скромно вышла к гостям, села рядом с мужем и, приняв от Кривой Дарьи стакан, произнесла:
– Мне без мужа и прав не надо, тетя Даша. Куда он, туда и я.
Зазвенели стаканы, заголосили гости как на свадьбе, что у Фроси уши заложило. Смотрела она на сестру и словам её не верила. Глаза у Глаши были грустные, как будто она и вовсе не хотела, чтобы её Ефим был здесь.
А Кривая Дарья не унималась:
– Ты, Афанасьевна, смотри, скоро и твой вернется. Ты самогон то припаси, а то время такое, что и не достать его стало. Слышишь, Афанасьевна?
Баба Нюра снова толкнула её локтем:
– Угомонись, Дарья.
Стены и пол заходили ходуном от пляса гостей. Мужики часто выходили на улицу покурить и поговорить о своём, о мужском, а Фрося, только и успевала, что посуду мыть, да со стола объедки убрать. Уже ближе к ночи стали гости расходиться и легче стало убирать со стола, да и голова уже не так гудела. К ней подошла Глаша и стала помогать мыть миски. В её глазах застыли слезы.
– Глаш, не пойму я тебя – начала Фрося – Не рада ты что ли?
– Ой, не спрашивай. Сама не знаю. – Она вытерла рукой слезы. – Отвыкла просто. Вот снова привыкну к нему и все наладиться.
Уже утром Глаша с детьми и Ефимом стояли на пороге с вещами.
– Спасибо вам, мама, что приютили супругу мою с детьми. Век не забуду. – Обращался Ефим к Степаниде Афанасьевне. – Теперь я возвращаю их домой. Не держите на меня зла. Благословите.
Ефим и Глаша покорно склонили головы и Степанида Афанасьевна перекрестила их:
– Идите с богом.
Весь день до самого вечера она не находила себе места. Пыталась занять себя делом, да ничего толком и не выходило. То тесто не всходило, то руку порезала, пока капусту в щи резала. А когда кошка с печи на нее прыгнула и вовсе бросилась к образам, рухнула на колени и стала молиться.
В таком положении её застал Илюша, вернувшись со школы. Он бросил сумку на скамью, прошел в комнату и сев на сундук, произнес: