– Но он служил для тебя хорошим примером, – добавил папа.
– Поэтому нам порекомендовали не говорить тебе.
– Да, он задавал тебе планку и поэтому стал частью тебя. Как номер 1 был тебе предостережением, показывал твою темную сторону, чтобы ты не захотел превратиться в него, – так и номер 3 был идеалом, к которому нужно стремиться, даже если никогда его не достигнешь.
– Без него ты бы не вырос таким хорошим.
– Меня номер 3 просто выбросили?
Потрясенный Индриди недоверчиво смотрел на родителей, а они улыбались и продолжали месить тесто для многослойного миндального пирога.
– Не смотри на нас так. Ты бы не добился таких успехов, если бы не оглядывался постоянно на номера 3.
– Разве детям не повторяют без конца про Грилу или эльфа Спортакуса[10], чтобы они исправились? – спросил папа и стал что-то искать на столе. – Дорогая, передай мне сахарную пудру.
Индриди распахнул дверь холодильника и вытащил цилиндрик зеленого льда в упаковке:
– А это тогда что? Это разве не я номер 3?
Папа расхохотался:
– Нет! Это мороженое, фруктовый лед.
– Эскимо «Брейк»[11]! – провозгласила мама.
Мама и папа встали в центре кухни и завертелись в брейк-дансе; мир перед глазами Индриди тоже пошел кругом. Он никогда по-настоящему не ссорился с родителями. А теперь чувствовал, что впору орать и беситься, но он был так хорошо воспитан, что орать и беситься просто не умел. Он не был так устроен, и к тому же, если подумать, жизнь совершенно удалась. Впереди открывалось будущее. Родители продолжали танцевать брейк-данс, а с прошлым Индриди уже ничего не мог поделать. Он расхохотался и присоединился к ним.
– Мы просто пошутили, – сказала мама.
– Да, разыграли вы меня, – ответил Индриди, вертясь.
Ночью Индриди не спалось. Всю свою жизнь он так безоглядно боялся номера 3, что даже подростком никогда не возражал родителям. Много раз он среди ночи пробирался в кухню, чтобы растопить номера 3, но всегда в последний момент останавливался.
Впрочем, у него и не было причин вырасти трудным подростком. В семье все всегда ладили, его звали домой с прогулок не раньше ровесников, ему все давалось легко. Перед ним были открыты все пути. Но теперь в его голове завертелись все упущенные возможности. «Надо было пойти юнгой на корабль, надо было уплыть в Южную Америку с экспедицией LoveDeath, попробовать себя на море, драться с рыбаками в порту, надо было поцеловаться с Гунной взасос, когда она предложила, надо было подумать о будущем и окончить школу досрочно экстерном, но тогда, конечно, пришлось бы учиться летом, отложить Южную Америку и море и Гунну послать подальше…»
Индриди совсем запутался, возможностей было так много, что голова грозила лопнуть. Он подключился к службе «Печалька» и спросил:
– Что было бы, если бы я уплыл в Южную Америку с экспедицией LoveDeath, а не пошел бы в старшие классы?
Ответ пришел немедленно:
– Вы бы погибли.
– Хорошо, – сказал Индриди. У него как будто гора упала с плеч. – Я рад, что не ушел в дальнее плавание.
– Что-то еще?
– Нет, спасибо. Я рад. Хорошо, что я окончил старшую школу. Иначе я бы погиб.
«Печалька» давала людям возможность разобраться в своем прошлом и справиться с новыми обстоятельствами. Миром управляли строгие законы. Если отпустить камень с высоты пять метров, то можно рассчитать, с какой скоростью он упадет на землю; так же можно было рассчитать, что случилось бы, если бы в какой-то момент в прошлом 75 килограммов Индриди свернули направо, а не налево: как это движение сказалось бы на всем остальном мире, что вышло бы из этого, и так далее шаг за шагом. И «Печалька», которую создал Лавстар, могла это вычислить. Можно было позвонить в голосовую службу или отправить электронное письмо, и мгновенно приходил ответ с расчетами за весь мир. Как ни странно, «Печальке» было все равно, как часто ее спрашивают: «Что было бы, если…» Подавляющее большинство ответов было одного содержания: «Вы бы погибли».
А бывали ответы и похуже смерти. Среди вариантов встречались и тяжкие увечья, и изредка конец света – и все это было научно обосновано. Так «Печалька» примиряла людей с жизнью, миром и судьбой.
Для Индриди «Печалька» нередко заменяла сны и кошмары. Было страшно даже подумать, на каком тончайшем волоске висит весь мир; впрочем, слишком долго размышлять об этом смысла не было, ведь к жизни не прилагалась инструкция о том, какой шаг ведет к добру, а какой к худу. Иногда Индриди заказывал подробные описания того, какая жестокая смерть ждала бы его, сделай он где-нибудь крошечный шаг в сторону:
– Я вижу, что ваша правая рука оказалась бы в точке с координатами 64° 05.536' с. ш., 21° 55.321' з. д., и в этот же момент в этой же точке находилось бы левое переднее колесо движущегося автобуса. Через сорок сотых секунды ваша голова попала бы под его левое заднее колесо. Далее я вижу, что еще через четыре секунды некий фрагмент вас – вероятно, кишки – наматывается на переднее колесо автомобиля «Пежо-205GR». Вам требуется художественное или визуальное представление данных или устного рассказа достаточно?
– Достаточно. Я доволен. Я рад.
– Вы еще печалитесь о своем выборе?
– Нет, я ни о чем не печалюсь.
– Замечательно. С вас 1300 крон.
Смысл «Печальки» был в том, чтобы приблизить мир к счастью. Человек несчастен, когда жалеет о прошлом и боится будущего. Чем больше становилось вариантов выбора, тем сложнее было жить. Люди жили в одном мире, но рядом с ним существовал миллион других, несбывшихся. Человек видел бесчисленное множество жизненных путей, на которые мог бы свернуть когда-то в прошлом.
Каждая неиспользованная возможность ложилась бременем на настоящее. Но и этим дело не кончалось: в будущем ждали миллионы новых вариантов выбора, а за каждым из них – миллионы следующих. В конце концов, когда кто-то делал выбор в пользу одного варианта, случалось нечто удивительное: все остальные превращались в печальные сожаления. Так люди и жили, вечно втиснутые в настоящее, придавленные тяжестью будущего, волоча за собой ношу прошлого, – и выхода из этого не было. Количество возможностей нарастало, и печаль сожаления росла и росла вместе с ним, пока люди наконец не увязали в своей колее или не запутывались в невидимых тенетах. И тогда на помощь приходила «Печалька» и зачищала прошлое. «Печалька» утверждала, что каждое решение в жизни каждого человека оказывалось единственно верным. Малейший шаг в сторону грозил смертельным исходом или даже гибелью всего мира. Каждый жил в постоянной смертельной опасности и лишь чудом избегал ее, принимая единственно верные решения. Этому стоило радоваться, ведь все по-прежнему были живы – несмотря ни на что.
Пять лет спустя Индриди оставался таким же очень хорошим мальчиком и был рад, что никогда не бунтовал и не творил никаких безрассудств. Чтобы это понять, не нужно было звонить в «Печальку»: поступай он иначе, он не познакомился бы с Сигрид. На следующий день после окончания школы он вышел вечером развлечься и встретил Сигрид на спортплощадке возле Старой гимназии. Они только что устроились поработать на лето в одно и то же место – в агрохозяйство энергетического отдела компании LoveDeath, – но у Индриди еще не появлялось случая с ней заговорить. Он только смотрел, как эта симпатичная девушка выпалывает сорняки на том берегу реки Эдлидау Тогда на ней были белая майка и оранжевые непромокаемые штаны, а волосы были заплетены в две косички. А теперь она стояла с подругой на крыльце старого здания гимназии. Она улыбнулась, они с Индриди встретились взглядами и с тех пор уже не расставались. Сигрид была красивая, добрая и веселая, и такой она осталась и сейчас, спустя пять лет. И хотя их отношения летели псу под хвост, Индриди все так же был без памяти влюблен в нее – но теперь уже не понимал, взаимна ли эта любовь. В голове у него звучала «Майская звезда». Он поднялся по лестнице тяжкими шагами, внутри у него все сжималось; он открыл дверь на третьем этаже и позвал:
– Сигрид, дорогая, ты дома?
Он закрыл глаза, борясь со слезами, и страстно пожелал, чтобы все снова стало как раньше. Когда любовь была алой, словно клубника, а жизнь – золотой и сладкой, словно мед.
– Сигрид, ты дома?
Лавстар сидел один в своем самолете, бесшумно несясь над Атлантикой. Прибытие ожидалось через три часа пятьдесят минут, посадка возле штаб-квартиры LoveStar на севере долины Экснадаль. Он не решался пошевелиться: на его ладони лежало крошечное семечко. Час назад оно было зеленым и в нем пульсировала жизнь, но теперь пульс как будто затих. Лавстару показалось, что семечко посерело, но это могло быть из-за освещения в самолете.
У Лавстара внутри все сжалось. Все, к чему он прикасался, непременно превращалось в золото, но это семечко, похоже, собиралось только потускнеть. Лавстар изменил мир больше, чем кто бы то ни было до него; так и теперь у него на ладони лежало одно-единственное семечко, в котором скрывалось нечто непонятное, – но это нечто было наверняка сильнее атомной бомбы.
Он сидел в самолете с семечком на ладони. Все прошло по плану, но что делать дальше, он не знал. Обычно у него хватало идей на ближайшие 20 лет, но сейчас он был опустошен, причем настолько давно, что у него развился стойкий иммунитет к дурацким идеям.
Он уже давно не мог спокойно спать по ночам. Он все время резко просыпался, чувствуя, как будто кто-то нашептывает ему на ухо. Как будто кто-то садится ему на грудь и душит. Он боялся гасить свет. Не мог сосредоточиться на заседаниях правления, терял нить разговора, не слышал вопросов или не мог найти ответа. Часто он сидел ночами в одиночестве и ждал новостей о поиске. Обычно он всю ночь чертил, писал, вычислял за своим стеклянным столом. Ему не оставалось ничего другого, как только ждать. В последние дни перед тем, как загрузиться в самолет, он сидел в своем кабинете перед белым листом и вычислял:
«Для Бога каждый день – как 1000 лет
каждый час – это 41,67 года
каждая минута – 0,69 года или 251 день
каждая секунда – 0,012 года или 4,2 дня
одно мгновение – день.
Скорость света – 300 000 км в секунду, и таким образом свет проходит 300 000 км за 4,2 дня по временной шкале Бога.
Поэтому скорость света с точки зрения Бога равна примерно 0,8 км в секунду или 2800 км/ч. В три раза быстрее, чем максимальная скорость авиалайнера без пассажиров.
Для Бога каждый день как тысяча лет».
Он поднял взгляд от бумаги, прислушался, нет ли звуков, и продолжил вычисления: «Мне 71 год с небольшим. Я прожил 25 992 дня. Тому, для кого каждый день длится 1000 лет, покажется, что мне почти 26 миллионов лет. Человечество спит по три века. Просыпаясь утром, люди открывают глаза в течение пяти дней. Мне не требуется спать триста лет; я только что проспал одну треть одного мгновения. Ведь по времени Бога эта треть мгновения и есть восемь часов. Сейчас полтретьего. Я не смыкал глаз уже сто лет».
Он отложил ручку, встал и посмотрел в зеркало. Закрыл глаза и снова открыл. Он так делал иногда, когда был маленький. Пытался открыть глаза побыстрее, чтобы успеть увидеть, как он выглядит с закрытыми глазами. Закрыл глаза и снова открыл. У него вспотели ладони, задрожали руки. Вошла стюардесса и задернула окна белыми занавесками. Она принесла круглый поднос, на котором лежал ломтик хлеба, намазанный медом.
– Чикаго? – спросил Лавстар.
Она кивнула.
Лавстар разглядывал хлеб. Круглый ломоть, покрытый золотым медом. Солнце на белом подносе. Он откусил кусок солнца, оно стало похоже на ущербный месяц; дрожь тут же прошла. Он откусил еще и стал медленно жевать, пока наконец мир и время не стали золотыми и вязкими. Лавстар снова посмотрел в зеркало и увидел там себя: он сидит с закрытыми глазами и пережевывает мед.
«Вижу, как я сплю и как мне это снится».
Когда он увидел в зеркале, что открывает глаза, снова была ночь. Значит, ему удалось перепрыгнуть через целые сутки. Он сел и продолжил писать; мысли все еще тянулись вязко.
«Каждый день как тысяча лет, а доля секунды – как час. Бог может сбить в полете птицу, схватить летящих мух. Пусть даже он отправится в Африку и вернется через целый божий год, в мире людей мало что изменится, ведь пройдет лишь неполных две минуты. Доля секунды равна часу; за этот час муха прожужжит лишь половину своего протяжного зудящего звука, дизельный двигатель такси сделает два оборота. Шум двигателя – как тяжкий долгий гудок. Таксист что-то произносит в рацию, но тому, для кого каждый день как тысяча лет, потребуется неделя, чтобы выслушать одно предложение. Целый час будет слышно только одно бесконечное “ааааа”.
Через 300 лет из-за восточных гор выглянет солнце, и его свет разольется по столице примерно за пять секунд. Свет будет литься из солнца, словно лимонный сироп из круглой трубки, и накроет город, как пепел Помпеи, как смола, и люди, покрытые им, будут двигаться так медленно, что у них уйдет целый год на чистку зубов, а может, этот свет так похож на мед потому, что он течет через веки человека, который, просыпаясь, бормочет: Ммммм, мед…»
Звонок старого дискового телефона на столе прервал дальнейшие вычисления. Звук был резкий, надрывный, и Лавстар вздрагивал с каждым новым сигналом. Сначала он какое-то время просто смотрел на телефон, а потом взял трубку.
– Алло!
На том конце был начальник поисковой группы.
– Пришли результаты поиска, – сказал он серьезно. – Мы только что нашли то самое место. Все сходится к одной точке.
– И что там? – спросил Лавстар.
– Мы не знаем, – ответил тот, – но место мы нашли.
– Что там? – повторил Лавстар дрожащим голосом. – Что вы нашли? Куда все сходится?
Начальник поиска молчал.
– Отвечайте! – Лавстар смотрел на свою дрожащую руку.
– Никто не решается заглянуть. Никто не хочет подходить туда близко.
– Чер… – вырвалось у Лавстара; он оглянулся. Внезапно показалось, будто их подслушивают. – Что будете делать? – прошептал он.
– Не знаю, – ответил начальник поиска. – Я честно не знаю.
– А вы сами?
– Я не пойду. У меня дома жена и дети. Можете меня уволить, господин директор, но я не пойду.
Лавстар бросил трубку.
Он поехал сам.
И нашел семя.
И поэтому он сидел в самолете, с семечком на ладони и чудовищной тяжестью в груди… Сердце было как разбитое яйцо. Осколки скорлупы вонзались ему в позвоночник, в диафрагму, лезли в легкие, так что становилось трудно дышать. Скоро его мучениям придет конец. Медовое солнце больше никогда не зальет его веки светом. Ему оставалось жить три часа тридцать три минуты.
Когда жизнь Индриди и Сигрид была сладкой, как мед, они просыпались под утренним солнцем, как будто склеенные медом. Но не опьяняющим медом из Чикаго, а чистым, золотым, сахарным медом, который достается только пчелиной матке. Ладони сжаты в ладонях, тела притерты друг к другу, ноги переплетены в толстую косу, так что не понять, где чья.
– Мед, – бормотал Индриди, вынимая свой язык изо рта Сигрид, чтобы пожелать ей доброго утра, но она складывала губы трубочкой и втягивала его язык обратно в себя, обнимала его еще крепче и стискивала бедрами. Так они лежали еще с полчаса, и хотя он находился внутри нее, они не занимались любовью. Это было просто продолжение объятий, вопрос максимального единения и наибольшей площади соприкосновения. Чтобы чувствовать себя не только одной душой, но одним телом.
Им казалось почти невозможным оторваться друг от друга, но все же они выползали в гостиную – больше напоминая при этом восьминогого паука, чем тележное колесо без обода, – и только когда их рты наконец разъединялись, она роняла первое слово. Всего одно крошечное слово, и плотину прорывало, потому что это слово запускало цепные реакции в их мозгах. Слова лились наружу, а потом снова внутрь, словно совершался круговорот воды. Биолог сказал бы, что эти двое питались порождением слов и тем теплом, которое перетекало между ними, снова и снова. Они подолгу лежали на полу, болтали, смеялись и дурачились, потому что вместе они были совершенно цельными, настоящими – как начерченный круг.
Они питались не только словами, но и тишиной. Когда они замолкали, тишина была такой насыщенной, а ощущения так наполнены смыслом и пониманием, что когда кто-то из них прерывал молчание словом или фразой, то часто этим словом он продолжал мысль, которую другой думал прямо сейчас.
Конечно, Индриди и Сигрид должны были, как все, ходить на работу, и поэтому, когда они прекращали заниматься любовью на кухонном полу и ждали, пока закипит чайник, Индриди собирал последние силы и выпутывался из медового клея, и Сигрид натягивала свитер и трусы. Совместными усилиями они одевались и даже разъединяли губы – только чтобы позавтракать, – но не прекращали держаться друг за друга. Потом они долго смотрели друг другу в глаза и наконец, нехотя, говорили: «Пока, увидимся в обед».
Но за любовью еще оставалось последнее слово. Они выходили из дома вместе, Индриди вставал на углу, а Сигрид, не отрывая от него глаз, пятилась по тротуару в сторону своей работы – комбината престарелых по соседству. Индриди смотрел ей вслед и махал руками, если она норовила войти задом в клумбу или куст. Дойдя до перекрестка, она останавливалась и посылала Индриди воздушный поцелуй, а потом делала широкий шаг в сторону и скрывалась за углом. Как будто солнце пряталось за тучами. В темноте грудных клеток их сердца стучали теперь одиноко и тоскливо, и им становилось так невмоготу в разлуке, что они тотчас же звонили друг другу:
– Где ты? – спрашивал Индриди.
– Я тут, прямо за углом.
– Скучаешь?
– Да, скучаю.
– Выглянем еще?
– Да, давай еще разик.
И они делали пару шагов назад, выглядывали каждый из-за своего угла и махали друг другу. Порой они не могли удержаться, бегом возвращались обратно и обменивались еще несколькими прекрасными словами, которые стекали с их губ и, попадая в уши, превращались в чарующий, щекотный электрический ток, который переливался, будто северное сияние, над темной поверхностью мозга. Индриди обнимал ее за талию, и они заглядывали друг другу в глаза.
– Я скучал, – говорил он.
– Так тяжело расставаться, – отвечала Сигрид, с тревогой оборачиваясь на дом престарелых.
– В обед увидимся, – говорил Индриди.
– Пока, – отвечала Сигрид. После этого они стояли молча еще десять минут, не решаясь сделать первый шаг прочь, но наконец считали «раз, два, давай!» и бежали на работу что есть мочи, уже не оглядываясь, потому что оба опаздывали.
Иногда в обед Индриди и Сигрид брали велосипеды, ехали в порт и садились в кафе на набережной. Над головой высилась Статуя Свободы: трехсотметровый Йоун Сигурдссон стоял, широко расставив ноги, над входом в гавань, опираясь на волноломы. Он смотрел в волнующееся море, а глаза горели огнем. Вечный огонь свободы. Его пламя указывало ослепительно-белым круизным лайнерам путь в гавань, и они подползали к причалу, словно рыболовные суда, доверху нагруженные мойвой. Спускали трапы, и тысяча представителей рода человеческого, нетерпеливо жаждавших любви, стекала с корабля и устремлялась на север, в Экснадаль – вечнозеленую долину, в которой блеяли овцы, тявкали лисы, любовь не нуждалась в доказательствах, а в облаках мерцала надпись «LoveStar!».
В погожие дни с севера возвращались вереницы грузовиков с кузовами, полными мягкого сена. В сене штабелями лежали влюбленные парочки. Грузчики обвязывали каждую парочку ремнями, цепляли к крану, и они повисали над портом, словно восьминогие кони, а потом опускались в трюмы кораблей. У Индриди и Сигрид было целых полчаса, чтобы рождать друг другу слова. В глазах их сияло счастье – яркое, как звезда LoveStar.
Любовь Индриди и Сигрид лишь выросла за те пять с небольшим лет, что они были вместе. Она уже не ютилась в сердце крохотным семечком – она пустила корни и побеги по всему телу, до самых кончиков пальцев, так что их подушечки стали чувствительными и невероятно возбудимыми. Когда Индриди и Сигрид держались за руки, они терлись средними пальцами – и обоих охватывало удивительное, волшебное ощущение, а на губах одновременно появлялась загадочная улыбка.
Многим казалось, что любовь сковывает Индриди и Сигрид по рукам и ногам, а мама Сигрид даже прямо называла это состояние инвалидностью. Например, и Индриди, и Сигрид отказывались быть современными и беспроводными. Они много раз пытались насладиться свободным и гибким рабочим графиком – хоть из дома, хоть с дачи, хоть с романтического пляжа, – но долго так жить не выходило. Если никто не требовал от них присутствовать в конкретном месте в течение конкретных часов, они просто не могли работать: они все время пытались украдкой поцеловаться или погладить друг друга, и чаще всего в итоге оказывались обнаженными в кровати.
Поэтому Сигрид оставила свою карьеру дистанционного инженера-строителя и устроилась в дом престарелых, где ухаживала за стариками, до того, как их отправляли на север в LoveDeath. Однако мать питала насчет нее большие надежды и считала, что дочь достойна большего.
– Тебя Индриди подбил работать на этой овощебазе?
– Мама, не называй их овощами…
– Но ты же не свободна там!
– Свобода нам не подходит, мамочка, – отвечала Сигрид, морщась при одной мысли об этом. – У нас на свободе ничего не получается.
– Твоему Индриди, что, обязательно все время быть к тебе приклеенным?
– Мне тоже, мамочка, – говорила Сигрид. – Не только ему.
Сам Индриди пожертвовал своей карьерой дистанционного веб-дизайнера и устроился садовником, ухаживать за зелеными насаждениями вокруг Птицефабрики. И Индриди, и Сигрид заметно потеряли из-за этого в зарплате, но они ни о чем не жалели. «Печалька» уверяла их, что начать жить вместе было правильно: иначе Индриди попал бы в автокатастрофу и мгновенно погиб, а Сигрид подсела бы на наркотики и утонула в бассейне на вечеринке под горой Ульварсфедль[12].
Но если Сигрид и Индриди как будто плыли сквозь жизнь на розовом облаке, то маме Сигрид представлялось, что на них надвигается черная тень.
– Сигрид, дочка, я записала тебя на прием к специалисту.
– Что-что?
– Ты такая молодая и наивная. Тебе будет очень тяжело, когда вы расстанетесь.
– Не переживай, – ответила Сигрид с издевкой в голосе. – Мы никогда не расстанемся.
– Статистика, милочка, – возразила мама, качая головой. – Статистику не перешибешь.
Однако Индриди и Сигрид не давали статистике омрачать свою любовь. А если кто-то за них беспокоился, то он мог сам посмотреть, как они живут в уютной квартирке, пройдя по электронному адресу www.Hraunbær90(3hm). is. Нормальному современному беспроводному человеку нечего скрывать (и негде скрываться). Если кто-то давил вездесущих бабочек-видеорегистраторов или ругался на них, все сразу думали: «Что это он там скрывает?» – и тут же расползались слухи.
Индриди и Сигрид жили в бесконечно длинном многоквартирном доме, который тянулся по другую сторону улицы от старой фабрики «Кока-колы», которую переоборудовали под Птицефабрику. На ней не только разводили певчих ржанок для парка развлечений LoveStar в Экснадале, но еще и выращивали розы, пахнущие медом. Когда Индриди утром открывал окно, дом наполнял запах роз и меда, а с фабрики неслись песни ржанок, отдаваясь эхом по всей округе.
Птицефабрика находилась в огромном ангаре, похожем на пещеру. Ведь певчие птицы должны были не только демонстрироваться в парке LoveStar, но и попадаться на глаза туристам на лоне природы еще по дороге к нему. Поэтому с фабрики ежедневно выезжали грузовики, набитые ржанками, которых потом рассаживали по холмикам вдоль всей Национальной кольцевой автодороги. Ржанки совершенно не желали летать и поэтому становились легкой добычей для волков, но это никого сильно не волновало, ведь стоимость выведения одной ржанки была ничтожна по сравнению с удовольствием, которое они доставляли туристам.
Птицефабрику построили на волне невероятной мировой популярности романтических кинофильмов о жизни Солнца нашей поэзии, которые сняли по заказу Лавстара к открытию парка развлечений. Фильмы эти имели огромную силу воздействия, и теперь все, кто под их впечатлением прибывал в страну, непременно ожидали от поездки столь же ярких эмоций, вдохновения и сильных потрясений духа. Однако их могло ждать разочарование, ведь, согласно опросам общественного мнения, им действовали на нервы две вещи. Во-первых, над горным пиком не всегда было видно звезду Лавстара, а во-вторых, птицы, которых туристы видели из окон автобусов, не представляли собой ничего особенного. Когда экскурсоводы показывали им ржанок и говорили: «That’s a Lóa, the bird from the romantic poems, the bird from the romantic movies», – в ответ с задних сидений обязательно раздавался недовольный голос: «Das ist nicht der Vogel in dem Gedicht. Drichf thef of in fluc! That ain’t the bird I came to see!»[13] А затем вся группа непременно затягивала хором последнюю строфу, произнесенную великим стихотворцем, когда любовь всей его жизни погибла под лавиной, путеводная звезда рухнула с неба, а сам он в отчаянии бросился со скалы LavaRock (ранее Хрёйндранги)[14]:
Oh springbird with the whitest chest
Wings of love and all the rest
So beautiful like babies hands
Best of birds in all the Lands
Oh Lóa, do your dirrindee
A dream of summer it may be
Oh Lóa will you fly with me?
Will you bring my love to me?[15]
Пока поэт произносил эти строки, ржанка летела к нему сквозь снегопад с весточкой в клюве: его любимая не погибла под лавиной, а оказалась заперта снегом в домике. Но он не дождался птицу и спрыгнул со скалы, а потом его возлюбленная умерла от голода в руинах домика (правда, до этого успев съесть целую миску кислой баранины, отчего утратила всю свою немалую сексуальную притягательность).
В фильмах о «поэте-пастушонке JH» – «Крылья под Звездой Любви» и «Мальчик из Глубокой долины» – ржанку с помощью компьютерной графики изобразили так, как она должна была выглядеть с точки зрения поэта. У зрителей перехватывало дыхание от волнения, когда птичка неслась сквозь снежную бурю, и подступал комок к горлу, когда она кружила с посланием в клюве вокруг падающего со скалы поэта; а ее отчаянный писк, когда великий художник слова разбивался насмерть о камни, заставлял прослезиться даже самых жестокосердных людей.
Положение настоящих ржанок резко пошатнулось. Местные жители чувствовали себя глубоко оскорбленными, когда туристы, увидев настоящую птицу, спрашивали: «Это не есть ржанка, это есть какой-то ржавый бекас?» Тогда орнитологи (нанятые организацией туроператоров) заявили, что ржанка, вероятнее всего, с тех пор неоднократно скрещивалась с бекасами, а также со скворцами или подобными видами. Ржанок стали заставать за этим, в газетах появились фото. А с кем они успевали пообщаться на зимовке, вообще невозможно было установить.
Поэтому, когда Лавстар выкупил фабрику «Кока-колы» и переоборудовал ее под птицефабрику, это было очень символично и патриотично… В течение четырех лет исследовательский отдел Птицефабрики неустанно трудился над улучшением ржанки, добиваясь, чтобы она наконец смогла соответствовать требованиям даже самых взыскательных туристов. Теперь ржанка стала размером с индюка (собственно, генетически она и была на 73 % индюк, но это держалось в секрете), приобрела величественную посадку головы и белоснежное оперение на груди. Птица была отменно хороша на вкус, несла яйца в бурую крапинку и непрерывно пела.
Индриди обходил территорию Птицефабрики с тачкой и граблями каждый день. Он сажал вдоль дорожек лапчатку и незабудки, разнимал спутавшийся вереск, укладывал плитку и поливал траву-пушицу на болоте. Он подстригал деревья, выпалывал сорняки и косил траву. В конце лета он собирал воронику и чернику, относил домой и клал в скир для Сигрид.
Звук, доносившийся из помещений Птицефабрики, был не похож ни на что другое, и в солнечную погоду жители района собирались на лужайках на ее территории, ложились среди вереска, любовались облаками и слушали пение новых ржанок. И за все это надо было благодарить идеи и видение Лавстара.
Любовь Индриди и Сигрид была легкой, как танец среди медовых роз, в течение пяти с небольшим лет. Но вдруг все это полетело псу под хвост, и теперь Индриди не был уверен, что Сигрид ждет его дома. Они давно уже не терлись средними пальцами. Когда он поднимался по лестнице, шаги его были тяжелы. Сердце колотилось в груди. Индриди открыл дверь и позвал:
– Сигрид? Ты дома?