Споры вокруг «Алексиады» не утихают в мировом византиноведении до сих пор. Одни хотят видеть в Анне Комниной первую женщину-историка, эмансипированную журналистку своего времени, талантливую «византийскую суфражистку», ловкую компиляторшу, которая литературно обработала записки своего мужа, и, возможно, утраченные воспоминания полководцев Алексея Комнина ради того только, чтобы под видом панегирика отцу и плача по нему на склоне лет заявить о себе[54]. Другие пытаются выставить принцессу византийским пропагандистом, целью которого было создать в начале правления императора Мануила I образ коллективного врага империи, подчиненного и направленного в нужное русло, на роль которого как при Алексее I, так и при его внуке с успехом претендовали крестоносцы[55]. С нашей же точки зрения прав был Я. Н. Любарский, который отмечал стилистическое единство повествования Анны Комниной и подчеркивал авторскую неповторимость ее произведения в контексте развития византийской историографии. По мнению исследователя, в произведении Анны Комниной сочетаются как «либеральные тенденции», характерные для византийской литературы XI века – в частности, для «Хронографии» Михаила Пселла, – так и репрессивный дух своего времени, наиболее соответствующий литературным судьбам героев «Илиады»[56]. Можно утверждать, что Анна Комнина, продолжая традицию написания императорских биографий, восходящую к императору Константину VII Багрянородному (945–959), вместе с тем стала основоположником нового жанра императорских мемуаров, который будет активно развиваться в последующие два века в «автобиографии» императора Михаила VIII Палеолога (1259–1282) и в «истории» императора Иоанна VI Кантакузина (1347–1354).
«Алексиада» сохраняет свое значение основного источника как по истории правления императора Алексея I Комнина, так и по истории Первого крестового похода хотя бы потому, что сведения Анны Комниной в полной мере опровергают фантазии некоторых современных авторов, пытающихся снять с латинского Запада и переложить на Византийскую империю политическую и моральную ответственность за организацию Первого крестового похода. Среди подобных писателей наиболее известен в наши дни английский историк Питер Франкопан, претенциозная книга которого о Первом крестовом походе призвана «доказать», что у истоков этой беспрецедентной военной экспедиции западноевропейских рыцарей будто бы стоял не кто иной, как император Алексей I Комнин. Книга Питера Франкопана, несмотря на увесистый объем и большое количество интересных деталей, касающихся подготовки Первого крестового похода в Западной Европе, поражает вопиющими ошибками и нелепостями, очевидными для каждого, кто мало-мальски знаком с трудом Анны Комниной и другими византийскими источниками.
В частности, из книги Питера Франкопана читатель узнает о том, что в византийской армии в конце XI века, оказывается, преобладала пехота, а технический прогресс в области вооружения и доспехов на Западе привел к тому, что «рыцарь, передвигающийся верхом на тяжелом коне, стал мощной боевой единицей»[57]. Вероятно, автор книги либо не знает, либо игнорирует целый корпус византийских источников, описывающих эволюцию византийской армии, среди которых нужно упомянуть сочинения Прокопия Кесарийского, «Стратегикон» Псевдо-Маврикия, «Стратегикон» императора Никифора II Фоки, «Историю» Льва Диакона, «Советы и рассказы» Катакалона Кекавмена, эпос о Дигенисе Акрите, «Исторические записки» Никифора Вриенния и, конечно же, «Алексиаду» Анны Комниной. Из этих источников ясно следует, что тяжелая кавалерия – знаменитые византийские катафракты, являлись главным родом войск в императорской армии. Существовал этот род войск в армии Восточной Римской империи еще в позднеантичную эпоху. В правление императоров Никифора II Фоки (963–969) и Иоанна I Цимисхия (969–976) он был реорганизован, усилен и продолжал свое развитие в эпоху Комнинов в то время, как роль пехоты в византийской армии с X века постоянно снижалась по мере упадка и разложения стратиотского ополчения.
Что же касается технического прогресса, то исследования археологов, оружиеведов и реконструкторов убедительно доказывают, что ламеллярные и ламинарные пластинчатые доспехи с наплечниками, шлемы-шишаки с масками-«личинами», принятые на вооружении в византийской армии в XI–XII веках, также, как и у древнерусских дружинников, намного превосходили в конструктивном отношении оборонительное вооружение западно-европейских рыцарей, у которых до середины XIII века преобладала кольчуга и достаточно примитивные конусные шлемы норманнского типа. Существование пластинчатого доспеха аварского типа в византийской армии было зафиксировано еще в «Стратегиконе» Псевдо-Маврикия. Поэтому утверждение Питера Франкопана о военно-техническом превосходстве западноевропейского рыцаря XI века над византийским стратилатом является не более, чем культурологическим мифом, родившимся в XIX веке под влиянием анахронистического перенесения популярных представлений о рыцарских латах позднего Средневековья в эпоху Крестовых походов.
Что же касается отмечаемой автором «дисциплины» западноевропейских рыцарей, остается только посетовать на то, что автор странным образом забывает не только повествование Анны Комниной и рассказы западных хронистов о безобразиях крестоносцев по дороге на Константинополь, но и английскую историю, наделяя рыцарей – франков и норманнов – теми качествами, отсутствие которых даже спустя 250 лет после Первого крестового похода стало причиной катастрофы рыцарской армии короля Франции при Креси и Пуатье.
В другом месте автор нашумевшей книги заявляет о том, что «бесконечные войны 1080-х годов не дали империи ничего», а «поражения принесли огромные страдания»[58]. Вероятно, автор причисляет к поражениям и войнам, не давшим ничего, блистательную победу Алексея I над Робертом Гвискаром и его сыном Боэмундом Тарентским, одержанную в ходе войны 1081–1085 годов. Как известно, следствием военных усилий императора Алексея I стали разгром основных сил норманнов под Касторией и Диррахием, смерть Роберта Гвискара в результате болезни, подхваченной в ходе боевых действий, распад норманнских владений в южной Италии и гражданская война в норманнской Апулии между Боэмундом Тарентским и Рожером Борсой. Здесь же Питер Франкопан рассуждает о том, что «после первой волны успехов турок в 1090–1091 годах Алексея I уже критиковали в столице… Патриарх Антиохийский Иоанн Оксита был убежден в том, что император должен нести ответственность за свои неудачи…», – как будто не было ни победы Алексея I над печенегами при Левунионе в 1091 году, ни победы Константина Далассина над Чака-Беем на Лесбосе и на рейде Смирны в 1092 году, ни освобождения Синопа от сельджуков, упомянутого самим Питером Франкопаном несколько ниже цитированного пассажа? Между тем Анна Комнина подробно рассказывает об этих событиях.
Одним из основных источников, на который опирается Питер Франкопан, возлагая ответственность на императора Алексея I за так называемый «призыв с Востока», является знаменитое письмо императора, адресованное графу Роберту Фризскому, в котором император якобы описывал в деталях, как сельджуки и печенеги насилуют знатных дам, а турки-содомиты пользуют византийских монахов и епископов[59]. Однако еще Фердинанд Шаландон убедительно доказал, что этот документ, изобилующий интимными подробностями сельджукского завоевания Малой Азии, представляет собой подделку, сфабрикованную крестоносцами в Сирии в 1098–1099 годах, в тот период, когда норманнская пропаганда обвиняла императора Алексея I в неблагодарности и предательстве общего дела, пытаясь тем самым оправдать узурпацию власти, предпринятую Боэмундом Тарентским в Антиохии[60]. Если император Алексей Комнин и писал какие-то письма на Запад, то эти письма не выходили за официальные рамки напоминания тем или иным наемникам-федератам империи об их долге по отношению к императору, который никогда бы не унизил себя мольбами о помощи или описаниями скабрезных деталей сельджукского нашествия.
В заключении своих выводов Питер Франкопан пишет о том, что «центральная фигура [императора Алексея], стоявшая за мобилизацией западных рыцарей, за десять лет после крестового похода была отодвинута на задний план и до сих пор остается там»[61]. Нам остается добавить, что произошло это не оттого, что «вольно или невольно папа заполнил вакуум, образовавшийся после “вычеркивания” императора Алексея I» в латинских хрониках, как полагает Питер Франкопан, а по той простой причине, что император Алексей I никогда не был такой центральной фигурой и за мобилизацией западных рыцарей никогда не стоял. Главные военно-политические задачи по спасению Константинополя и империи были решены императором Алексеем благодаря итогам битвы при Левунионе 29 апреля 1091 года, т. е. после срыва совместного печенежско-сельджукского нападения на столицу империи.
Битва при Левунионе подвела итог непрерывным войнам Византии с печенегами и узами, которые опустошали балканские фемы империи, а временами даже фемы Малой Азии, на протяжении многих десятилетий[62]. В нашей книге «Император Алексей I Комнин и его стратегия» подробно рассматривались войны Византии с печенегами и узами в XI веке, а также освещение этих войн Анной Комниной, поэтому нет необходимости вновь останавливаться на этой проблематике. Отметим только, что победа над печенегами при Левунионе имела важнейшее значение с точки зрения защиты Константинополя, которая была обеспечена без участия крестоносцев. Эта победа была организована императором Алексеем при помощи половецких ханов Боняка и Тугоркана, а также, вероятно, русской дружины Василько Ростиславича, князя Теребовльского (1066–1124)[63]. Правда, участие Василько в кампании представляет собой дискуссионный вопрос. Как отмечает А. Е. Мусин, если вторая половина XI века была завершающей эпохой активного участия княживших в Киеве викингов в европейской политике, то интересы Василько уже не распространялись за пределы его семейных владений[64].
Рассмотрим кратко тот период русско-половецких войн, в котором принимали участие ханы Боняк, Тугоркан и другие воинственные мужи [ὁ Τογορτάκ, ὁ Μανιὰκ καὶ ἕτεροι ἄνδρες μαχιμώτατοι], упомянутые Анной Комниной[65]. Еще в 1068 году половцы во главе с ханом Шаруканом Старым нанесли сокрушительное поражение дружинам русских князей Ярославичей в битве на реке Альте. Половцы вторглись в Черниговское княжество, однако были разгромлены 1 ноября 1068 года Черниговским князем Святославом Ярославичем в битве на реке Снове, причем хан Шарукан попал в плен. В 1070-х годах половцы уже принимали активное участие в междоусобной войне русских князей, известной как борьба за черниговское наследство или продолжение усобицы Ярославичей. В частности, в 1078 году князья Олег и Борис Вячеславичи, управлявшие Тмутараканьским княжеством, соединились с половцами и разбили дружину Всеволода Ярославича, князя Черниговского, в битве на реке Сожице. Вероятно, половцы принимали также участие в битве на Нежатиной Ниве 3 октября 1078 года, где погибли великий князь Изяслав Ярославич (1024–1078) и Тмутараканьский князь Борис Вячеславич (1054–1078).
Борьба русских князей с половцами составляет отдельную яркую страницу в русской истории домонгольской эпохи. А. А. Васильев в своей фундаментальной «Истории Византийской империи» приводит справедливое высказывание В. О. Ключевского об историческом значении этой борьбы: «Эта почти двухвековая борьба Руси с половцами имеет свое значение в европейской истории. В то время как Западная Европа крестовыми походами предприняла наступательную борьбу на азиатский Восток, когда и на Пиренейском полуострове началось такое же движение против мавров, Русь своей степной борьбой прикрывала левый фланг европейского наступления. Но эта историческая заслуга Руси стоила ей очень дорого: борьба сдвинула ее с насиженных днепровских мест и круто изменила направление ее дальнейшей жизни». «Таким образом, – развивает тезис В. О. Ключевского А. А. Васильев, – Русь участвовала в общем западноевропейском крестоносном движении, защищая себя и в то же время Европу от варваров-язычников (infideles)»[66]. Прискорбно, что события, связанные с кровопролитным противостоянием русских князей и половцев, составляющих, таким образом, целую главу в истории борьбы христианства с язычеством в эпоху Крестовых походов, Питеру Франкопану совершенно неведомы.
Активное участие половцев в усобицах русских князей повышало престиж половецких воинов и авторитет половецких ханов. По этой причине русско-половецкие войны не мешали русским князьям и половецким ханам заключать между собой союзы, что, по всей вероятности, и произошло в апреле 1091 года, когда Боняк, Тугоркан и, возможно, князь Василько Теребовльский выступили против печенегов на стороне императора Алексея Комнина. Как полагает С. А. Плетнева, Боняк был ханом половецких племен, контролировавших значительные степные территории первоначально на правом, а с течением времени и на левом берегу Днепра. Эти племена были объединены в орду Бурчевичей, тотемом которой был волк. Боняк был не только ханом, т. е. военным вождем этой орды, но также и шаманом, волхвом, который периодически занимался камланием в степи. «И яко бысть полунощи и встав Боняк отъеха от рати и поча выти волчьски и отвыся ему волк и начата мнози волци выти» (ПСРЛ. 1962. Т. II. С. 245), – так описывает религиозные практики Боняка древнерусский летописец. Боняку было суждено стать одним из наиболее ярких представителей половецкой кочевой знати, прожившим чрезвычайно долго (до 90 лет) вопреки своему образу жизни и сумевшим бросить серьезный военный вызов князьям южной Руси в последующие десятилетия[67].
Хан Тугоркан был не менее знаменит, чем Боняк, в первую очередь своими военными авантюрами, которые и предопределили, в итоге, его короткий век. Два года спустя после битвы при Левунионе, в 1093 году, Тугоркан уже воевал вместе с Боняком против Киевского князя Святополка Изяславича. Половцы нанесли сокрушительное поражение русским князьям в битве на реке Стугне 26 мая 1093 года. Затем Святополк был снова дважды разбит половцами – 23 июля 1093 года на реке Желани, где полегло две трети жителей Киева, а затем под Халепом, – после чего в 1094 году заключил с ними договор и женился на дочери Тугоркана. «Поя жену, дщерь Тугорканю, князя половецкого» (ПСРЛ 1962, Т. II, С. 216), – сообщает древнерусский летописец.
В 1094–1095 годах Тугоркан и Боняк, окрыленные победами над русскими князьями, вновь атаковали Византийскую империю. Половецкие ханы поддерживали мятеж самозванца Лже-Диогена I, выдававшего себя за сына покойного императора Романа IV (возможно, за Константина Диогена). Однако император Алексей посредством удачно спланированной интриги сумел захватить самозванца, и половцы потерпели сокрушительное поражение. Как отмечает Анна Комнина, под Адрианополем сам хан Тугоркан едва не был убит византийским стратигом по имени Мариан, который галопом устремился на него, потрясая длинным копьем. Тугоркан спасся только благодаря подоспевшим телохранителям[68]. Примерно год спустя, в мае 1096 года, Тугоркан вторгся в русские земли, осадил Переяславль и через полтора месяца, 19 июля 1096 года, погиб вместе с сыном в битве на реке Трубеж.
Пять лет, разделяющие победу императора Алексея над печенегами при Левунионе и начало Первого крестового похода, демонстрируют, что угроза Константинополю была устранена без всякого участия крестоносцев и у Византийской империи хватило сил на поддержание status quo в регионе. Появление же крестоносцев под стенами Константинополя, как отмечает Анна Комнина, было воспринято императором и византийским обществом как новая угроза. Именно поэтому император Алексей I прибегнул к политике импровизации, навязывая предводителям крестоносцев традиционные формы договора, которые империя заключала с командирами западноевропейских наемников в предшествующие десятилетия. Император был заинтересован в новых федератах, наподобие варягов или англосаксов, но никак не в широкомасштабном походе западноевропейских рыцарей, которые неизбежно преследовали собственные военно-политические цели.
История понтификата Григория VII в полной мере подтверждает версию о том, что замысел Крестового похода на Восток созрел в Римской курии задолго до прихода к власти Алексея Комнина. И если поводом к подобному походу действительно могли стать дипломатические маневры императора Михаила VII Дуки Парапинака, то причины стратегических замыслов папы Григория VII коренились в сугубо западноевропейских социально-политических проблемах. Позже мы еще остановимся на этих замыслах папы Григория VII, связанных с подготовкой Крестового похода на Восток. Примечательно, что на пути реализации этих замыслов папы на рубеже 1070–1080-х годов встала женщина, спровоцировавшая отлучение папой нового византийского императора Никифора III Вотаниата, которое потом распространилось и на Алексея Комнина. Этой женщиной была уже упомянутая императрица Мария Аланская. Но прежде чем подробнее остановиться на судьбе Марии Аланской и на ее образе, начертанном Анной Комниной, необходимо попытаться разобраться в том, кем же были враги Византийской империи, против которых папа Григорий VII возбуждал западноевропейское рыцарство.
Анна Комнина начинает рассказ о жизни отца, утверждая, что весной 1071 года юный Алексей мечтал попасть в армию императора Романа IV Диогена и принять участие в кампании против сельджуков, вероятно, в качестве пажа при василевсе, будучи в возрасте 14 лет[69]. Если мы, доверяя Анне Комниной, принимаем 1057 год в качестве даты рождения Алексея, следовательно, в 1071 году будущему императору было 14 лет, а в 1077 году – 19 лет. При всех стратегических талантах Алексея, проявленных при защите Византии, трудно представить себе, что в возрасте 17 лет Алексей уже выполнял приказ Михаила VII Парапинака о поимке Русселя де Байоля (1074 год), а в возрасте 21 года командовал армией, направленной на подавление мятежа Никифора Вриенния старшего (1078 год). Возможно, что в период походов Романа Диогена на сельджуков Алексей был несколько старше. По крайней мере, Фердинанд Шаландон на основании сообщения Зонары о том, что в 1118 году – т. е. в год смерти – Алексею было 70 лет, полагал, что Алексей Комнин родился примерно в 1047–1048 году. Если это так, в таком случае император Алексей Комнин мог вполне отчетливо помнить царствование своего дяди императора Исаака I Комнина, что должно было только подогревать его амбиции.
Анна Комнина писала: «Он начал службу еще при Романе Диогене… В возрасте четырнадцати лет он стремился принять участие в большой военной экспедиции против персов, которую предпринял император Диоген; в своем неудержимом стремлении Алексей разражался угрозами по адресу варваров и говорил, что в битве напоит меч их кровью».
[Ἤρξατο μὲν γὰρ στρατεύειν ἐπὶ Ῥωμανοῦ τοῦ Διογένους… Οὗτος γὰρ τεσσαρεσκαιδεκάτου ἔτους ὢν κατ’ ἐκεῖνο καιροῦ συνεκστρατεύειν ἠπείγετο τῷ βασιλεῖ Διογένει κατὰ Περσῶν βαρυτάτην ἄγοντι στρατιὰν, καὶ ἀπό γε τοῦδε ὁρμήματος ἀπειλὴν κατὰ τῶν βαρβάρων ἐμφαίνων καὶ ὡς, εἰ συμπλακήσεται τοῖς βαρβάροις, τὸ ξίφος αὐτοῦ μεθύσει ἀφ’ αἵματος·][70].
Анна, без сомнения, имеет в виду последний поход Романа Диогена против сельджуков Алп Арслана, который столь трагически закончился на берегах озера Ван, около Манцикерта. Предусмотрительный Роман Диоген запретил юному Алексею участвовать в походе, так как мать Алексея Комнина Анна Далассина уже потеряла своего старшего сына Мануила – стратига восточных тагм, который, как отмечает Никифор Вриенний, воевал с сельджуками и умер в Вифинии от воспаления среднего уха. Уже первый эпизод из сознательной жизни Алексея Комнина, связанный с Романом Диогеном, заставляет нас подробнее рассмотреть военную и политическую ситуацию, вызвавшую походы этого императора в Каппадокию и Армениак.
Богатый исторический опыт, накопленный Византийской империей в раннее Средневековье, на протяжении нескольких веков борьбы со степными кочевниками – гуннами, аварами, булгарами, а также с более цивилизованными народами – персами и арабами, оказался удивительным образом невостребован в тот момент, когда Византия в царствование императора Констатина IX Мономаха (1042–1055) еще наслаждалась инерцией военно-политического величия, доставшегося в наследство от эпохи правления императора Василия II (976–1025), а на восточных границах Византийской империи уже показались полчища нового кочевого народа – сельджуков. Этот народ был близким родственником печенегов, уже хорошо знакомых василевсам ромеев с IX века. В IX–X веках в районе Хорезма, между Аральским и Каспийским морями происходила интенсивная концентрация и консолидация тюркских племен огузов. Однако точное происхождение сельджуков в настоящее время до конца не выяснено.
Е. А. Мехамадиев в рецензии на нашу книгу «Император Алексей I Комнин и его стратегия» подверг обоснованной критике высказанное нами предположение о том, что династия Великих Сельджукидов могла иметь монгольское происхождение[71]. В связи с тем, что в нашем распоряжении действительно нет принципиально новых аргументов, которые позволили бы обосновать монгольское происхождение сельджукской династии как безусловный факт, позволим себе несколько систематизировать нашу аргументацию, дабы придать ей более убедительный характер.
Итак, если мы будем следовать классической точке зрения В. В. Бартольда, основанной на сведениях письменных источников, необходимо признать, что сельджуки произошли от тюркского племени кынык[72]. Эту точку зрения разделял также С. Г. Агаджанов, который, однако, утверждал, что в формировании сельджукского племенного объединения приняли определенное участие и кипчакские племена[73]. Подобное допущение весьма интересно в свете гипотезы о монгольском происхождении династии Великих Сельджукидов, которую мы рассмотрим позднее. Можно предположить, что в эпоху Западного Тюркского каганата, в VII веке, предки племени кынык будто бы вторглись в Приаральские степи из Семиречья и завоевали пастбища, где кочевали всадники из племени канглы (возможно, родственники печенегов). Эти пастбища еще в античную эпоху принадлежали далеким предкам канглы – сако-массагетским ираноязычным племенам, которые некогда образовали Кангюй, Парфянское царство и Кушанскую империю в III–II веках до Р. Х. Как предполагали В. В. Бартольд и С. П. Толстов, племена канглы и кынык приняли участие в ассимиляции тех немногочисленных остатков сако-массагетских племен, которые уцелели после столкновений с ранними волнами тюрко-монгольских кочевников, – с гуннами, эфталитами, аварами и древними тюрками Ашина в IV–VI веках[74].
Однако сама по себе проблема происхождения гуннов в свете новейших археологических исследований требует коренного пересмотра. В частности, С. Г. Боталов приходит к выводу о том, что гунны были тесно связаны с сарматской материальной культурой, и предполагает, что гунны разговаривали на исчезнувшем индоиранском наречии, сохранявшемся в степях восточного Туркестана и Монголии в начале первого тысячелетия нашей эры[75]. Предположение С. Г. Боталова находит подтверждение в работах лингвистов, например, Я. Харматта и П. Голдена, по мнению которых гунны, а позднее даже тюрки Ашина говорили в основной своей массе на восточно-иранском языке, близком к хотано-сакскому[76]. Даже сторонники гипотезы о прототюркском происхождении гуннов, сегодня решительным образом отброшенной, признавали, что гуннский двор во времена Аттилы испытал мощное культурное влияние сасанидского двора, а титул Аттилы представлял собой копию титула иранских шахиншахов[77]. Подобное обстоятельство может найти объяснение только в том случае, если допустить существование в IV–VI веках общего иранского культурного пространства, делавшего возможным устойчивое влияние сасанидского Ирана в степях Турана, т. е. на тех территориях, которые контролировались эфталитами и европейскими гуннами. Ираноязычие гуннов и их связь с сарматской материальной культурой позволяют сдвинуть хронологию этногенеза тюркских народов на более поздний срок (VI–VII века), что не исключает того обстоятельства, что первые прототюркские племена вторглись в Восточную Европу уже в 463 году[78]. Позднее мы скажем несколько слов о существовании прямых культурных контактов между ираноязычными кочевниками-аланами и протомонгольскими племенами. Указанные обстоятельства заставляют современных исследователей поставить под сомнение традиционные представления о доминировании тюркских племен в евразийских степях на заре Средневековья и пересмотреть прежние предположения о масштабах тюркской гегемонии в этот период.
Гипотеза В. В. Бартольда, по-видимому, верно определявшего этническую принадлежность основной массы кочевых племен, подвластных сельджукским султанам, бесполезна там, где речь заходит об истории происхождения династии Вели-ких Сельджукидов и о причинах ее выдающихся военно-политических успехов. Действительно, почему сельджуки сумели добиться того, чего до них не могли добиться ни великие парфяне, ни тюрки Ашина? И почему именно сельджуки в течение одного поколения создали империю, объединившую государства Ближнего и Среднего Востока? Почему сельджуки смогли покорить развитые государства передней Азии, а их официальные ближайшие родственники печенеги проиграли в борьбе против Византийской империи, Киевской Руси и половцев? Была ли какая-либо связь между началом экспансии сельджуков и экспансией киданьской империи Ляо в Монголии и в восточном Туркестане? Почему экспансия половцев сопровождалась инфильтрацией некоторых половецких племен монгольской военной знатью, например, у токсобичей, а сельджуки воспринимаются как исключительно локальный огузский феномен? И не являются ли попытки свести историю возвышения сельджукской династии к тем отрывочным сведениям о тюркском племени кынык, которые сохранились в письменных источниках, следствием влияния на исторические исследования политической конъюнктуры? Здесь мы вынуждены сделать небольшое отступление и кратко рассмотреть состояние отечественного номадоведения в XX веке.
Как известно, в период Гражданской войны (1917–1922) на окраинах России большевики активно делали ставку на инородцев, используя инородческие формирования в борьбе против русского офицерства, казачества и немногочисленной местной аристократии, связанной со старой русской администрацией. К числу наиболее известных инородческих формирований РККА принадлежали, в частности, латышская стрелковая дивизия, эстонская советская дивизия, первая ударная советская шариатская колонна на Северном Кавказе, башкирская отдельная кавалерийская дивизия, наконец, немало инородцев было задействовано в войсках советского Туркестанского фронта. Против этого оперативно-стратегического объединения большевиков на территории Закаспийской области в 1919 году вела боевые действия Туркестанская армия Вооруженных Сил Юга России генерал-лейтенанта Антона Ивановича Деникина (1872–1947). После окончания Гражданской войны советская партийная номенклатура, расчленяя завоеванную территорию России на национальные советские республики, продолжала делать ставку на т. н. «национальные кадры». Национальные партийные кадры активно формировали в 1920-е годы новую местную идентичность, для чего нуждались в написании местных историй.
После образования Туркменской ССР в 1924 году вся история этого региона интерпретировалась с точки зрения подготовки к рождению советской Туркмении. В 1939 году под эгидой Института востоковедения Академии наук СССР вышел двухтомник под названием «Материалы по истории туркмен и Туркмении» под редакцией С. Л. Волина, А. А. Ромаскевича и А. Ю. Якубовского, объединявший переводы ценнейших арабских и персидских источников по истории западного Туркестана. Книга посвящалась «светлой памяти Серго Орджоникидзе – верному соратнику Ленина-Сталина, непоколебимому проводнику ленинско-сталинской национальной политики». Само название сборника, как и его пафосное посвящение, свидетельствовали о том, что все исторические процессы, происходившие на указанной территории, будут трактоваться как часть истории новой социалистической общности – туркменского народа. В таких условиях любые попытки интерпретировать сведения средневековых источников вне заданной концепции обрекались на заведомую неудачу, а специальные исследования монгольских кочевых государств, существовавших на территориях Средней Азии, откровенно не приветствовались. Происходило это отчасти по причине того, что марксистские теоретики от истории всегда тяготели к минимизации значения кочевых культур и к преувеличению значения культур оседлых, так как на завоеванных территориях кочевники, как правило, формировали знать – эксплуататорские классы, в то время как производительные силы состояли из автохтонов, эксплуатируемых пришлой кочевой верхушкой. В случае, если речь шла об исследовании взаимотношений монголов и других кочевых племен, прежде всего тюркских, предпочтение отдавалось последним, так как в 1920-е годы именно тюркские племена объединялись советской партийной номенклатурой в новые титульные нации и получали от большевиков фиктивную «государственность». Именно поэтому советский академический официоз старался всячески нивелировать роль собственно монголов даже в завоевательных походах Чингисхана и его преемников. В частности, как справедливо отмечал М. В. Горелик, советские историки переоценивали роль кыпчаков в походе Бату хана несмотря на то, что источники определенно говорят о том, что главной ударной силой Бату были именно монгольские тумэны, а монгольская племенная номенклатура полностью вытеснила тюркскую в Восточной Европе после монгольского завоевания[79].
Однако существовала и еще одна причина минимизации советской наукой роли монгольских племен в истории степных цивилизаций раннего Средневековья. Причина эта носила исключительно политический характер. Исследования средневековой истории монголов длительное время находились под подозрением советских идеологов, жертвой которых, в частности, был Л. Н. Гумилев. В исследованиях монгольских древностей советские идеологи усматривали следы «панмонголизма» – политического движения, на которое пытались опираться вожди Белого Движения на Дальнем Востоке, в частности, атаман Забайкальского казачьего войска, генерал-лейтенант Григорий Михайлович Семенов (1890–1946) и начальник Азиатской конной дивизии, генерал-лейтенант Роман Федорович фон Унгерн Штернберг (1885–1921). Атаман Семенов даже писал стихи по-монгольски и переводил на монгольский язык Тютчева. Одним из крупнейших специалистов в области средневековой монгольской истории был белоэмигрант Г. В. Вернадский – видный идеолог евразийства, в 1920 году возглавлявший отдел печати в Правительстве Юга России генерал-лейтенанта Петра Николаевича Врангеля (1878–1928). На первоначальном этапе, в 1920–1921 годах, в деятельности евразийского движения наряду с его главными идеологами князем Н. С. Трубецким и П. Н. Савицким принимали участие такие крупные русские интеллектуалы – представители Белой эмиграции, как протоиерей Георгий Флоровский и Л. П. Карсавин. И хотя с конца 1920-х годов левое крыло евразийства превратилось в идеологический инструмент советской пропаганды в среде Белой эмиграции, а ряд левых деятелей евразийского движения: Д. П. Святополк-Мирский, С. Я. Эфрон, П. С. Арапов, В. А. Гучкова были завербованы ОГПУ, однако в самой советской России евразийские идеи долго не приветствовались, т. к. ортодоксальные марксистские идеологи обвиняли евразийцев в неоимпериализме. Тем парадоксальнее наблюдать сегодня своеобразную метаморфозу евразийства и его противоестественную идейную трансформацию под влиянием сменовеховского национал-большевизма. В рамках этой гибридной идеологии создателем великой евразийской державы объявляется не Чингисхан, как делал это князь Н. С. Трубецкой, а И. В. Сталин, невзирая даже на то, что сталинская «держава» пережила своего вождя только на тридцать с лишним лет.