© Подготовка и оформление Харвест, 2012
Денек выдался ясный, солнечный и, как водится в эту пору года в средней полосе России, морозный. Всю ночь шел снег; к утру его навалило мало не по колено, и теперь исчерченные голубоватыми тенями округлые снеговые горбы весело искрились миллионами ярких слюдяных блесток. Деревья дремали под низко надвинутыми снеговыми шапками, еловый лес за забором походил на иллюстрацию из книжки детских сказок; все вокруг было яркое, бело-голубое с золотом, искристое, и хотелось, как в детстве, с разбега нырнуть в пушистый, рассыпчатый снег. Дыхание вырывалось изо рта облачками пара, который оседал на воротнике игольчатым инеем, снег скрипел и визжал под ногами. Заиндевелые кроны старых берез на территории напоминали пушистое кружево. С одной из них взлетела стайка снегирей, и сбитый с потревоженных ветвей иней долго сеялся на землю дождем невесомых золотых искр.
Засунув руки в карманы, втянув голову в плечи, весь скукожившись, Женька Соколкин торопливо, почти бегом, шел по расчищенной дорожке, что вела от флигеля, где жила обслуга, к главному корпусу пансионата. Неподалеку шаркала фанерная лопата – охранник Николай, одетый в теплый камуфляжный бушлат с цигейковым воротником, заправленные в валенки ватные штаны и армейскую ушанку, чистил подъездную дорожку. Заметив Женьку, он приветливо помахал рукой в трехпалой солдатской рукавице, и Женька махнул ему в ответ веником, который нес под мышкой. Николай – нормальный дядька, веселый и разговорчивый, и в другое время Женька непременно остановился бы, чтобы немного поболтать с ним и, быть может, выслушать еще одну историю про то, как оно было в Чечне и Кодорском ущелье. Но сейчас ему было не до разговоров: мороз на улице стоял нешуточный, а Женькина куртка, мало того, что легкая не по сезону, вдобавок была ему коротковата.
Пансионат разместился в красивом двухэтажном особнячке – не то старинном, отремонтированном на современный лад, не то, наоборот, современном, но выстроенном под старину. Как оно есть на самом деле, Женька не знал, но подозревал, что особнячок все-таки старинный, – уж очень толстые, не теперешние, тут были стены. У парадного крыльца с колоннами стояли машины – залепленный мерзлой дорожной грязью, здоровенный, как железнодорожный вагон, «шевроле» главврача Семена Тихоновича и превратившийся за ночь в пологий сугроб спортивный «ниссан» дежурного доктора Васильева. Не теряя времени, Женька, как шпагу из ножен, выдернул из-под мышки веник и принялся орудовать им, сметая с «ниссана» снег. Снегопад начался уже после того, как машина остыла, и это было хорошо: снег не успел подтаять и примерзнуть и сметался легко, так что каждый взмах веника открывал не серую бугристую наледь, а гладкое стекло и металл. Греясь работой, Женька по ходу дела вспомнил высказывание какого-то знаменитого скульптора – какого именно, он, конечно, не ответил бы даже под страхом смертной казни, – который утверждал, что, собираясь создать очередной шедевр, просто берет кусок мрамора и отсекает все лишнее. Чем-то в этом роде сейчас занимался и Женька Соколкин, превращая бесформенный сугроб в крутую японскую тачку, сошедшую с конвейера всего полтора года назад и купленную молодым доктором Васильевым в дорогом столичном автосалоне.
Разумеется, очистка от снега докторских машин не входила в его обязанности – так же, как их мойка и множество иных мелких дел и поручений, которые Женька выполнял по первому слову, а иногда, как сейчас, и без слов, по собственной инициативе. Какие в наше законопослушное время могут быть обязанности у пятнадцатилетнего пацана, особенно здесь, в этой фешенебельной загородной гостинице для богатеньких психов? Но, когда живешь на птичьих правах, из милости, волей-неволей приходится прогибаться, стараться стать полезным и при этом не слишком мозолить окружающим глаза. Какие уж тут проблемы переходного возраста!
Год назад у Женьки умер отец. Он болел тяжело и долго. Не шибко большие сбережения семьи Соколкиных растаяли, как снег под лучами мартовского солнца, уже в первые полгода болезни. Мать, в ту пору работавшая начальником отдела в одной частной фирме, взяла кредит. Потом грянул кризис, фирма разорилась, мать потеряла работу, а вместе с ней и возможность расплатиться с банком. Деньги кончились, отец умер, а на другой день после похорон в дверь позвонили судебные исполнители. Какое-то время Женька с матерью ночевали по знакомым, а потом ей подвернулась эта работа, и они перебрались сюда, наконец-то обретя более или менее постоянную крышу над головой. Такова в самых общих чертах была нехитрая история раннего взросления Женьки Соколкина, по ходу которой ученик престижной спецшколы, трехкратный победитель городских олимпиад по информатике из гордости семьи и классного руководителя превратился в сына уборщицы, живущей в тесной комнатушке при загородном пансионате, – долговязого, нескладного, выросшего из одежды подростка, радующегося любой возможности подзаработать. История эта была плотно насыщена драматическими событиями – беда скучной не бывает, и только человеку, пребывающему в полосе стабильного благополучия, оказывается нечего рассказать о себе случайно встреченному другу детства, – но Женька не видел в ней ничего примечательного, чем ему захотелось бы поделиться со сверстниками.
Да и что это за сверстники! Теперь Женька ходил в школу в соседнем поселке – пять километров туда, пять обратно, шесть – восемь часов в компании полновесных дебилов, с которыми не о чем поговорить, кроме пива, секса и скачанных из Интернета роликов, которые сняли и выложили туда точно такие же отморозки. К тому же новый коллектив встретил его достаточно прохладно – уж очень непрезентабельно он нынче выглядел. Девчонки воротили носы от одетого в обноски тощего жердяя, который и в лучшие времена не считал себя красавцем, а парни вели себя как бродячие псы, все время норовя сбиться в стаю и порвать чужака на ленточки. И порвали бы непременно, если бы до того, как всерьез увлечься программированием, Женька не посвятил два года своей молодой жизни занятиям боксом и еще три – дзюдо. А, да ну их всех в болото! Нашел о ком думать. Радоваться надо, что сейчас каникулы и до возвращения в этот зверинец, таким образом, остается еще почти неделя…
Он смел остатки снега с заднего бампера, без особой необходимости прошелся веником по обутым в низкопрофильную шипованную резину колесам и отряхнул припорошенную ледяными кристалликами одежду. Спортивный «ниссан» доктора Васильева стоял перед ним во всей своей сверкающей красе – золотистый, приземистый, обтекаемый, с раскосыми хрустальными фарами, хищно, как зверь перед прыжком, прильнувший к земле. Смотреть на него было приятно, и еще приятнее было осознавать, что утро, едва успев начаться, принесло верный заработок. За приведение своей машины в божеский вид Васильев всегда расплачивался сторублевой купюрой – многовато за такую пустяковую работу, но док был нежадный, да и зарабатывал прилично.
Поставив веник в уголок за крыльцом, чтобы прихватить его на обратном пути, Женька Соколкин быстренько выработал план дальнейших действий. Сначала он найдет свою драгоценную родительницу и поинтересуется, не нужна ли ей мужская помощь. Родительница, естественно, станет отказываться, так что фронт работ, как обычно, придется определить самостоятельно, по обстановке. Потом можно сгонять на кухню, вынести помои и, как водится, получить от поварихи тети Тани что-нибудь вкусненькое – желательно кусок жареного мяса, но на худой конец сойдет и пирожок, и тарелка украинского борща, который удается ей так, что язык проглотишь. Это для начала, а дальше будет видно, что к чему.
Он совсем уже было собрался приступить к осуществлению этого нехитрого плана, когда его внимание привлек глухой стук в оконное стекло. Задрав голову, он без труда обнаружил источник этого звука: за одним из окон второго этажа, сдвинув в сторону матерчатые планки вертикальных жалюзи, маячил, призывно маша рукой, главный врач пансионата Семен Тихонович Варламов. («Вон он, змей, в окне маячит, за спиною штепсель прячет», – немедленно всплыла в памяти весьма подходящая к случаю строчка из песни.) Сие, по идее, означало, что у Семена Тихоновича к Женьке имеется какое-то дело, – Женька даже догадывался, какое именно, потому что успел неплохо изучить здешние порядки (и беспорядки тоже). Кивнув в знак того, что призыв о помощи не остался незамеченным, он занес ногу на ступеньку, а потом, будто подстрекаемый каким-то мелким, но злокозненным бесом, не опуская головы, перевел взгляд на третье от угла окно второго этажа. Знал, что смотреть туда не надо, но все равно посмотрел, движимый примерно теми же мотивами, что и человек, постоянно щупающий кончиком языка дырку в зубе.
И, как и следовало ожидать, встретился взглядом со Шмяком, который, по обыкновению, торчал в окошке, нахохлившись, как старый филин, и обозревал окрестности – или, как он сам выражался, «вел наблюдение». Женька отвел глаза и опустил голову раньше, чем Шмяк успел поманить его своим толстым, как сарделька, пальцем, но это, увы, ничего не меняло. «Опять пристанет как банный лист», – с неудовольствием подумал Женька Соколкин и стал подниматься на крыльцо, сильно топая, чтобы сбить налипший на поношенные летние кроссовки снег.
Констатировав легкое сотрясение мозга и легкомысленно заверив, что оно, как и все прочее, до свадьбы непременно заживет, врач удалился, наказав одной из сопровождавших его сестер заполнить историю болезни, коль скоро пациент пришел в сознание и может, наконец, сообщить, кто он такой.
К некоторому разочарованию Андрея, на краешек его кровати присела не та из сестер, что была помоложе и посимпатичнее, а та, что постарше, лицом и в особенности фигурой сильно напоминавшая одетую в несвежий белый халат каменную скифскую бабу. Материал, пошедший на изготовление этой монументальной женщины, плотностью мало уступал камню – такое, по крайней мере, у Андрея сложилось впечатление, когда железная рама кровати жалобно застонала под ее весом. Пахло от этой феи не духами, а дезинфекцией пополам с табачным дымом, уловив запах которого Андрей немедленно со страшной силой захотел курить. На смену этому неразумному, с какой стороны ни глянь, желанию пришел могучий приступ тошноты, накативший, как мутная приливная волна. Андрея бросило в жар, голова у него закружилась, а в ушах зазвенело так, что он не расслышал вопрос медсестры.
– Фамилия? – с оттенком нетерпения переспросила та.
– Липский, – поборов слабость, ответил он, – Андрей Юрьевич.
Вместо «Липский» у него получилось что-то вроде «Лифши» – распухшие, рассеченные губы вкупе с отсутствием двух передних зубов отнюдь не способствовали улучшению дикции. Он провел кончиком языка по десне и нащупал торчащие из нее обломки, показавшиеся острыми, как бритвенные лезвия. Вспомнилось, как, стоя на четвереньках, сплюнул на снег тягучую красную слюну с двумя твердыми угловатыми комочками и услышал, как один из двоих нападавших с издевкой сказал откуда-то из наполненной болью и предчувствием близкой кончины морозной тьмы: «Зубы – ерунда, дело наживное. Оклемаешься – протезы вставишь». «Золотые, – подсказал второй. – Из золота, сука, партии».
Еще раз пощупав языком пеньки сломанных зубов, он со второй попытки совладал со своим речевым аппаратом и сумел разборчиво произнести собственную фамилию. Под его диктовку медсестра записала год рождения и адрес.
– Профессия? – спросила она.
– Блогер, – ответил Липский.
– Как?
– Свободный журналист, – перевел он.
«Свобода, – немедленно вспомнилось ему, – не только дает право самостоятельно принимать решения, но и возлагает на человека всю полноту ответственности за их последствия. Запомни это хорошенько, козел!» Правильность построения фразы и непринужденная легкость, с которой она была произнесена, предполагали определенный уровень интеллигентности или, как минимум, начитанности собеседника. Что, увы, не помешало ему, договорив, нанести свободному журналисту Липскому слепящий, сокрушительный удар в лицо – тот самый, после которого Андрей распрощался сразу с двумя передними зубами. Судя по разрушениям, которые повлек этот удар, нападавший воспользовался кастетом. Второй работал резиновой дубинкой, каковой предмет, будучи умело и с изрядной силой приложенным к затылку Андрея, едва не превратил главный рабочий инструмент свободного журналиста Липского в яичницу-болтунью.
– Место работы у вас есть? – спросила медсестра, и Андрей без труда уловил в ее голосе неприязненные нотки.
– Нет, – сказал он. – Сейчас нет.
Сестра сидела так, что поверх ее левого предплечья Андрей мог видеть историю болезни, которую она заполняла. «Временно не работает», – появилась в соответствующей графе похожая на приговор запись. Очевидно, почтенная собеседница Андрея, как и многие из тех, с кем ему доводилось встречаться, считала словосочетания «свободный журналист» и «свободный художник» синонимами слова «тунеядец». Он не стал вносить поправки: спорить не было сил. К тому же он находил унизительным и бесполезным втолковывать людям, что работать и ходить на работу – не всегда одно и то же, тем более что в объяснениях подобного рода, как правило, нуждаются те, кто не может и не хочет эти объяснения понять.
В голое, без занавесок, окно светило яркое январское солнце. Стены большой, на десяток коек, палаты были выложены пожелтевшим от старости, местами испещренным ржавыми потеками кафелем. Кафель был уложен неровно, и выпирающий из швов цементный раствор напоминал застарелую грязь. В палате явно делали перестановку, и скорее всего не одну: электрические розетки, которым, по идее, полагалось находиться в изголовье каждой кровати, обнаруживались в самых неожиданных местах. Ближайшая располагалась в метре от кровати Андрея; набитая рядом красной краской по трафарету надпись «220 В» пребывала в кричащем противоречии с полоской грязноватого пластыря, которой были залеплены отверстия для контактов вилки. В воздухе висел неприятный, памятный с детства запах лизола, оставленный санитаркой, мывшей пол перед утренним обходом. Из коридора доносилось бряканье металлических тарелок в пищеблоке и сварливый голос медсестры, распекавшей какого-то страдальца за курение в неположенном месте, а именно в туалете. В дальнем углу кто-то травил байки. «Останавливает его гаишник, – повествовал хрипловатый, ежесекундно норовящий сорваться на хохоток голос, – предлагает поехать на освидетельствование. Он ему говорит: не надо, говорит, на освидетельствование, я и так протокол подпишу – ничего, мол, не поделаешь, что виноват, то виноват. Пишет объяснение: так и так, грешен, выпил, ставит число, подпись – ну все чин-чинарем. А через день трезвый как стеклышко является к начальнику ГИБДД: права, говорит, верните, будьте так любезны. Тот ему: «Ты чего, мужик, с луны свалился? У тебя ж права за пьянку забрали, ты теперь за руль не скоро сядешь!» Он удивляется: какая, говорит, пьянка? Я, вообще-то, не употребляю… Полковник достает объяснительную: «Твоя? Читай!» А он ему: «Да вы, чем на человека напраслину возводить, сами сперва почитайте!» Тот читает, хмыкает и вызывает к себе мента, который протокол составлял. Сует ему эту объяснительную: «Читай!» Ну, тот читает: «Перед тем как сесть за руль, выпил двести граммов водки». Начальник ему: «Внимательно читай!» Тот опять: «Двести граммов водки». Начальник: «Нет, ты последнее слово по слогам прочти!» Мент пригляделся и читает: «Во-ды». Полковник только рукой махнул: иди, говорит, отсюда, дебил…»
Покончив с писаниной, медсестра сунула историю болезни под мышку и встала. Андрею показалось, что кровать при этом издала тихий, но явственный вздох облегчения.
– Гром-баба, – сказал лежащий на соседней кровати худой небритый мужик в спортивном костюме кричащей расцветки и с марлевым шлемом на голове, проводив ее не особенно ласковым взглядом. – Точь-в-точь моя грымза. Я, когда ее первый раз увидал, прямо испугался: неужто, думаю, родственница? Тогда, думаю, мне полный абзац: одна сковородкой по башке в больничку наладила, а другая, значит, здесь полный курс лечения проведет, вплоть до выписки вперед ногами… Михаил, – представился он, – Мишаня, стало быть. Будем знакомы!
– Андрей, – назвал свое имя Липский, вяло пожимая протянутую через проход между койками руку.
– Да я в курсе, что Андрей, слыхал. Журналист, говоришь? Подфартило мне, стало быть, с соседом! Кто ж тебя, Андрюха, так разрисовал?
– Без понятия, – предпочел ограничиться полуправдой Липский. – Треснули по башке, обобрали и бросили.
– Считай, повезло, – авторитетно заявил Мишаня. – Могли совсем пристукнуть, или замерз бы в сугробе…
– Слушай, где я? – сменил тему Андрей. Вопрос был не праздный: на VIP-палату в институте Склифосовского это место походило в самую последнюю очередь.
– Ну, ты даешь! – восхитился сосед. – В больнице, где ж еще-то!
– А больница?..
Мишаня приподнялся на локте, с изумлением воззрившись на него через проход.
– Даешь, – повторил он. – Гляди-ка, как ты давеча хорошо погулял, даже завидно! Клин это, районная больница. Тебя за городом подобрали. Валялся прямо на дороге, снежком припорошенный. Скажи спасибо, что не переехали. Неужто ничего не помнишь?
– Не помню, – устало прикрыв глаза, сказал Андрей.
Это снова была полуправда. Он помнил многое – можно сказать, все, исключая самое главное: каким образом, нарвавшись на неприятности в двух шагах от станции метро «Войковская», очутился на дороге в окрестностях подмосковного Клина.
– Ну, здравствуй, Евгений свет Иванович! – отступив от чуть приоткрытой двери, приветствовал Женьку Шмяк. При этом он, как обычно, быстро и внимательно осмотрел поверх Женькиного плеча пустой коридор, как будто опасаясь увидеть там банду грабителей в черных спецназовских масках. – Чем нынче порадуешь?
Женька просунул в щель поднос, держа его на вытянутых руках, и боком проскользнул следом. Шмяк сразу же закрыл за ним дверь, запер ее на два оборота ключа, а потом, словно этого было мало, подпер ручку спинкой стула. Женька не удивился: он уже привык. К тому же Семен Тихонович подозревал у Шмяка раннюю стадию маниакально-депрессивного психоза, развившегося на почве прогрессирующего алкоголизма; Шмяк был чистой воды параноик, а от человека с таким диагнозом можно ожидать еще и не таких фортелей.
– Суп-пюре овощной, – отвечая на вопрос, принялся перечислять Женька, – рыба отварная с овощным гарниром, салат овощной, пирожки с капустой и грибами. Клюквенный морс.
Говоря, он сноровисто, как заправский официант, переставлял содержимое подноса на стол. Раньше стол стоял у окна, но Шмяк его переместил, задвинув в самый угол, словно из боязни быть застреленным во время еды из дальнобойной винтовки с телескопическим прицелом.
По паспорту он был Борис Григорьевич Шмаков, а Шмяком его окрестила повариха тетя Таня после ставшего притчей во языцех инцидента, в ходе которого новый постоялец швырнул в нее тарелку с картофельным пюре. Питаться в общей столовой он сразу отказался наотрез, а когда тетя Таня впервые принесла обед к нему в комнату, отблагодарил ее вышеописанным способом. По твердому убеждению тети Тани, Шмяк метил тарелкой ей в лицо, и, не успей она увернуться, дело могло кончиться довольно скверно. Но она успела, и тарелка с горячим пюре шмякнулась в стену. Обои, по счастью, были современные, флизелиновые, и отмыть их не составило особого труда. Заниматься этим пришлось Женьке, и на него же в дальнейшем автоматически легла обязанность по доставке Шмяку завтраков, обедов и ужинов и уборке занимаемого им помещения. Женька вовсе не горел желанием заткнуть своей молодой грудью данную конкретную амбразуру, но Шмяк не оставил ему выбора, заявив, что не желает видеть в своих апартаментах «чертовых баб». Охранники пансионата в качестве личных лакеев его тоже почему-то не устраивали, а врачам такая работенка была не по чину. Поэтому, пойдя навстречу обратившемуся к нему с личной просьбой главврачу, Женька Соколкин взял ее на себя. Если он почему-либо отсутствовал – обычно по утрам, когда находился на занятиях в школе, – поднос с едой оставляли у Шмяка под дверью, и тот его забирал, только убедившись, что в коридоре никого нет. Охранник Николай как-то показал Женьке сделанную установленной в коридоре следящей камерой запись этого процесса, со стороны напоминавшего работу опытного сапера, обезвреживающего мину-ловушку.
Вообще, работенка Женьке досталась не особо обременительная. Шмяка он не боялся, справедливо полагая, что в случае очередного приступа буйства запросто сумеет от него улизнуть: там, где смогла уцелеть немолодая стокилограммовая повариха, пятнадцатилетний подросток, обученный боксу и дзюдо, уцелеет и подавно. Шмяк в свою очередь проникся к нему симпатией, никогда не пытался им помыкать и разговаривал с ним почти как с равным. Плохо было одно: он здорово любил почесать языком и, хоть и был неплохим рассказчиком, врал, по твердому убеждению Женьки, совершенно безбожно.
– Опять этот силос, – обозревая расставленные на столе тарелки, с брезгливой миной проворчал Шмяк. – Что я им, баран – по три раза на день траву жрать?
Женька почел за благо промолчать, хотя мог бы сослаться на предписанную лечащим врачом диету. Лет Шмяку было, наверное, под шестьдесят – а может, уже и не «под», а «за», – весил он, на глазок, побольше центнера и, судя по вечно красной физиономии, страдал повышенным давлением. Даже Женьке в его неполных шестнадцать лет было ясно, что холестерин для Шмяка – сущий яд. Шмяк, надо думать, и сам это прекрасно знал, но ничего не мог, а главное, не хотел с собой поделать: он любил мясо и желал им питаться, тем более что свинина не стрихнин и никто не умирает в страшных корчах, схомячив пару-тройку сочных отбивных.
Шмяк взял с тарелки румяный пирожок, плеснул себе морсу из хрустального графина, надкусил, хлебнул и, жуя, выдал вполне предсказуемое предложение:
– Слушай-ка, Иваныч. У тебя организм молодой, растущий, тебе витамины требуются. Может, пособишь?
– Спасибо, – попытался отказаться Женька, – я уже обедал.
– Странный ты парень, – выглядывая в окно, заметил Шмяк. – В твоем возрасте все брешут, да как – заслушаешься! Я знаю, сам таким был. Наплетешь, бывает, родителям с три короба, а они и уши развесили… А ты совсем врать не умеешь. Как же ты, неумеха, мать-то за нос водишь, а? Хватит кочевряжиться, садись наворачивай. Я на эту биомассу глядеть не могу, с души воротит, а еду выбрасывать не приучен. Давай-давай, и без возражений – это приказ.
Возражения у Женьки, конечно, имелись, причем буквально по всем пунктам. Во-первых, врать он умел, и притом не хуже других; во-вторых, водить за нос маму ему не позволяла совесть; в-третьих, насчет своего трепетного отношения к продуктам питания Шмяк таки загнул – достаточно было вспомнить случай с запущенной в тетю Таню тарелкой. Лжецом он, конечно, был записным, вдохновенным, но отличить его вранье от правды не составляло никакого труда, так что свои таланты по этой части он явно преувеличил. Это в-четвертых. А в-пятых, на приказы чокнутого алкаша, допившегося до такого состояния, что сам, добровольно сдался медикам, Женьке Соколкину было глубоко начхать.
Впрочем, промолчать было умнее, и Женька промолчал. Молчание – золото; к тому же в Шмяке смутно угадывалось что-то такое, что, буквально с первой минуты разговора пробуждая охоту язвить, спорить и уличать во лжи, уже на второй начисто ее отбивало. Да и сам предмет возможного спора, заключавшийся в приготовленном тетей Таней обеде – пусть сто раз диетическом, но, как и все, чего касались ее руки, умопомрачительно вкусном, – склонял к конформизму одним фактом своего присутствия. Шмяк прав: еду, особенно ту, что приготовлена тетей Таней, выбрасывать негоже. Он ее есть не хочет, а Женька, наоборот, хочет, и даже очень, потому что пообедать действительно не успел. Организм у него, как верно подметил Шмяк, молодой, растущий и постоянно нуждается в калориях и витаминах. Да как нуждается-то!
Все это Женька додумывал, уже сидя за столом и бойко орудуя ложкой. Он очень старался не спешить, но суп-пюре овощной исчез с тарелки едва ли не быстрее, чем он успел его распробовать. Шмяк наблюдал за ним молча, без улыбки, с таким видом, словно ставил серьезный научный эксперимент или совершал какое-то другое важное дело. Он потянулся за вторым пирожком, но, снова поглядев на Женьку, передумал. Между пальцами его левой руки невесть откуда вдруг появилась сигарета; щелкнула дорогая зажигалка, и по комнате потянуло горьковатым табачным дымком.
Женька знал, что будет дальше, и, расправляясь с салатом и рыбой, исподтишка косился на Шмяка: ему до смерти хотелось узнать, как тот проделывает свой фокус. Он отвлекся всего на какую-то долю секунды, вынимая изо рта чуть было не проглоченную рыбью кость, но этого хватило: когда он снова посмотрел на Шмяка, тот уже спокойно свинчивал пробку с плоской, слегка изогнутой пол-литровой фляжки.