Гавриил смотрел сверху на приближающиеся тучи, и, как всегда, перед тем как на Землю проливался дождь, он испытывал необъяснимую грусть. «Вроде все правильно, но что-то не так?» – думал Архангел.
Он молча наблюдал, как Адам, сидя на камне, облизывая иссохшие губы, пытался вытащить колючку, впившуюся в его ступню. Одинокая слеза сорвалась с щеки Гавриила и упала на иссохшую землю. С этой капли начался дождь – первый за долгое время, еще слабый, моросящий, но уже радующий душу человека, живущего там, внизу, и вселяющий веру в то, что вскоре приближающиеся черные облака прольются ливнем и вновь оживят землю. Звери и птицы тоже замерли в ожидании. Полуувядшие листья на деревьях слегка затрепетали. «Вот и на этот раз смерть отступила», – подумал Адам.
Он с надеждой посмотрел на небо, взгляд его теплел и уже не был суровым взором человека, живущего в постоянной борьбе с окружающим миром. Морщинки в уголках его глаз начали разглаживаться. «Да! Он изгнал нас из Эдема. Да! Тяжело жить в этом мире! Но другого мира нет, есть только этот! Значит надо жить и бороться. Верю, что Он по-прежнему любит нас и не даст нам погибнуть».
– Старик, ты видишь то, что вижу я? – спросил Гавриил, не поворачивая головы.
Господь давно уже привык не обращать внимание на фамильярность Гавриила. Только двоим: Гавриилу и Михаилу Он позволял так разговаривать с собой. И в который раз подумал: «Что же, я действительно Старик, а другим я никогда и не был».
Опустив взгляд, Он ответил:
– Да, вижу.
Архангел посмотрел на Бога и не увидел каких-либо эмоций на Его лице.
– И Тебе совсем не жаль его? – не успокаивался Гавриил.
Господь вспомнил слова, сказанные Адаму: «В поте лица твоего будешь есть хлеб…»
Затем Он задумчиво сказал:
– Может, и погорячился, но иначе было нельзя, поскольку творение мое – Земля, кроме Эдема, оставалась бы безжизненной, пустынной и холодной. Должен же появиться на ней тот, кто, обогрев ее своим теплом и полив своим потом, вдохнул бы в нее жизнь!
– Так Ты все заранее знал? Знал, что Ева и Адам вкусят от древа познания добра и зла? Знал, что Ты изгонишь их из Рая?
– Да, Гавриил, конечно, знал! Пойми, что ничего не может произойти в этом Мире такого, чего Я бы не знал, – ответил Господь. – И ничего не может произойти без Моей на то воли. Все так и было задумано.
– Жалко смотреть на эти двух одиноких и несчастных людей, ведь кроме них и животных, на всей Земле никого нет! Да, Адам и Ева – это твое величайшее творение, но почему мне так грустно смотреть на них?
Всевышний чуть улыбнулся: «Наверное, надо рассказать ему, пусть знает. Нам же предстоит еще много сделать вместе. Но, с другой стороны, не надо забывать, что неисповедимы пути Мои. И так будет всегда!».
Создатель надолго задумался: «Как объяснить Гавриилу истинную суть моего творения и надо ли?»
Гавриил молча смотрел на Господа и терпеливо ждал.
Дождь на время прекратился.
Из хижины вышла Ева и, подойдя к мужу, нежно погладила его по плечу. Адам, закрыв глаза, прислонился щекой к бедру жены и, увидев ее сбоку, поднял голову и спросил:
– У тебя вздулся живот, ты плохо себя чувствуешь, заболела?
– Нет, Адам! Я здорова. Просто скоро нас станет трое…
Адам посмотрел на резвящегося невдалеке ягненка, прыгающего вокруг овцы, поднял взгляд на Еву и удивленно спросил:
– Это как у них – у овец и других тварей?
– Да, милый, да!
Снова закрыв глаза и прижавшись щекой к животу Евы, Адам тихо произнес:
– Спасибо, Отец!
Наконец Господь продолжил говорить:
– Если ты думаешь, что создание этих двух людей было венцом моего творения, то ты ошибаешься. Перед тем, как создать Еву, я долго думал о том, чего же не хватает для полной гармонии мироздания и для того, чтобы у этих двоих появился смысл жизни, и они смогли бы выполнить свою миссию прародителей? Когда наконец-то Я понял, то позвал тебя, Гавриил, помогать мне. А теперь вспомни, что Я спросил тебя, когда ты пришел?
– Ты спросил, видел ли я, где сегодня Змей.
– И что ты ответил?
– Что Змей спит в ветвях древа познания добра и зла.
– Да, Гавриил, так все и было. И Я стал творить женщину, которую Адам назовет Евой – женой своей!
– Но зачем тебе понадобился Змей в тот день? – спросил Гавриил. – Ты ведь все создал сам без чьей-либо помощи.
– Ты прав, Гавриил, в том, что все, что ты видишь, – это только мое творение. Но!.. Есть нечто, что мне одному создать не под силу.
– Не понимаю, Господь, – нахмурив лоб, в смятении произнес Архангел.
– Гавриил, я могу создавать только добро! И есть То, что является величайшим благом для Мира и в чем будет заключаться вся суть его, но вместе с Ним будет существовать и его противоположная сторона. Люди всегда будут жить в борьбе противоречий, и перед ними всегда будет стоять выбор. Иначе быть не может – иначе мир не сможет развиваться и творение мое будет мертворожденным! Вот почему для создания величайшего своего творения мне нужно было Зло.
– Что же Это, Господь, что же! – недоумевая, вскрикнул Гавриил.
Старик надолго задумался, подбирая нужное слово. «Я так увлекся творением, что даже и не подумал, как Это назвать!»
Наконец Он произнес:
– Любовь!
– Что это, Всевышний, что? Объясни!
– Это невозможно объяснить! Только люди, только смертные могут это чувствовать, но… только чувствовать, и пройдут века, Гавриил, и ты сам увидишь, что никто так и не сможет сказать, что это. Любовь – это и есть мое самое великое творение!
– Только смертные? – тихо, еще на что-то надеясь, спросил Архангел.
– Да, Гавриил, только люди – только смертные! И несмотря на смерть, они будут счастливы, ведь они познают Любовь! Только познав Ее, мужчина и женщина смогут создать новый мир – мир разума.
Гавриил молча повернулся и пошел прочь. Через несколько шагов он остановился, чуть повернул голову и тихо сказал:
– Истинно, Господь, величие твое безгранично!
По щекам Архангела текли слезы.
Прошло время.
Адам метался вокруг хижины, не зная, чем помочь жене. Ева надрывно кричала и стонала, но каждый раз, когда он пытался войти, кричала:
– Уйди, Адам, ты ничем не поможешь, я справлюсь сама!
Наконец на мгновение все смолкло. Томительная тишина показалась Адаму бесконечной. И вдруг раздался крик. «Это не Ева!» – пронеслось у него в голове.
Он вбежал в хижину. Ева лежала на полу, измученно улыбалась и держала в руках маленького человечка, который непрерывно кричал и тыкался в Еву, будто что-то искал. Наконец маленький нашел грудь и затих. Адам и Ева молча смотрели друг на друга, взгляд у обоих стал нежным, но в то же время напряженным. Губы их чуть шевелились, они хотели что-то сказать, но не находили того – самого важного в их жизни слова.
Господь что-то шепнул, и в тоже мгновение они одновременно произнесли:
– Люблю… тебя!
Адам вышел из хижины, поднял взгляд на небо, медленно опустился на колени и сказал:
– Ты велик, Отец, ты велик!
Слеза стекла по щеке Старика.
Начиналась эпоха Человека!
Тропинка плавно извивалась между елями, и Савелий Пантелеевич шел не спеша, с удовольствием вдыхая полной грудью. «Вроде и стоит моя деревня среди леса, а все ж воздух здесь другой: лучше! – подумал старик. – Оно и всегда так было: и двадцать лет назад, и пятьдесят».
Стоило увидеть ему среди деревьев березку, как уверенно отмечал он про себя: «Ну да! Вот и понятно, как рождались русские сказки, душевные и добрые в своей незатейливости!» И появлялось у Савелия чувство чего-то близкого его душе – чего-то очень-очень родного.
Вспомнились отец и дед – оба были лесниками. Давно-давно они с отцом исходили здесь все. Отец понимал лес. Иногда он останавливался около какой-нибудь березки, клал руку на ее ствол и, закрыв глаза, молчал. Мальчик терпеливо ждал, когда папа снова поведет его дальше.
Как-то, уже будучи подростком, Савелий спросил отца, почему тот всегда останавливается именно у березы. «Не знаю, сынок, не знаю, – ответил тот и, помолчав немного, добавил: – Может, потому, что красота исконно на Руси в невинности, стройности и внутренней чистоте. От того, может, и легла на русскую душу именно березка».
Старик до сих пор помнил, что тогда подумал: «Как о девушке говорит!»
Много раз за свою жизнь старик убеждался, что прав отец был: не в броской мишуре, слепящей глаза, красота женщины, а в целомудренности ее души. Каждый раз, думая о словах отца, старик вспоминал Надю – жену, которой давно уже нет, и то, как судьба свела его с ней…
Время было небогатое. Девушки одевались простенько: в то, что сами и сошьют, купив отрез в автолавке, которая приезжала к ним в деревню раз в месяц. Савелий только вернулся из армии. Молодой, задорный, всем юбкам в след смотрел. И то понятно: жениться парню пора. А тут из райцентра приехала Любаша. Красивая, стройная и одета по-городскому: в яркой юбке да в кофточке в красивую разноцветную полоску. Но это еще полбеды для парня, а уж совсем беда была в том, что каждый день она одевалась в разное. Совсем Савелий голову потерял: думал, что влюбился и что вот оно, рядом, счастье его семейное. Так и ходил за ней, не обращая внимания на усмешки деревенских парней и девчат. Наконец добился своего: познакомились и стали прогуливаться вместе, иногда и до утра.
Недели две погуляли, и пришел он к родителям Любаши свататься. Как положено на Руси, все делалось неспешно, обстоятельно: родители девушки и жених сели за стол. Люба с младшей сестрой Надей суетились вокруг них, поднося простую крестьянскую еду. Разговаривая, парень все смотрел на девушек и, когда пришло время свататься, вдруг попросил руки… Нади! Все удивленно замолчали, и парень повторил свою просьбу. Вспомнил он, что ведь давно примечал Надю: простенький сарафанчик, косички… А взгляд!.. Голубые глаза смотрели открыто, невинно. Через эти глаза всю душу ее видно было. Понял Савелий, что и он ей нравится и что эти глаза он хочет видеть всю свою жизнь и смотреть в них, как в голубое небо! А Люба? Ну что Люба! Увлекся парень, полетел как мотылек на огонь. И в затянувшейся тишине в третий раз попросил он руки Нади. Так дело и порешили.
Ни разу в жизни не пожалел он о своем выборе, а иногда и вздрагивал, представив, что мог совершить непоправимое. «Видать, Господь беду отвел!» – думал он в такие минуты.
И хоть неверующий Савелий был, а после того сватовства, как по случаю оказывался в соседнем селе, так всегда трижды крестился, проходя мимо церкви, а нет-нет и свечку в Божьем храме ставил Николаю Угоднику.
Нередко удивлялся Савелий тому, что за всю его долгую жизнь не появилось ни одной новой тропинки, все они были теми же, что и в его детстве. Когда он был маленьким, отец показывал и объяснял ему, где звериная тропа, а где она натоптана человеком, но после постройки в конце шестидесятых годов прошлого века лесозаготовительной базы недалеко от деревни встреча с каким-либо зверем была редкостью, и остались лишь те тропы, коими пользовались люди. Старик прожил здесь всю жизнь, и эти изменения происходили на его глазах, но по-прежнему он любил лес, и, глядя на деревья за околицей, казалось ему, что лес зовет его какими-то своими тайнами. «А может, все эти тайны только в моей голове?»
Земля под ногами стала мягче, и вскоре впереди показался березняк. На душе у Савелия Пантелеевича стало почему-то радостнее. Он остановился и некоторое время всматривался в стройные деревца. Морщины на его лице разгладились, взгляд потеплел, и, улыбнувшись, он подумал: «Словно девушки в белых сарафанчиках стоят и вот-вот хоровод затеют. Может, это и есть та тайна, которую я все ждал?»
Наконец старик вышел из задумчивости и зашагал дальше.
Весна в этом году быстро прогнала холода, снег сошел дружно, и Савелий порадовался тому, что под ногами земля была хоть и мягкая, но сухая, и не надо перешагивать с кочки на кочку. Вскоре еловый лес с редкими березами совсем отступил, и вокруг него уже стояли только молодые березки. В иные годы в это время место здесь было болотистое, а на болоте, как известно, березовый век недолог – лет двадцать, от силы тридцать.
Однако по мягкой почве идти стало тяжелее, ему и так-то трудно было ходить, а тут уж совсем ноги разболелись. «Вот ведь погнался за соком, как мальчишка! Даже про больные ноги забыл», – подумал старик.
В то раннее утро гурьба деревенских ребят прошла мимо его забора. Только и слышно было: «Березовый сок, березовый сок!» Старик, посмотрев на нераспустившиеся березы, видневшиеся за околицей поселка, подумал: «А почему нет?»
Взяв старый, еще отцовский складной нож, банку и веревочку, он тоже отправился в лес.
Увидев поваленное дерево, старик присел на него. «Ноги-то, ноги! Да… – годы! А что уж лукавить: старость, однако», – подумал он.
И, как всегда, вдыхая лесной воздух, он вспомнил про курево. Достал кисет с махоркой, клочок какой-то газеты, с трудом скрутил самокрутку, зажег спичку и закурил. Втягивая дым, в который уж раз поворчал на современную прессу: «Нет, не те сейчас газеты: хороших нет. Совсем о людях не думают: поля с боков страниц маленькие, отрываешь полоску по краю, что без типографской краски, а она узенькая, замучаешься старыми пальцами самокрутку скручивать! То-то в прежнее время, при той власти: поля на страницах широкие, да и бумага «вкуснее» была. Нет, совсем о людях не думают, – и с усмешкой добавил про себя: – Ага, и вода мокрее была. Ворчу, однако! Старик!»
Оглядываясь по сторонам, он неожиданно подумал: «Почему в березовой роще всегда становится спокойно на душе и чувствуешь, что ты среди своих и что ты у себя дома?»
Выйдя из задумчивости, старик высмотрел вокруг себя березку, ту, что потолще. «Стройная, да и выше других своих сородичей. Видать, сильное дерево и к солнцу тянется шибче прочих. Вот от нее и буду сок брать».
Он вынул из рюкзачка баночку, веревку, подошел к дереву и, примерившись, прикрепил банку к стволу. Затем достал из кармана брюк складной нож, раскрыл его и вдруг попятился, снова сел на поваленное дерево. «Что же я делаю? – спросил он себя, глядя вокруг на многие уже сухие, а то и повалившиеся березки, которые были намного тоньше той, к которой он привязал банку.
Опять посмотрел на выбранное дерево. «А ведь хоть и сильнее эта березка к солнцу тянется, а невдомек ей, что на болоте век-то ее короток. А тут я с ножом. Совсем старый ума лишился!»
Только сейчас старик обратил внимание, что концы веток березки свисали вниз, и создавалось впечатление, что она плачет. «Так, может, не в белых сарафанчиках и не в хороводах суть, а в том, что сродни ее вид загадочной, необъяснимой и извечной тоске русской души? Может, это и есть та самая тайна, которую я всю жизнь хотел понять?»
Спрятал нож, убрал в рюкзак банку и поплелся обратно в поселок, а по дороге все повторял про себя: «Точно бес попутал. И дался мне этот сок?»
Так, ругая себя, он шел по тропинке; вспомнился отец, вспомнилось, как в детстве пошел он с мальчишками в лес. Также была ранняя весна и также они веселой ватагой направлялись за березовым соком. Да только тогда, в последний момент, встал он между березой и ребятами и не позволил никому резать кору дерева. Поселковые мальчишки после оторопи стали надвигаться на него: побить хотели, но, увидев его злой и решительный взгляд, отступили. Долго еще после этого случая они отворачивались при встрече и не разговаривали с ним.
«А удастся мне разыскать ту березу?» – вдруг мелькнула мысль у Савелия Пантелеевича.
Старик остановился, какое-то время думал и наконец решительно свернул с тропинки. Часа два бродил он по лесу и, уж совсем намаявшись больными ногами, присел на подвернувшийся пенек. «Нет, видать, не найти. Лет-то много прошло!» – расстроился старик и вдруг… понял, что сидит он и смотрит именно на нее – на ту самую березу.
Долго сидел он на пеньке и смотрел на дерево. Береза была высокая, раскидистая, но большинство ветвей были сухими, а от корней росли две молодые березки.
Старик подошел к дереву, обнял его, прижался лицом и, закрыв глаза, прошептал:
– Вижу, и тебе недолго жить осталось. Да-а-а, вот и жизнь прошла. Пожили уж. У тебя две дочери, а у меня два сына! Вот только твои навсегда при тебе будут, а мои разлетелись по стране, и увидеть их большое счастье для меня, потому как такое очень редко случается. А корни-то у нас с тобой навсегда в этой – родной земле – останутся.
Так и стоял старик, пока сердце не перестало щемить.
Рано утром, как всегда, Марфа мышкой прошмыгнула в прихожую через маленький коридорчик, минуя кухню, и вышла из дома. Сноха хозяйничала на кухне и не заметила ее. Идти было всего километр, молодая была – за 10 минут добегала, но теперь ноги болели и о возрасте все время напоминали. Только через час она вошла в ближайшую церковь.
Марфа подошла к иконе святого Пантелеймона, перекрестилась, произнесла: «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа», – прислонилась к образу сначала челом, затем губами, опустилась на колени и истово стала молиться. Не за себя молилась, хоть и старость уже настала в ее жизни – десятый десяток заканчивался. Шутка ли – сто лет поле свое переходила и была уже у края этого поля, но не за себя душа болела – за сына. Отец Мефодий не спеша подошел к Марфе. За много лет он привык видеть ее в церкви каждый день. Женщина ходила в эту церковь, когда он еще не был в этом приходе; все ее знали и любили. Безотказная была – всегда поможет, что надо: то воск с подсвечников соберет, то догоревшие свечки, то поможет немощному человеку с колен подняться, то подскажет прихожанке, где какая икона висит и какой от чего надо молиться. Но сейчас вид ее был растерянный и беспомощный.
Мефодий подумал: «Не пройти ли мимо и не мешать ей?» – но сердцем почувствовал: надо поговорить.
– Здравствуй, Марфа, – поздоровался он.
– Здравствуй, батюшка, здравствуй, – не вставая, поклонилась Марфа.
– Никогда не видел тебя около иконы святого Пантелеймона, не заболела?
– Да не за себя, батюшка, не за себя помолиться пришла.
– С кем же беда случилась?
– С сыном, батюшка, с сыном, – не поднимая на священника взгляд, сказала Марфа. – Пьет, батюшка, каждый божий день пьет – спасу нет.
– Помнится мне, женат он, ты бы вместе с женой его образумила, – посоветовал Мефодий.
– Так жена вместе с ним и пьет, и тоже каждый божий день.
– А друзья?
– Так друзья остались у него такие же, что пьют. Да и те редко бывают. А те, что непьющие, так те уж давно перестали приходить к нему – о чем с ним говорить-то? Какая водка дешевле или лучше? – грустно сказала Марфа. – Живу, батюшка, хоть и в собственной квартире, а как в келье: выйти из своей комнаты боюсь, сплошь за дверью мат да ругань, да на кухню только по расписанию пускают. А еще все требует сноха, чтобы я им комнату свою уступила, потому что она поболее будет, а то они, мол, совсем ютятся.
– Может, Марфа, оно так и правильно будет, ведь семья же какая-никакая.
– Да ведь и я так поначалу хотела поступить, а как узнала, что прежний ее муж спился, и квартира от него трехкомнатная осталась, и что как расписалась она с сыном моим, Степаном, так и сдает она ее, а сюда на восемь метров к сыну переехала жить, так и задумалась. Добрый он у меня и слабохарактерный. А ведь до нее вообще водки в рот не брал. Придет с работы, а тут уж и закуска, и бутылка; а закончится водка – сама первое время бегала, чтоб «добавить» ему. Теперь уж он к этой водке проклятущей так привязался, что сам бегает в магазин, чтобы еще выпить, но первую бутылку, чтобы сразу с работы пришел и принял, она покупает, – Марфа перевела дыхание и продолжила. – Мне уж помирать скоро, и сына сноха водкой со света сживет – вот и квартира ее будет. Для того так она все и делает, да ведь только неймется ей – все быстрее хочется, вот и мат, и ругань в доме, и все на мой счет. Про меня, кроме как «эта стерва старая», и не говорит. А сын молчит, совсем спился и под каблук попал. Да родни-то у меня нет совсем, а то бы завещала квартиру кому-нибудь.
– Грех так говорить, – произнес отец Мефодий, – сын же он тебе.
– Да… а только завещала бы, чтобы снохе не досталась. Тогда, может, и сына спаивать перестала бы: смысла не было бы, – тихо, но твердо произнесла Марфа.
– Молись о душе, матушка, о душе молись, мирское все с собой в Божье Царство не возьмешь, – только и сказал Мефодий и медленно отошел от Марфы. Он частенько попадал в тупик, выслушивая простые, на первый взгляд, житейские проблемы. Сам Мефодий в свое время поступил в семинарию, чтобы уйти от всего мирского, которое для него было запутанным, непонятным и пугало его своей сермяжной, казалось бы, простотой.
«Грех… – зацепилось в голове Марфы слово, оброненное Мефодием. – Значит, и справедливость может быть грехом?» Этого ей понять было не под силу.
Один только грех она помнила за собой, и мысли вернули ее в воспоминания.
Война застала ее в Белоруссии: не успели эвакуироваться. Из-за нее, войны этой проклятой, и возраст, как говорится, «на выданье» прошел. Мужиков много поубивало на войне, и те, что вернулись, были нарасхват, даже и без руки или ноги. Да только они все гоголем ходили и выбирали не спеша, да помоложе. Да и не красавицей Марфа была – обычная русская работящая баба, коими так богата матушка-Русь. Так и не вышла замуж. Уже когда ей сорок лет было, специально сошлась с командированным, приехавшим в соседний колхоз на неделю: так уж ей ребеночка хотелось, чтобы не быть одинокой и свою (пусть и без мужа) семью иметь и родную душу всегда рядом, да и на старости лет чтобы было на кого опереться! Мужчина, отработав свое, уехал к себе домой, куда-то на Кубань, где у него была жена и двое детей. Он и адреса своего не оставил, а Марфа все ждала, будет у нее в срок или нет, и все в церковь ходила – молилась. К вере-то ее никто не приучал: и отец, и мать были неверующие; сама в церковь пошла, больше просить было не у кого. А уж как стало ясно, что беременна, тут и вера пришла, да на всю жизнь. Вдвоем с матерью поднимали сына: отец с войны не вернулся. Позже, когда уж мамы не стало, перебралась из деревни в город. Так и жила, в сыне души не чаяла. Как матери-одиночке, завод квартиру выделил как раз около этой церкви. Пришло время – и на вторую работу, по совместительству, устроилась, а все же подняла сына – институт окончил. И такой добрый и ласковый Степа рос, что ни худого слова, ни упрека какого Марфа от него ни разу не слышала.
«Все изменилось, как женился он, – с тоской вспоминала Марфа. – Женился поздно – детей уж быть не могло. Детей снохе и не надо было: дочь у нее. Дочь под стать мамаше: легла под одинокого да малахольного мужика с квартирой, поженились, а как родила, сразу и развелась – так с квартирой и осталась. Сдает теперь ее, а сама уж то ли с третьим, то ли с пятым мужем живет».
Все не нравилось Марфе в снохе и ее дочери, и то ведь сказано же в Евангелии от Матфея: «Не может дерево доброе приносить плоды худые, ни дерево худое приносить плоды добрые. Итак, по плодам их узнаете их».
Летом легче Марфе было: уезжала за город на свои шесть соток; тянулась душа к земле, вспоминала Марфа свои крестьянские корни. Пусть сарайчик маленький и крыша протекает – лет двадцать уже просила сына подправить – а душой отдыхала она, работая на огороде и вспоминая отца, мать, да речку их, куда с детства с девчонками купаться бегала. Да и поговорить было с кем: соседка тоже одна на огороде мыкалась. Вместе решали они, что и как посадить в этом году, цветами обменивались, а частенько и ужинали вместе, а уж как у кого что заболит, так вместе рылись в аптечке, решая, что принять. Да и забор-то между их огородами никогда не стоял: не было лишних денег ни у той, ни у другой.
Вот уж и руки на себя наложила бы Марфа, не будь этой отдушины – этого родного кусочка земли, этого малюсенького, но столь близкого сердцу кусочка родины.
«А ведь и его пропьют, окаянные», – горько думала Марфа.
Похоронили Марфу вскоре после Светлого Христова Воскресения. Тихо отошла. И не болела вовсе – слегла, несколько дней полежала молча и отошла. Как жила тихо, так и померла, никого ни о чем не прося и никого ни в чем не упрекая. Сноха пыталась впихнуть ей ложку каши со словами: «Ешь, старая, ну что упираешься?» Но Марфа, сжав губы, так и не приняла от нее ничего до самого конца.
Тихая пригородная станция на майские огласилась шумной разноголосицей: начинался дачный сезон. Степан плелся за женой, кряхтя под тяжестью сумок.
– А водку здесь возьмем, не тащить же ее из города, – деловито сказала жена.
– Слышь, Маш, а ничего, что и сорока дней еще не прошло, может, рано мы поехали? – раздался сзади неуверенный голос Степана.
– Ничего, ничего, что ж дача простаивать будет? Да и под шашлычок, на природе, оно лучше, чем в душном городе, – уверенно и даже весело сказала жена. – И посмотреть надо, что к чему – почем ее продать можно? Я горбатиться в земле не собираюсь!
За полчаса дошли до дачного поселка. С трудом, по номеру на угловом столбике, разыскали участок Марфы. Вошли, деловито оглянулись, заприметили кучу веток. Жена Степана стала прикидывать, хватит ли их на костер, покачала головой:
– Да, в лес надо сходить за дровами, – сказала она Степану.
– Ну так я пошел, – ответил Степан, привыкший беспрекословно слушаться жену, и направился к краю леса.
Не сразу Мария обратила внимание на старушку, вскапывающую грядку поблизости. По угловым столбикам выходило, что старушка возится на ее участке.
– Ты что, старая, совсем глаза потеряла? Иди копай на своей земле! Совсем народ обнаглел! – возмутилась Мария.
Впрочем, возмутилась делано: «Подумаешь, поставить старуху на место».
– Вы, наверное, Маша, сноха Марфы? – спросила старушка.
– Была Марфы, а теперь сама по себе, – огрызнулась Мария.
– Сейчас, подождите меня немного, – сказала соседка и ушла в домик.
Домик, как и у Марфы, скорее напоминал сарайчик, где разве что можно было переночевать, и то только в теплую и сухую погоду. Из домика соседка вышла, неся в руках конверт, и дала его Марии.
Мария достала из конверта сложенную вчетверо бумагу и сразу поняла, что бумага казенная – официальная бумага. Дрожащими руками развернула она вчетверо свернутый лист и стала читать. Прочитав, Мария уставилась на соседку невидящим взглядом. Лицо у нее то краснело, то бледнело, и наконец приобрело серо-зеленый цвет. Она не могла поверить своим глазам: это была дарственная на дачу на имя соседки!
Мария в сердцах зло разорвала документ в мелкие клочья.
– Это заверенная копия, специально для вас делала, – тихо произнесла соседка.
– Что случилось? – спросил подошедший Степан, неся охапку хвороста.
– Брось все, пойдем, по дороге объясню, – сказала Мария. – Спасибо твоей мамаше – шашлык будем на сковородке жарить.
Степан зашел в комнату матери: здесь еще ничего не передвинули, не перевесили; он стоял посреди комнаты, молча оглядываясь, как будто что-то родное хотел вспомнить и почувствовать. По стенам было развешано много фотографий: вот он маленький на трехколесном велосипеде, в матроске и в бескозырке; вот они с мамой в обнимку и чему-то смеются; а вот он с букетом цветов идет в первый класс. На противоположной стене он уже старше: школа, институт, стройотряд… – вся их жизнь до его женитьбы. А после женитьбы – ни одной фотографии – ничего!
Он задержал взгляд на святом углу комнаты. Степан много раз видел эти иконы, но почему на самом видном месте стояли икона Божией Матери «Неупиваемая чаша», образ святого Вонифатия и лик преподобного Моисея Мурина, не знал. Сердцем чувствовал: что-то объединяет все эти образа, то, что связано именно с ним, и понимал, что мать постоянно думала о нем и молилась. В этих иконах была боль ее души – боль за него. Он решил сейчас же сходить в церковь и выяснить все об иконах. В душе вновь просыпалось родное чувство к матери – то, что было когда-то в детстве. Он стоял в оцепенении, и вдруг голос жены с кухни:
– Ты идешь, наконец-то, жрать? Водка стынет, и шашлык я уже поджарила на сковородке.
Что-то близкое и родное, уже почти коснувшееся его души, вдруг отодвинулось и рассеялось.
«Ладно, успею еще в церковь сходить – завтра схожу», – подумал Степан и крикнул:
– Наливай – иду.