Было сильно искушение не то чтобы завязать, а подстраховаться. Десятки раз внутренний голос предательски твердил: зачем тебе эта современная словесность? Беги, кролик, беги в свою нору, раскрой ожерелье классики, чиркай карандашом, выводи диаграммы и графики, анализируй. Чем глубже нора, тем надежнее. Она ведь тоже как матрешка: Шолохов, Маяковский – Гоголь, Лермонтов – Ломоносов, Аввакум – Нил Сорский, Кирилл Туровский, митрополит Илларион – Григорий Нисский, Роман Сладкопевец… Эти искушения мучительно и постепенно, но преодолевались, и вместе с этим раскрылось понимание самоценности настоящего, которое является не случайным и нелепым дичком на стволе отечественной словесности, но естественным и достойным ее продолжением.
Каждый сам сочиняет свою историю, в том числе историю литературы. В тысячелетней истории нашей культуры ставок можно делать много. Можно даже полностью перечеркнуть ее, как это делали некоторые горячие головы, сказав, что на русской почве не было Ренессанса, а потому она ущербна. Но здесь не рулетка, одно предпочтение не отрицает все остальные. Аввакум или безвестный автор «Слова о полку Игореве» не перечеркивают Пушкина. Если мне ближе Достоевский, то я не перечеркиваю Льва Толстого и, конечно же, всегда с трепетом помню о Тургеневе и Гончарове. И если я говорю, что главные книги нового века в русской литературе – это «Санькя» Захара Прилепина, «Я – чеченец» Германа Садулаева, «Елтышевы» Романа Сенчина, а также «Ура!» Сергея Шаргунова, то это вовсе не значит, что все прочие – макулатура. Просто опять же, на мой взгляд, эти книги сейчас наиболее органично вписаны в линию отечественной литературы, без них наше сегодня было бы иным.
Пора отходить от вульгарного «горизонтального» компаративистского сравнения настоящего с классикой. Оно разрывает литературу, которая есть единый процесс и где, если хотите, полюса прошлого и настоящего подпитываются друг от друга. Нужно преодолеть раскол, избавиться от навязчивой односторонности «или – или» и подойти к осознанию, что единый путь тысячелетней отечественной литературы мостится здесь и сейчас через живой диалог автора с читателем.
«Напрасно после этого говорить, что высота была только в прошлом. Если мы не видим ее в настоящем, то не увидим и в прошлом» – так писал блестящий отечественный филолог Владимир Бибихин в работе «Возвращение отцов».
Одна из главных претензий к новому поколению, не имеющая ничего общего с действительностью, гласит: оно возникло в пустоте и считает, что до него ничего и никого не было. Любую дискуссию оппоненты любили сводить к этому тезису. Так, например, в свое время Олега Павлова возмутило высказывание Сенчина в интервью о «новом реализме»: «Это словосочетание я стал употреблять в начале 2000-х. Тогда вовсю еще гремели постмодернисты, авангардисты и т. д., а собственно реализма почти не было. Не кондового, а именно нового – свежего, свободного, яркого, предельно достоверного. Потом появилась статья Сергея Шаргунова “Отрицание траура”, где тоже было о новом реализме. И как раз во многом благодаря форумам молодых писателей, первый из которых состоялся осенью 2001 года, в литературу пришло немало тех, кто писал именно в духе нового реализма – Денис Гуцко, Дмитрий Новиков, Илья Кочергин, Василина Орлова, Александр Карасев, Ирина Мамаева, Захар Прилепин, Аркадий Бабченко, Антон Тихолоз…»
Павлов ему ответил в заметке «Обнуление»: «Пусть приходит кто угодно и пишет в духе реализма – но я хочу задать в общем-то тот же вопрос… Значит, всё-таки, никого не было? И на этом фундаменте строите вы свои биографии, то есть банальное благополучие?
Не было “Дурочки” Светланы Василенко?
Не было “Острова” Василия Голованова?
Не было “Рождения” Алексея Варламова?
Не было “Извести” и “Свободы” Михаила Бутова?
Не было “Знака Зверя” и “Афганских рассказов” Олега Ермакова?
Не было “Замороженного времени” Михаила Тарковского?
Не было “Хорька” Петра Алешковского?
Не было “Двора прадеда Гриши” Владислава Отрошенко?
Не было “Синдрома Фрица” Дмитрия Бортникова?
Не было реализма Андрея Дмитриева, Андрей Волоса, Владимира Шарова, Юрия Петкевича, Марины Палей, Александра Терехова, Антона Уткина, Валерия Былинского, Владимира Березина, Ирины Полянской…
Не было Астафьева, Распутина, Владимова, Маканина, Петрушевской, Фазиля Искандера, Леонида Бородина…
Не было всей русской прозы, бывшей до вас?
Но и главное: почему же должно-то не быть?»
Только всё это претензии не по сути. Новое приходило, не перечеркивая прежних достижений.
В то же время приходу нового литературного поколения радовались, его ждали. Предполагалось, что свежая кровь вольется в старые мехи, и они будут дальше поддерживать свое монопольное право на литературу и создадут поколение своих почитателей.
«Я думаю, что в начале нулевых годов либералы как люди, желающие владеть всем пространством литературы, радостно восприняли приход нового поколения. Не скажу, что совсем радостно, потому что была критика и против Сенчина, и против Шаргунова, тем не менее, они желали это поколение принять и адаптировать. Но конфликты начались буквально тут же», – говорил Захар Прилепин во время своего выступления в 2013 году в Армавире на Кожиновских чтениях. Он привел пример Шаргунова, который отдал свою премию «Дебют» Эдуарду Лимонову, находившемуся в саратовской тюрьме. Вспомнил Михаила Елизарова, которому немцы за повесть «Ногти» дали грант, а когда появился антилиберальный «Pasternak», отправили обратно в Россию. Окончательно иллюзии разрушил сам Прилепин своим «Письмом товарищу Сталину». После этого Михаил Швыдкой, тогдашний «законодатель мод» в нашей культуре, дошел до того, что отказал ему в праве называться русским писателем.
В этом же выступлении Захар отметил, что он и его собратья по перу демонстрируют «нечто хозяйское». Они пришли не просто так, не приживалками, не побирушками, не для того, чтобы сесть на иждивение власти или оппозиции. Появились «хозяева» не в плане приватизации всего и вся, а потому, что они несут в себе традиционное, свойственное тысячелетней отечественной культуре. Поэтому они за «победительное поведение», против катакомбного образа мысли и выморочной игры в литературщину.
…Итак, «Четыре выстрела». Хотя скорее это не выстрелы, а объятия. «Четыре выстрела» – это не выстрелы в кого-то. Каждый из них выстрелил собой.
Первое узнавание Романа Сенчина произошло на том же Форуме молодых писателей в Липках. Руководитель критического семинара Евгений Ермолин предложил нам практическую работу: написать рецензию на рассказ Романа Сенчина «Чужой». По рядам семинаристов пронесся едкий смешок, который и определил тональность дальнейшего разговора о рассказе. Каждый написал по небольшой реплике, они потом подборкой были опубликованы в журнале «Континент» (http://magazines.russ.ru/continent/2005/125/kr27.html), где Ермолин состоял заместителем главреда. Тональность подборки была предельно критическая. Юная Валерия Пустовая написала, поставив автора перед выбором-ультиматумом, что «после “Чужого” необходимо писать по-новому – но как? Если Роман Сенчин не ответит на этот вопрос в новом самобытном произведении – его рассказ из хитрой сатиры превратится в неумелую автопародию».
В подборке была и моя заметка, позволю себе привести ее целиком:
«Коллаж на фоне будущего / О неправильно прошедшей молодости.
Молодая литература пытается доказать целесообразность своего существования беспафосно, не криком, а всхлипом, как будто она сама в себе не уверена и постоянно колеблется перед перспективой смены рода деятельности. Рассказ “Чужой” Романа Сенчина тому пример.
Автор и герой неотличимы. Автор – декоратор, он декорирует перед читателем сцену, расставляет картонные манекены, чтобы на этом фоне и произнести свой уныло-тоскливый монолог. Герой двигается по пути формулирования концептуальной идеи: все – быдла, обреченные на деградацию. Эту мысль читатель, видимо, должен хорошо осознать, увидев, что ровесники-земляки “в растянутых трениках” – дебилы и голытьба, а если девушки, то непременно “мясистые клавы”. Всё это не более чем материал, предмет для бывших и будущих повестей и рассказов.
Именно на этом фоне наиболее ярко и выпукло предстает авторская инаковость, позволяющая сделать снисходительное заключение “как-то наивно-смешно”. Видимо, и взаправду всё, что происходит в этом мире, не стоит выеденного яйца, ведь любой трагизм можно свести до фарса, просто лишив его смысла.
Слушая историю почтальонши, герой ее не слышит, ставит себя поодаль, отстраняясь от искреннего переживания. Он сам признаётся: “…смотрю на нее, а на самом деле почти что мимо”. Оттого и сложно понять, серьезен он или ироничен в своих высказываниях, изредка прерывающих поток бесконечной, как жвачка, рефлексии. Включая в повествование интригующую “денежную” историю, не совсем правдоподобную и где-то уже читанную, автор ни в коей мере не порывает с собственной самозамкнутостью, обозначенной определением себя как “чужого”.
Город – деревня, провинция, малая родина – столица. Герой так и не может решить, что лучше: открывшиеся горизонты литературной деятельности или “землячка-Наташка”, “избушка в родном городке”. Вот и получается некое подобие плача из разряда: провинция мне ничего не даст, а Москва меня раздавит. Автор-герой потерял ощущение радости жизни, постепенно погружается в атмосферу безудержной тоски, тотального негативизма. Рассказ представляет собой попурри классических сюжетов, мотивов, образов, связанных с попытками определения человеком своего места в жизни, которые, так уж, видимо, заведено, окрашиваются в печальные тона. Тоска от осознания того, что жизнь может пройти незаметно, как по пословице “что с возу упало, то пропало”. Претенциозный заголовок и само повествование вроде бы должны создать ощущение сопричастности великим примерам из истории литературы: вспоминается неприкаянный романтический герой Лермонтова с его противостоянием всему миру, некрасовский корнет, промчавшийся мимо на тройке, и попутно, как Кассандра, рисующий мрачные картины будущего. В памяти всплывают строчки из стихотворения Мережковского “Я людям чужд” и тут же зловещие образы из голливудского фильма “Чужой”. Чужой – инфекция, зараза, извне попавшая в организм, для которой человек всего лишь временная капсула, откуда со временем появится отнюдь не бабочка… А пока “чужой” объясняется просто: мы люди творческие, и этим всё сказано.
Мышление героя-автора конъюнктурно, он делает только то, что требует от него “злоба” дня: потреблять “Клинское” с “Кириешками”, писать римейки и т. д., и т. п. Автор и не пытается изобрести что-то новое, но упражняется по прописям. Часто это необходимый этап на пути, шкурка банана. Нужно перешагнуть, но можно поскользнуться».
Завершил ту самую подборку другой соруководитель критического мастер-класса Игорь Шайтанов: «У меня при чтении рассказа Романа Сенчина было ощущение dejа vu, однако восходящее не к более или менее высоким образцам прозы, а к чему-то, напротив, сниженному до почти графомании (и Сенчина на семинаре ловили на ученических ошибках против грамматики и стиля). Этот стиль напомнил мне не доходившие до печатного станка писания дилетантов или журналистов, ошеломленных лет тридцать назад успехом деревенской прозы, вспомнивших собственный сходный опыт и взявшихся за писательское перо. Читая Сенчина, я как будто снова видел ту бледную машинопись или листочки, переписанные от руки.
Внешне очень похоже. Но по сути (по функции) то любительское писание и это современное письмо принципиально различны. Они писали так, как умели. Это был их собственный стиль. Для Романа Сенчина это – чужой стиль. Стиль его героя, который не есть автор, при всем их внешне биографическом сходстве. Так что тогда же на семинаре не без основания прозвучало: это метапроза с характерным для нее (что также было отмечено) отстранением от стиля и ситуации, уже бывших, известных в литературе, и размышлением о том, как же теперь писать (и стоит ли?), как быть писателем.
Автор то ли оценивает литературное прошлое, то ли пробует перо перед тем, как оставить попытку серьезного письма и разогнать стиль в безъязыкую повествовательность телевизионного сериала. Не случайно при чтении рассказа все время хочется крикнуть: “Включите звук”».
Роман Сенчин тогда на самом деле ходил по грани, отделяющей настоящую живую литературу от ее имитации, подделки. В его мире было крайне неуютно, из него хотелось бежать. Все эти ощущения переносились и на самого автора, грозились стать несводимым штампом, который будет преследовать его всю писательскую жизнь. От Сенчина всегда хотелось чего-то иного, преодоления, отторжения этапа того «чужого». Чуть промедлишь, сделаешь неверный шаг, и он сожрет тебя.
Сейчас же понимаешь, что автор сознательно пошел на это, в том числе и на стиль, напоминающий графоманский, – ради правды. Его писательский путь можно сравнить разве что с лествицей христианского подвижника, ушедшего от мира в пустынь, затворившегося в келье и ведущего непрестанную брань с многочисленными искушениями, с кознями врага рода человеческого. Иногда этот подвижник выходит в мир и уже там совершает подвиг юродства, говоря этому миру прямое и нелицеприятное.
«Честность выше притворства не только в жизни, но и в словесности», – говорит в сенчинском рассказе «Дедушка» поэт Александр Иванович Тиняков. Сенчин сознательно идет и на предельно честное изображение себя – столичного жителя Романа Валерьевича, который всё больше отдаляется от людей, среди которых вырос, а теперь снисходительно, с примесью жалости, на них смотрит: жалеет парней, вслед девушке «соболезнующе качает головой». Через отстранение от этого мира происходит и отчуждение, уход от реализма, от настоящего. Через этот разлом и появляется «чужой», полуграфоманский стиль письма. Апофеоз отчуждения и разобщенности выражен во фразе, которой герой рассказа «Чужой» заключил обстоятельный и трогательный рассказ своей соседки: «Наглости хоть отбавляй, а мозгов… Обыдлился народ до предела». Так он посочувствовал ее ситуации, которая грозилась вылиться в человеческую драму. После при встрече женщина лишь кивала и не поворачивала к нему лицо, а ведь герой так и не понял, что он такого сказал.
В этом рассказе Сенчин продемонстрировал и свою перспективу оторванности, чуждости, обозначил собственную проблему. Он не боится быть отталкивающим, он даже нарочито играет на этом отталкивании и этим обводит вокруг пальца окружающих. Это его тест для них: пересилишь внешнее, не ухватишься за поверхностного «чужого», тогда есть смысл с тобой о чем-то дальше разговаривать, тогда у тебя есть перспективы на свой собственный путь. Может быть поэтому Сенчин любит зубодробительную критику своих текстов, когда на него обрушиваются со всей страстью и, пылая праведным гневом, не оставляют камня на камне. Это для тех, кто не готов сделать шаг и идти вперед…
В рассказе «За сюжетами» о молодом писателе Романе говорится, что «в шестнадцать-семнадцать лет он уже ненавидел свой городок. Из этого мира мечтал вырваться. Ненавидел, но и изучил до последнего переулка». С другой стороны, было отчуждение и от Москвы, ее Роман «не понимал». Было несколько обжитых им мест: учеба – работа – дом, а «остальная территория опасна, враждебна». Поездки по заграницам также «почти ничего в душе не оставляли». Это осознание себя как чужого стало важным этапом на творческом пути Сенчина. С этого момента началось преодоление его авторского эгоцентризма, его чуждости миру, через которое из-под его пера стали выходить такие произведения, как «Елтышевы» и «Зона затопления».
«Писать надо так, чтоб сердце не выдерживало», – говорит герой рассказа «За сюжетами». В том числе должны быть предельная требовательность к себе и искренность с самим собой. Сенчин этого в полной мере добивается. «Не стать насекомым» – так называется одна из программных статей писателя. «Убить в себе насекомое» – так можно сформулировать и личный его девиз. Пусть и через падения, как, например, устроенный им дебош на школьной дискотеке («За сюжетами»). Через стыд от тех воспоминаний, не припрятанных, а, наоборот, выставленных наружу: «Это афиширование писательства, угрозы, махание удостоверением, хватание школьниц…» Сенчин нарочно изображает себя предельно, даже карикатурно-неприятным: ему необходимо исторгнуть то самое внутреннее насекомое.
Насекомое – это некто чужой для реальности, для жизни, нереализованный, свыкшийся с настоящим положением дел, с тем, что «сегодня как завтра», и это непреодолимо. Чужой – внутренний паразит-присоска, который лишает человека возможности полета, поднятия ввысь, делает его другим, не тем, каким он воспринимал себя в мечтах.
Роман – педант. Он педантично относится и к реальности. Эта педантичность делает его негнущейся железякой, которая своей стойкостью и последовательностью и совершает чудо. О невозможности появления такого писателя, как Роман Сенчин, писал критик Павел Басинский. По его словам, такого писателя «не должно было бы быть» («Невозможный Сенчин», http://rg.ru/2016/05/22/paved-basinskij-sovremennogo-pisatelia-senchina-ne-dolzhno-bylo-byt.html). Басинский называет чудом, что смогли пробиться такие писатели, как Сенчин, Прилепин, Шаргунов, Алексей Иванов. Они сумели не только выйти на главные литературные роли, но и снова сделать реализм мейнстримом. Пытаясь разобраться в этом «чуде», Басинский пишет про особый код русской литературы, «который ее заставляет возвращаться к своей первооснове». Он считает Сенчина, с одной стороны, более авангардным писателем, чем даже Сорокин и Пелевин, а с другой – говорит, что он весь укоренен в отечественной прозе, в «литературной старине».
Возможно, разгадка сенчинского «чуда» состоит в том, что «Сенчин – писатель честный. Проза у него честная. Как, знаете, говорят, “честный продукт”. Без химии и стимуляторов выращенный. И стиль у него честный. Без щегольства, без метафор почти. Сколько слов нужно, столько и пишет».
Честность является его писательским методом и стратегией, и эта честность совершает чудо – выводит «невозможного» Сенчина в лидеры.
Рассуждая о современных критиках в статье «Критика: забег по эпатажу», Сергей Шаргунов также особо выделяет Сенчина. Характеризует его в качестве единственного «честного критического автора», который не выпячивает в критике свои пристрастия: «умудрялся не быть назойливым, как бы устранять присутствие своего “субъекта” из размышлений, не нависал над читателем. Это прозаик Роман Сенчин. Он пишет статьи аскетично, скромно, по существу. Без личных пристрастий. При очевидном предпочтении в своей прозе “правды жизни” – “словесным красотам”. Сенчин применительно к чужим вещам являет простой стиль изложения и внятного анализа. Здесь польза для читателя».
В какой-то момент у Романа произошел перелом, и он действительно по завету Валерии Пустовой стал писать по-другому. Уже в 2011 году екатеринбургский критик Сергей Беляков признается в своей нелюбви к прежнему Сенчину, который был для него «трудолюбивый, но небрежный писатель, работающий как будто без черновиков и без корзины для мусора» («Роман Сенчин: неоконченный портрет в сумерках», http://uraljournal.ru/work-2011-10-218). Но после романов «Лед под ногами» и «Елтышевы» отношение переменилось, что заставило критика заново перечитывать его произведения, выявляя ранее упущенное.
Романа, на самом деле, легко не любить. Всегда в черном, внешне нелюдимый, замкнутый. Этакий вестник несчастий, каким его и воспринимают в рассказе «Новый реализм». Понять и полюбить его труднее. Но полюбить всегда труднее – здесь надо признаваться в своих прежних ошибках и заблуждениях, но это необходимо. Сенчин умеет удивлять. Как отметил Беляков, Сенчин всегда движется «вперед и вверх».
Один из первых его рецензентов Майя Кучерская в рецензии на сборник «Афинские ночи» довольно быстро раскусила его: «Перед нами только маска, поза, роль, сыгранная всё же не слишком убедительно. Сквозь все эти “бля”, “звиздато”, отчаянье, холод, цинизм, беспросветность, сквозь прорези черного чулка, натянутого самому себе на голову, на нас глядят растерянные, удивленные глаза автора – неужели все и в самом деле так, как я написал? Безлюбие, безвоздушность, пустота. Разве для этого люди родятся на свет? Этого просто не может быть. Чем страшнее мир в “Афинских ночах”, тем сильнее почти детское изумление автора». Подобное изумление испытала и дочка писателя, когда прочла его рассказы в повести «Чего вы хотите?». Кучерская отмечает, что «погружение на дно уже состоялось» – впереди всплытие. Свою статью она озаглавила «Погружение в пустоту» (http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2001/10/sench.html) и этим очень точно подметила основную доминанту сенчинского творчества. Автор спускается в свой личный ад, «сознательно отстраняется» от самых близких людей, от семьи, выставляет себя в неблаговидном свете – всё ради этого схождения, чтобы потом посмотреть, кто такой этот Сенчин, на что способен, насекомое он или в силах подняться после любого падения, преодолеть даже самого себя. Это особая форма подвижничества – не бегство от мира, а, наоборот, погружение на дно, чтобы оттуда, из человеческой «зоны затопления», начать свой новый путь.
Роман отмечает свою близость к Валентину Распутину, которого регулярно перечитывает. С томиком его произведений из семейной библиотеки Сенчин отправился когда-то поступать в Литинститут. Валентин Григорьевич для него «своего рода камертон, да и поддержка в жизни. Распутин – грустный писатель, но эта грусть, горечь все-таки очень живительны» (http://zerkalokryma.ru/lenta/people/interview/roman_senchin_my_svoimi_rukami_unichtozhaem_rossiyu/).
Аналогичным образом можно высказаться и по поводу Сенчина. Внешне он тоже не самый жизнерадостный писатель. Но в его кажущейся беспросветности много света, иначе в ней не было бы никакого смысла. Кстати, по его собственному признанию, до знакомства с произведениями Распутина он считал, что «в книжках всё не так, как на самом деле». Валентин Григорьевич показал ему, что может быть всё иначе и совершенно правдиво. Распутин – это завет «писать по правде».
Для русской литературы вообще характерно это напряженное искание правды. В статье «О сегодняшнем и современном» в 1924 году Евгений Замятин писал: «Правды – вот чего в первую голову не хватает сегодняшней литературе. Писатель изолгался, слишком привык говорить с оглядкой и опаской», поэтому она плохо выполняет свою миссию: «записать эту эпоху такой, какая она есть», со всем прекрасным и отвратительным.
За правду и против подделок, подобий ее Сенчин выступал регулярно и последовательно. В статье 2000 года «Куда исчезли герои?» он пишет, что в современной русской литературе нет героя, нет настоящего сюжета: «Создаются схемы, макеты ситуаций, подобие психологичности, муляжи героев, но сразу видно, что они вышли из головы автора, они существуют лишь тот отрезок времени, пока автор, словно кукловод, шевелит марионетку». Сам Роман старается избежать этой поддельной марионеточности – и ему это вполне удается.
В том же интервью сайту «Зеркало Крыма» Сенчин говорит: «Я очень люблю каждый проживаемый день и почти всегда жалею, что он проживается и мной, и очень многими людьми пусто, вроде бы напрасно. Горько, что жизнь и природный талант большинства растрачивается на мелочи, на преодоление совершенно пустяковых преград. С этим я, по существу, и борюсь своими повестями и рассказами». Цель Сенчина-писателя – борение с пустотой, с искусом имитаций, с размениванием на пустяки, мелочи, которые не дают возможности человеку поднять голову и выпрямиться в полный рост. Он четко осознаёт свою миссию и поэтому предельно последователен, можно даже сказать «уперт».
В одном из интервью на вопрос, старается ли он менять мир или просто описывает его, Роман ответил: «По секрету скажу: надеюсь, что меняю. Я чувствую, что мир устроен не совсем правильно, что жизнь не совсем правильно протекает. Хочется на этом заострить внимание, показать, какие ямы можно обойти, не упасть в них» (http://novayagazeta.ee/articles/3862/?usemobile=0&noredir=1). Там же он говорит, что постоянно возвращается к «Анне Карениной» – «частной истории, которая разрослась до эпопеи».
Простая жизнь – главный стимул и вдохновение для творчества. Нельзя пренебрегать ничем, даже рассказом соседки, иначе откроется твой личный путь к «чужому»: «Если бы я знал, что движет мной, я бы, может, и не писал. Просто жизнь постоянно выкладывает передо мной истории или ситуации, которые потом не дают покоя, требуют, чтобы я попытался их написать» (https://openrussia.org/mobile/media/703921).
Как-то на одной из научных конференций я проводил мысль, что новое литературное поколение вовсе не занимается очернением действительности, что «новый реализм» направлен именно на ее преображение, структурирование, обретение смысла, чтобы она выбралась из затяжного периода блуждания и топтания на одном месте. Мне запальчиво возразили: а как же Сенчин, где у него свет?
Но Сенчин на самом деле очень светлый, жизнеутверждающий писатель джек-лондонского плана. Его раскусил Сергей Шаргунов, который в эссе о липкинском Форуме молодых писателей, сказал пару слов и о Романе: «Насупленный, нелюдимый. Я познакомился с ним до Липок и был удручен его черствостью. Но когда в Липках мы наконец-то раздавили по сто, передо мной сидел остроумный чуткий человек с открытым разгладившимся лицом».
Для кого-то Клондайк, а для других – безнадега, кто-то адаптируется, а кого-то исторгает жизнь. Но главное – «жить, жить…» В одноименном рассказе в душной подвальной рюмочной двум друзьям, мечтающим о суициде, случайный знакомец рассказал историю. Испытывающий непреодолимое отвращение к жизни, человек вдруг заблудился в тайге: «Семнадцать дней я бродил по тайге. Этих семнадцати дней мне хватило, чтобы полюбить жизнь». Появилась воля к жизни, он «шел и шептал: “Жить, жить…” Отрезал от себя куски, чтобы жить». Сам Роман похож на этого мужчину из рюмочной «Второе дыхание»: это о своем блуждании он рассказывает, это от себя он отрезает куски, чтобы выжить и идти дальше. Показывает низины человеческого падения, чтобы встать и жить. Демонстрирует движение по черной лестнице в пустоту, чтобы потом выбраться из нее.
С другой стороны, его персонажи часто отстраняются от реальности и возвращаются в мечты, погружаются в сон. Так герой рассказа «На черной лестнице» во сне видел деревеньку – родину отца, где были бабушка, дед, а также дедовы сказки. Он «часто видел во сне и хмельной дремоте ту деревню, тянуло туда, казалось, что там-то и найдет он некую крепость в мире, смысл и приложение сил». Через эту деревню также входит свет, через мечту – Обломовку незабвенного Ильи Ильича: «Освободясь от деловых забот, Обломов любил уходить в себя и жить в созданном им мире».
«Политические взгляды у меня традиционны для писателя – мне всё время не нравится то, что есть», – отметил Сенчин в интервью Прилепину (http://www.zaharprilepin.ru/ru/litprocess/intervju-o-literature/roman-senchin-esli-slushat-pisatelei-vse-razvalitsya.html). Эта неудовлетворенность существующим порядком вещей – важная и вполне естественная мета дарования. Успокоенность, отказ от борьбы тут же ставят на тебе крест – это Сенчин в разных вариантах повторяет с занудной дотошностью.
В том же рассказе «Чужой» Роман выдал о себе краткую биографическую справку, в которой литературное творчество формулируется как попытка «вырваться» (возможно, оно в какой-то мере и делает его «чужим», отрывает от прошлого и не дает прижиться в Москве, это особый искус, с которым также необходимо бороться): «После школы я рванул в Новосибирск (ближайший к нам миллионный город с метро), провалился на экзаменах в универ, поехал дальше – в Питер, маленько поучился на штукатура, а потом загремел в армию. Отслужив, измотанный, уставший, вернулся домой. Через три года предпринял новую попытку вырваться: послал свои рассказы в Литературный институт, прошел творческий конкурс и поступил. Теперь, получив диплом, перебрался в аспирантуру; говорят, затем оставят в институте преподавать… За семь московских лет я написал несколько повестей, довольно много рассказов; состоялись публикации в журналах, вышло три книги, я побывал на Днях русской литературы в Берлине, работаю редактором в крупном издательстве. В общем, стал более-менее известным, материально обеспеченным. Времена ожидания родительских переводов в триста – пятьсот рублей, посланных через проводницу сумок с картошкой и крепкосоленым (все-таки трое суток езды) салом превратились в воспоминания о студенческом прошлом…»
Сам Роман в шутку высказывается о себе, как о графомане. Он вовсе не шутит: пишет он всегда. Это многописание пошло с детства. Как всё это началось? Тут лучше дать слово ему самому, тем более что в интервью Захару Прилепину, которое потом вошло в сборник «Именины сердца», он подробно и обстоятельно ответил на этот вопрос. Оказывается, всё началось со Стивенсона и Вальтера Скотта, но самый главный толчок – повесть «Деньги для Марии» Валентина Распутина (ее отзвуки есть и в рассказе «Чужой»). Кстати, в повести «Вперед и вверх на севших батарейках» в качестве любимых книг помимо сборника Распутина, он называет шеститомник Леонида Андреева, «Тропик Рака» Генри Миллера, «Воспоминания террориста» Бориса Савинкова, «Тихий Дон» Михаила Шолохова и «Житие» Аввакума.
«Мечтать – не особо мечтал, но писать начал в детстве. Сначала подражая своим любимым Стивенсону, Жюлю Верну, Вальтеру Скотту. Постоянно сочинял в голове всякие приключения, совершал путешествия. О современном читать не любил – видел, что в книжках всё не так, как на самом деле. Сам пытался писать то, что видел, но не получалось. Открыть настоящую литературу мне помог отец – однажды, когда мне было лет двенадцать-тринадцать, он прочитал вслух “Деньги для Марии” Распутина. И тогда я понял, что о современной жизни можно писать по правде… Году в 86-м отправил один из своих рассказов в радиопередачу “Пионерская зорька”. Рассказ был о том, что пионеры вешают в школьном коридоре плакат, что-то вроде: “Все на борьбу с кличками!”, – а сами, включая учительницу, называют друг друга по кличкам. Рассказ подредактировали, учительницу сделали полностью положительной и передали по радио. Даже гонорар прислали солидный – рублей двадцать пять. Но охоту еще куда-то что-то посылать этой переделкой отбили надолго.