bannerbannerbanner
Политическая история русской революции: нормы, институты, формы социальной мобилизации в ХХ веке

Андрей Медушевский
Политическая история русской революции: нормы, институты, формы социальной мобилизации в ХХ веке

Русская социал-демократия, следуя канонам марксизма, не могла не учитывать этих проявлений радикализма, но была поставлена ими в тупик. Меньшевики, опираясь на марксистскую теорию классового конфликта, не создали полноценной концепции русской революции, видя в ней аналог буржуазно-демократических революций в Европе, своеобразие которого заключалось в спонтанном проявлении «социалистического демократизма» народных масс. Неопределенность этого понятия выражала, в сущности, беспомощность сторонников европейской социал-демократии перед лицом необузданных революционных эксцессов традиционалистских масс, стоявших вне цивилизованных форм политики. Вклад ленинизма в марксизм (или его ревизию) состоял, как известно, прежде всего, в концепции так называемого «союза рабочего класса и крестьянства» в отсталых аграрных странах, учении о диктатуре, партии «нового типа» и элите «профессиональных революционеров», привносящей социалистическую идеологию в рабочее движение[81]. Это была корректировка европейского марксизма с позиций народничества и прагматических целей захвата власти в обществе с преобладанием традиционалистских инстинктов и поведенческих стереотипов. Даже те, кто считает, что Ленин был правоверным марксистом, согласны, что эволюция его взглядов и их фанатичное осуществление определялись не столько доктриной, сколько реакцией на социальные изменения и тактикой[82].

Ретроспективно анализируя природу революционного кризиса, Ленин, вопреки догматическим постулатам исторического материализма, классовой теории и установкам социал-демократии, выдвинул оригинальную социологическую концепцию «революционной ситуации», которая не утратила своего значения до настоящего времени. Данная концепция в сущности воспроизводила положения «теоремы Токвиля», но использовала ее с обратной целью – провоцирования революционного кризиса для захвата власти. Она определяла причину революции как конфликт психологических ожиданий масс и невозможности их реализации существующей политической властью. «Основной закон революции, подтвержденный всеми революциями и в частности всеми тремя русскими революциями в ХХ веке, – констатировал Ленин, – состоит вот в чем: для революции недостаточно, чтобы эксплуатируемые и угнетенные массы сознали невозможность жить по-старому и потребовали изменения; для революции необходимо, чтобы эксплуататоры не могли жить и управлять по-старому». Эскалация завышенных ожиданий, сталкиваясь с неспособностью власти удовлетворить их, становится детонатором переворота: «Лишь тогда, когда “низы” не хотят старого и когда “верхи” не могут по-старому, лишь тогда революция может победить. Иначе эта истина выражается словами: революция невозможна без общенационального (и эксплуатируемых и эксплуататоров затрагивающего) кризиса». Аккумулированное недовольство ведет к расширению протеста, охватывающего все общество – всплеску негативной психической энергии, выражением которой становится спонтанная социальная агрессия, которую остается только направить в нужное русло: «Значит, для революции надо, во-первых, добиться, чтобы большинство рабочих (или, во всяком случае большинство сознательных, мыслящих, политически активных рабочих) вполне поняло необходимость переворота и готово было идти на смерть ради него; во-вторых, чтобы правящие классы переживали правительственный кризис, который втягивает в политику даже самые отсталые массы (признак всякой настоящей революции: быстрое удесятерение или даже увеличение во сто раз количества способных на политическую борьбу представителей трудящейся и угнетенной массы, доселе апатичной)». Наступает коллапс старой власти – массовый протест «обессиливает правительство и делает возможным для революционеров быстрое свержение его» – возникает ситуация, которую должна использовать революционная партия, чтобы «увлечь за собой массы»[83]. Данная концепция, действительно описывающая развитие революционных кризисов, не связывает их, таким образом, с экономической ситуацией или логикой «классовой борьбы», не затрагивает содержательной стороны революционных лозунгов определенного периода. Понятие «пролетариат» здесь чисто условное – оно означает всех активных участников революционного протеста (включая вообще маргинализированные элементы «трудящихся»). В России ХХ в. революционная ситуация имела место в 1905 г. и в 1917 г., а определенные ее проявления присутствовали в 1991–1993 гг. Она демонстрирует, каким образом управление общественным сознанием и массовой психологией в условиях социального кризиса способно повернуть его развитие в любом направлении (причем не обязательно в революционном, но и «контрреволюционном»).

Представленные три социологических подхода (консервативный, реформистский и революционный) были сходны в трех базовых выводах – оценке существующей политической системы как утратившей в новейший период привычную историческую неподвижность – нестабильной, противоречивой и неустойчивой; определении природы революционного кризиса как спонтанного психологического срыва в обществе; констатации необходимости радикальной трансформации политической системы. Они различались представлениями о масштабах и способах этой трансформации – возрождения аутентичной системы с устранением диспропорций, блокирующих реализацию ее потенциала; реформирования политической системы путем принятия западных правовых форм; ее радикального уничтожения во имя социальной справедливости. Очевидно, что с позиций теории рационального выбора наиболее устойчивым, эффективным и наименее социально затратным вариантом оказывалась реформистская программа – либеральная парадигма модернизации, впервые четко обозначенная Токвилем.

3. Природа революционного мифа: генезис, структура и формы проявления

Основным проявлением радикального социального конфликта становится появление особого революционного мифа – представления о возможности разрешения существующих противоречий путем прямого революционного действия. Генезис революционного мифа, как показали вслед за Токвилем русские аналитики, связан с противоречием позитивного права и правосознания – завышенных социальных ожиданий общества. «Если интенсивность переживания соответствующего интуитивного права очень высока, – отмечал Л. И. Петражицкий, – то возникающее на этой почве враждебное отношение к существующему строю часто порождает, по контрасту с этим строем, устремления, слишком далеко простирающиеся в смысле радикальности осуществляемых перемен, которые в результате оказываются несоответствующими уровню общественной психики. Подобный радикализм ведет к тому, что революция выплескивается за границы, очерченные потребностями общества»[84]. Выражением революционного мифа становится утопический социальный идеал, который может иметь различные формы – от светских и даже претендующих на «научное» обоснование до вполне традиционалистских и религиозно мотивированных. Но его суть – в соединении идеологии и утопии, которые оказываются не сводимы к каким-либо доказательным (и эмпирически верифицируемым) положениям[85], ориентации социальной мобилизации массового сознания на разрушение существующего строя. Важно проследить, каким образом данный миф возникает, получает широкое распространение и в конечном счете становится господствующим в массовом сознании. В русской революции этот миф опирался на идею равенства и определял экспансию радикальных требований.

Причины утверждения данного мифа в России объяснялись в партийных программах незавершенностью аграрных преобразований при одновременном усилении социального расслоения в результате пореформенного капиталистического развития страны. Результатом становилось обостренное чувство социальной несправедливости и стремление к пересмотру фундаментальных социальных ценностей, отношений и институтов. Рост социальной напряженности, нараставший после Великой реформы 1861 г. и особенно в ходе Столыпинских аграрных реформ, достиг пика в годы Первой мировой войны, был связан с разрушением традиционных социальных институтов в условиях быстрого экономического развития; сбоем поступательного движения в условиях войны и глобального экономического кризиса, трудностями военного времени («относительная депривация»), ошибками правительства во внешней и внутренней политике, а в конечном счете – утратой легитимности традиционной монархической властью[86].

 

Следствием когнитивного закрепления революционного мифа в массовом сознании стала эскалация социального протеста и максимизация требований: отказ от традиционного консенсуса общества и власти; неприятие умеренных программ, основанных на рациональном расчете возможного социального согласия и рост социальной агрессии как формы коллективного поведения. Контуры революционного мифа и схема разрешения социального конфликта путем коллективного насильственного действия в своих общих основаниях сформировались уже в ходе первой русской революции 1905–1907 гг.[87] Выводы, которые были сделаны из нее политическими партиями, оказались противоположны: если умеренные усматривали в ней недопустимый срыв социальной стабильности, то левые считали ее незавершенным проектом, позднее определяя как генеральную репетицию революции 1917 г. Соответственно различны были те «уроки», которые эти силы извлекли из событий революции: для правых либералов (сгруппировавшихся вокруг сборника «Вехи»), они заключались в противодействии экстремизму радикальной интеллигенции[88], для левых – в подготовке и провоцировании революционного кризиса для достижения власти[89]. Причины, по которым неопределенные и аморфные революционные ожидания стали реальностью в ходе Февральской революции, а затем Октябрьского переворота, показаны в современной историографии. Они связаны в России (как и в других странах, переживших социальные революции) с условиями поиска социальной идентичности в расколотом обществе на стадии его быстрой трансформации, заставляющими значительную его часть искать самоопределения в революционном протесте[90]; формированием особого революционного самосознания[91], радикализмом интеллигенции[92], в частности, студенческой молодежи[93], ростом национализма по мере ослабления имперского центра власти[94], расколом политической элиты старого режима в отношении перспектив сохранения власти и необходимых уступок революционному движению (ставшим определяющим фактором в падении царского режима и отречении Николая II в феврале-марте 1917 г.)[95]. В условиях Первой мировой войны обострение этих противоречий выражалось в особом состоянии общественного сознания, возбужденного патриотической и националистической кампанией[96], но затем столкнувшегося с фактором военных неудач, стимулировавших кризис легитимности монархической власти. Это психологическое состояние общества, колебавшегося между апатией и радикализмом, характеризовалось двумя противоположными векторами – неуверенностью в будущем (и растущими опасениями) и ростом социального запроса к власти. Утрата режимом когнитивного доминирования в обществе делала его положение еще более непрочным, позволяя оппонентам использовать реальные и мнимые просчеты власти для ее дискредитации в глазах общества (как это продемонстрировано, например, в «деле Распутина», обвинениях в «измене» и росте «шпиономании»)[97]. Эта быстрая смена настроений отражает последовательное погружение общества в революционный хаос, где индивид ощущает себя не столько участником, сколько жертвой фатальных социальных сил[98]. В этих условиях реализовавшийся социальный выбор оказался наименее рациональным: констатация кризиса традиционного общества вела не к признанию необходимости постепенных реформ, но к принятию утопических лозунгов социальной республики, социализма и коммунизма. Их манипулятивные преимущества очевидны: целостная, но иллюзорная картина мира; соответствие представлениям масс о социальной справедливости; связь идеологии с негативной социальной мобилизацией против системы российского Старого порядка.

Крушение монархии в ходе Февральской революции было воспринято «образованной» частью общества как завершение длительной борьбы в русском освободительном движении, породив характерный для всех революций феномен завышенной самооценки и революционных ожиданий. В оценках Февральской революции, дававшихся современниками, присутствуют все те представления, которые мы наблюдали в революциях Новейшего времени – антикоммунистических революциях в странах Восточной Европы 90-х годов ХХ в., «цветных революциях» на постсоветском пространстве или движениях так называемой «арабской весны» начала XXI в. (при всем содержательном отличии от «классических» социальных революций прошлого). В России периода Февральской революции воцарилась атмосфера эйфории («гигантская волна радости» – «было что-то необыкновенное»), ощущения великих событий («старое правительство свергнуто и настали радостные дни свободы»), сознание национального единства («войска и народ слились воедино»); удивление бескровным и мирным характером этой революции – «это единственная революция, прошедшая без крови и жертв» (в отличие от революций в Европе или революции 1905 г. в России). Характерно представление современников об отличии этой революции от других: «Французская революция в 1792–1793 году, – считали они, – создала гильотину, русская же – уничтожила ее». Наконец, представлен вывод, свидетельствующий о формировании системы завышенных ожиданий: «Россия избавилась от тиранов и стала свободной страной», «весь переворот произошел быстро и без кровопролития, как ни в одной культурной стране». В столичных толпах преобладали «радостные лица» – «страна сбросила тяжесть, которая душила ее столько лет»[99]. Движение общественных ожиданий от их эскалации к упадку («разочарованию») – признак всех крупных социальных революций на завершающей стадии. Однако то, что интеллигенция восприняла как окончание революции, для традиционалистских слоев оказалось ее прологом (поскольку их социальные чаяния по уравнительному переделу земли, достижению мира и уничтожению «эксплуатации» оказались нереализованными).

Все эти представления, наивность которых поражает наблюдателей первой фазы всякой крупной революции, не отменяет скрытого, но реально присутствующего в ней «якобинского аргумента». Ровно через год картина общественных настроений оказывается диаметрально противоположной. В 1918–1919 гг. дореволюционная Россия воспринимается уже как «волшебная сказка»: где теперь прежняя живая общественная жизнь с ее радостными лицами, бойкой торговлей, роскошью нарядов, экипажами, рысаками и выставками. Их сменили «невыносимый холод», эпидемия самоубийств, «зверские нравы», дикая озлобленность населения, колонны арестованных, ведомых в чрезвычайку, нищета и карточки, а «впереди беспросветная мгла». Характерно сравнение коммунистической Москвы с той, которую оставил Наполеон после отступления[100]. Эта смена настроений – четкое выражение психологической закономерности революции, отправной точкой которой служат завышенные ожидания, а завершением – абсолютное «разочарование» в идеалах революции.

 

Современная социология революции актуализирует их интерпретацию как спонтанного психологического срыва в обществе, связанного с преодолением когнитивного тупика – традиционалистской реакцией консервативного сознания, определявшейся феноменом относительной депривации в условиях роста завышенных ожиданий. Обращает на себя внимание сходство оценок ситуации как психологического феномена основными политическими силами, независимо от их идеологической программы. Конституционные демократы связывали логику русской революции и смену ее основных фаз именно с изменениями психологических установок массового сознания. Радикальные теоретики революционного переворота из среды эсеров и анархистов усматривали его движущую силу в психологическом импульсе массового сознания. Большевики разработали технологию использования этого недовольства для осуществления переворота. Для правых и умеренных партий революция есть деструктивная реакция неподготовленного аграрного общества на трудности аграрной модернизации, усугубленные войной и экстремистской агитацией. В основе конфликта, как признавали все, – историческая неискушенность крестьянства, стоящего вне политики и связывающего свои социальные ожидания с идеей уравнительного перераспределения земли. Общая причина революции, следовательно, – это отсутствие полноценной гражданской нации, агрессивное неприятие «новизны» и завышенные социальные ожидания от реализации революционного мифа – утопического социального проекта.

Ключевое значение в когнитивном повороте начала революции справедливо отводится радикальной интеллигенции как носителю революционной идеологии и одновременно инструменту начала ее реализации. Это выражается в оценках данного феномена правыми деятелями: русская интеллигенция – «чудовищная гидра»[101], которая «отравила себя революцией, опьянила сознание и затуманила мозг»[102]. Разворачивание спонтанного революционного процесса, однако, оказывается гибельным для самой интеллигенции. Это ощущали даже те представители «народной интеллигенции», которые оказались перед неразрешимой дилеммой – следовать за темным народным потоком в его грубых проявлениях или выступить против них во имя защиты культуры. Они недоумевали: «что же остается, если интеллигенция и впрямь обречена висеть на фонарных столбах?»[103] Следствие спонтанной протестной динамики – утрата когнитивного доминирования умеренных, отстранение либеральных интеллектуалов от политического процесса. Социальная агрессия, ставшая результатом максимизации требований, выражалась в отказе масс от правовых форм преобразований; апелляции к террору как способу социального регулирования, утверждению программы левых («социалистических») партий, а затем – экстремистских политических сил (большевизма). Характерны ретроспективные оценки ситуации кадетами, которые признавали, что недооценили опасность – были «Гамлетами русской революции». «Русская интеллигенция, – резюмировал А. С. Изгоев, – понесла свою кару за нежелание и неумение организовать постепенный переход от абсолютизма к правовому строю. Камень скатился обратно к подножию горы. Интеллигенции, как Сизифу, надо снова вкатывать его наверх»[104].

В этом контексте принципиальное значение имеет вопрос о готовности политических партий России к самому факту революции, возможности его предвидения и прогнозирования стадий осуществления. Во-первых, все партии в канун революции ощущали ситуацию паралича власти и неизбежность ее падения. Правые партии в январе 1917 г. вынуждены были констатировать, что «песенка власти спета», а сама власть «парализована»[105]. Распутин выразил эту мысль ранее и более лаконично: «как веревочку ни крути, а концу быть – мы давно у кончика» (это – о царе и созыве Думы в 1915 г.)[106]. Либеральные партии доктринально исходили из того, что «безответственное правительство, вдохновляемое и направляемое темными силами, ведет страну к гибели»[107]. Осознание надвигающейся катастрофы было характерно для всех партий центра и левого фланга.

Во-вторых, возможность предвидения революции оказалась крайне ограниченной. Если правые партии вообще не ставили этот вопрос, то либералы так и не смогли дать определенный ответ на него. Конституционные демократы, как показывают их дебаты в канун революции, в большинстве считали революцию маловероятной или невозможной в краткосрочной перспективе. В ЦК кадетской партии в 1914 г. активно дебатировался вопрос – «будет ли революция?». Ответы на него были даны ведущими мыслителями и практиками того времени. Одни констатировали, что категоричного ответа дать нельзя, хотя не исключен и положительный ответ (Н. В. Некрасов); другие считали, что «никаких данных для приближения революции нет» – «не чувствуется ни достаточной активности, ни смелости» (В. И. Вернадский) и «не видели в стране элементов революции», полагая, что «вообще реставрация гораздо вероятнее, чем революция» (Ф. И. Родичев), третьи думали, что в стране царит «бессмысленно-революционное настроение» (А. И. Шингарев) и поэтому вместо революции «не исключена возможность всяких pronunciamento» (Д. И. Шаховский). Единственным представителем партии, сделавшим четкий прогноз о скорой революции, была женщина – А. В. Тыркова (ее, впрочем, называли единственным мужчиной в кадетском ЦК). Однако, суммируя дискуссию, лидер партии Милюков заявил, что «не ждет революции»[108]. В 1916 г. кадеты констатировали: «для революции даже лозунгов у нас нет, нет и программы, – вообще это не наш метод борьбы» (А. А. Корнилов)[109]. Радикальные партии оказались застигнуты революцией врасплох. Характерно признание эсеров: «Революция ударила как гром с неба и застала врасплох не только правительство, Думу и существовавшие общественные организации. Будем откровенны – она явилась великой и радостной неожиданностью и для нас, революционеров, работающих на нее долгие годы и ждавших ее всегда». Вообще «никто не предчувствовал в этом движении веяния грядущей революции»[110]. Бунд честно признавал: «мы не можем предсказать момент наступления революции», а потому «нельзя приспособить организационные формы к революционному моменту»[111]. Известно признание Ленина, сделанное в Швейцарии, о невозможности революции в России в краткосрочной перспективе. Он даже не рассчитывал дожить до революции, но полагал, что это удастся молодому поколению[112]. Принципиален вывод: ни одна из политических партий России не оказалась способна прогнозировать точные сроки наступления революции. Ретроспективные оценки Февральской революции не опровергают этого общего вывода, независимо от того, считают ли ее результатом спонтанного социального взрыва или следствием готовящегося переворота[113].

Это подтверждает вывод о спонтанности революционного взрыва, мотивированного неустойчивым состоянием массовой психики, неготовность основных политических партий и их лидеров рационально управлять им показывает ограниченную объясняющую силу всех «теорий» революции, фигурировавших в русской политической мысли.

81Bottomore T. Marxism and Sociology // A History of Sociological Analysis. London, Heinemann, 1978. P. 118–148; Kolakowski L. Hauptsträmungen des Marxismus. Entstehung. Entwicklung. Zerfall. München; Zürich, 1981. Bd 1–3.
82Lith L. T. Lenin Rediscovered: «What is to be done?» In Context. Leiden, 2006. Haimson L. Lenin’s Revolutionary Career Revised. Some Observations on Recent Discussions // Kritika: Explorations in Russian and European History. Bloomington, 2004. Vol. V. P. 55–80.
83Ленин В. И. ПСС. Т. 41. С. 70.
84Петражицкий Л. И. Социальная революция // Право и общество в эпоху перемен. М., 2008. С. 259–263.
85Mannheim K. Ideology and Utopia. Introduction to the Sociology of Knowledge. L., 1949. P. 131.
86Медушевский А. Н. Великая реформа и модернизация России // Российская история. 2011. № 1. С. 3–27; Он же. Как выйти из революции: стратегия преодоления социального кризиса в обществах переходного типа // Российская история. 2012. № 3. С. 3–18; Он же. Причины крушения демократической республики в России в 1917 году // Отечественная история. 2007. № 5. С. 3–30.
87The Russian Revolution of 1905: Centenary Perspectives. L., 2005; Haimson L. Russia’s Revolutionary Experience, 1905–1917: Two Essays. N.Y., 2005.
88100-летие «Вех»: Интеллигенция и власть в России. 1909–2009. Круглый стол // Российская история. 2009. № 6.
89Медушевский А.Н. Политические технологии защиты общества от экстремизма: уроки революции // Революция 1905–1907 годов: взгляд через столетие: Материалы всероссийской научной конференции 19–20 сентября 2005 г. М., 2005.
90Social Identities in Revolutionary Russia. N.Y., 2001.
91Halfn G. From Darkness to Light: Class, Consciousness and Salvation in Revolutionary Russia. Pittsburgh, 2000.
92Kelly A. M. Toward Another Shore: Russian Thinkers between Necessity and Chance. New Haven, 1998.
93Morrissey S. Heralds of Revolution: Russian Students and the Mythologies of Radicalism. N.Y.; Oxford, 1998.
94Waldron P. The End of Imperial Russia, 1855–1997. Basingstoke, 1997; Longworth Ph. Russia’s Empires: Their Rise and Fall: From Prehistory to Putin. L., 2005.
95Moon D. The Problem of Social Stability in Russia, 1598–1998 // Reinterpreting Russia. L., 1999. P. 54–74.
96Lohr E. Nationalizing the Russian Empire: The Campaign against Enemy Aliens during World War I. L.; Cambridge, 2003.
97Fuller W. C. The Foe Within: Fantasies of Treason and the End of Imperial Russia. Ithaca, 2006.
98Price M.Ph. Dispatches from Revolutionary Russia, 1915–1918. Durham, 1998.
99Первые дни свободы в Москве. Письменный экзамен за V класс учеников Московской консерватории о Февральской революции 1917 г. в Москве // Российский архив. М., 1991. Т. I. С. 191–204.
100Москва в ноябре 1919 года. Сочинения учащихся научно-популярного отделения Университета им. А. П. Шанявского // Российский архив. М., 1992. Т. II–III. С. 362–384.
101Правые партии. Документы и материалы. М., 1998. Т. 2. С. 212.
102Партия «Союз 17 октября». Протоколы съездов и заседаний ЦК 1905–1915 гг. М., 1996. Т. 1. С. 279.
103Трудовая народно-социалистическая партия. Документы и материалы. М., 2003. С. 115.
104Изгоев А. С. Рожденное в революционной смуте (1917–1932) // Труды по россиеведению. М., 2009. С. 359.
105Правые партии. Документы и материалы. М.,1998. Т. 2. С. 619.
106Жуковская В. А. Мои воспоминания о Григории Ефимовиче Распутине 1914–1916 гг. // Российский архив. 1992. Т. II–III. С. 291.
107Партии демократических реформ, мирного обновления, прогрессистов. Документы и материалы 1906–1916 гг. М., 2002. С. 392–394.
108Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии. М., 1997. Т. 2. С. 260–261, 268, 270–275.
109Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии. М., 1998. Т. 3 (1915–1920). С. 297.
110Партия социалистов-революционеров. Документы и материалы. М., 2000. Т. 3. Ч. 1 (февраль – октябрь 1917 г.). С. 24.
111Бунд. Документы и материалы. 1894–1921. М., 2010. С. 418.
112Ленин В.И. ПСС. Т. 30. С. 328.
113Катков Г. М. Февральская революция. М., 2006.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55 
Рейтинг@Mail.ru