bannerbannerbanner
Чертов дом в Останкино

Андрей Добров
Чертов дом в Останкино

3. Путешествие из Петербурга в Москву

Петербург. 1844 г.

Утром следующего дня доктор Галер снова пришел на угол Невского и Садовой, к зданию Публичной библиотеки, где на третьем этаже располагалась квартира Ивана Андреевича. Крылов по-прежнему сидел в кресле у окна и дымил сигарой.

– Вы вообще не ложились в кровать? – строго спросил доктор.

– Сегодня нет, – ответил тот. – Зачем?

Доктор сердито занялся своей сумкой.

– Пиявки? – спросил Крылов, увидав, как эскулап достает большую стеклянную банку.

Галер кивнул.

– Взял по дороге свежих. Вам придется выплатить мне хоть небольшой аванс. Закатайте рукав, – приказал он.

Поставив пиявок, Галер осмотрел кожные покровы пациента и задал ему несколько вопросов. Иван Андреевич отвечал кратко, потом воскликнул в нетерпении:

– Оставь эти бесполезные церемонии. Лучше садись и пиши дальше. На чем мы остановились вчера?

Галер сел к столу, пододвинул стопку бумаг, чернильницу и вазу с перьями.

– Как вы встретились с братьями Зубовыми.

– Да! Хорошо, дай подумать… Так… Вечером я приехал к Безбородко, где получил от дворецкого еще немного денег. Теперь я был совершенно богат и даже подумывал пойти проиграть часть монет, которые буквально грызлись в моих карманах. У меня в те дни была своя система, математически просчитанная и, как я полагал, совершенно беспроигрышная.

– Да? – заинтересовался Галер.

– Впрочем, у каждого тогда была своя система – абсолютно беспроигрышная, – хрипло захихикал Крылов. – Помнишь, как у Сашки Пушкина Герман просит графиню открыть тайну трех карт? Но потом я с сожалением рассудил, что дорога предстояла дальняя. Конечно, императрица обещала прислать мне своего конюха. Наверняка к конюху прилагалась и карета. Но вот повара в дорогу мне почему-то не предоставили, а значит, питаться предстояло на свой кошт. Я подумал, что лучше буду не скупясь тратиться на хорошие обеды несколько раз на дню и на приличные постели. С этой мыслью я задремал и проснулся уже утром, когда в мой кабинет вошел очень колоритный субъект.

Петербург. 1794 г.

Иван Андреевич проснулся от странного стука. Он приоткрыл один глаз и увидел напротив себя незнакомца. Бородатый плотный мужчина в синем армяке и с косматой шапкой в руке стоял небрежно и постукивал рукояткой кнута по сапогу. С виду он был похож на обычного дворника или кучера, но даже спросонья Крылов ощутил странный тревожный запах, исходивший от этого мужика, – пахло большой злой псиной. Вероятно, несло от шапки.

Иван Андреевич открыл другой глаз и, повозившись в кровати, сел повыше на подушках.

– Что за черт! – сказал он и протер глаза. – Кто пустил?

– Вставай, барин, – ответил незнакомец. – Карета подана. Где твои вещи? Давай погружу, пока ты умываешься.

– Да кто ты такой? – с раздражением спросил литератор, еще не разорвавший объятий санкт-петербургского Морфея.

– Афанасий меня зовут. Афанасий Петров сын. От матушки Екатерины я. Кучером. Вспомнил, чай? Вставай, лежебока.

– А! – Крылов растерялся. – Знаешь что, Афанасий, – сказал он, – давай лучше завтра… Я не успел собраться. А еще лучше – поедем дня через три. Нам ведь не к спеху?

– А еще мне было строго сказано, – равнодушно ответил кучер, – если к полудню мы не выедем из города, сюда пришлют солдат, чтобы отвести тебя в Петропавловку.

Крылову сделалось нехорошо.

– А сколько сейчас? – спросил он.

Афанасий пожал плечами.

– Да как же так! – в волнении закричал на него Крылов. – Как же я поеду? Голый, что ли?

Петербург. 1844 г.

Галер отложил перо, чтобы снять раздувшихся пиявок.

– Я хорошо помню то сентябрьское утро, – продолжил Иван Андреевич. – Небо было затянуто облаками, моросил мелкий дождик. Иные считают, что дождь в день отъезда – хорошая примета. Вранье! Если бы в тот миг я мог заглянуть в недалекое будущее, то зарылся бы в перину, закричал, разыграл сумасшедшего, выпрыгнул из окошка – лишь бы избегнуть того, что случилось потом! Увы, казалось, что Провидение сделало все, чтобы я бросился с головой в штормовое море событий. Я был почти разорен, все мои журналы закрыты, пьесы мои сняты с подмостков, те немногочисленные кредиторы, которые еще давали в долг мне, фланировали вокруг дома, где я жил, словно стая злобных щук в ожидании жирного карася. Фортуна уже занесла ногу, чтобы дать мне хорошего пинка, дабы я кубарем вылетел из столицы. В предчувствии этого пинка я как бы оцепенел, лежа на кровати, но присланный Афанасий, выйдя в коридор, крикнул прислугу и дал ей приказ собирать мои вещи, что было исполнено чрезвычайно быстро, поскольку вещей, не снесенных пока в ломбард, у меня было совсем немного: пара платья, три пары чулок и еще кое-что из белья. Выходя из дома, я накинул толстый плащ и снял с вешалки чью-то шляпу – уверяю, только по рассеянности…

Петербург. 1794 г.

– Это что? – спросил Крылов, внезапно остановившись.

Слуга, несший за ним узел, чуть не налетел на широкую спину драматурга и издателя.

– Как что? – удивился Афанасий. – Экипаж!

– Это? – вскричал Крылов. – Бричка?

– А ты, барин, что, ожидал карету шестериком? С гербами и гайдуками на запятках, что ли?

Афанасий схватил слугу за рукав и потащил его к бричке:

– Ну, давай, вот сюда клади.

Крылов беспомощно взирал на то, как слуга пристроил большой узел к запяткам, накрыл его кожаным кожухом и прочно прихватил ремнями.

Бричка! Да еще и запряжена в нее была пара невзрачных лошадей, в глазах которых читалась безнадежность.

– А клячи эти, – спросил он у кучера, – не из похоронных дрожек ли?

Афанасий влез на облучок и натянул свою мохнатую шапку.

– Ну, барин, полно стоять. Садись.

И в этот момент над Петропавловской крепостью поплыл белый дымок, а потом послышался и выстрел пушки.

Полдень. Крылов встрепенулся, вспомнив слова Афанасия про солдат. Выругавшись по матушке, он полез в бричку, которая заскрипела и слегка просела на его сторону. Сев, Иван Андреевич сердито засопел, оглядывая внутренности экипажа.

– Хоть занавеска есть, – пробурчал он и оперся спиной на дощатый задний борт.

Афанасий дернул рычаг тормоза, удерживающий колеса, подобрал вожжи и тряхнул ими. Правая лошадь сделала первый неуверенный шаг в сторону, потом вторая, понурив голову, тронула с места. Бричка дернулась и покатила по булыжной мостовой. Из глубины навеса Крылов мрачно, точно ссыльный, смотрел на мокрые стены пышных каменных домов, на редкую публику, спешившую поскорее убежать от дождя, на чахлую петербургскую зелень, уже увядавшую в ожидании холодных осенних дней. На паруса лодок, плывших по неспокойным каналам, – их владельцы в объемных плащах и широкополых шляпах словно вороны застыли у рулевых весел. Наверное, вот так и князь Меншиков смотрел на Петербург, отправляясь в свое последнее путешествие в Берёзово.

Иван Андреевич плотнее завернулся в толстый плащ.

– Эй ты! – крикнул он кучеру. – Афанасий Петров сын! Стой!

Кучер, не останавливаясь, повернулся.

– Что тебе, барин? Забыл что?

– Позавтракать забыл! Остановись вон там, у Шерера!

Афанасий помотал головой.

– Велено покинуть город, барин. Вот проедем последнюю рогатку, тогда и остановимся. Там трактир есть Митрофана Иванова. Вот и перекусим.

– Знаю я этот трактир, – пробурчал Крылов. – Рядом с кладбищем. Там тебя так накормят, что сразу и хоронить можно. Денег сдерут втридорога – это чтобы и попу на отпевание хватило.

– Воля ваша, – кивнул кучер. – Поедем мимо. Следующий только в десяти верстах.

– А ну тебя к черту! – крикнул Крылов. – Я столько не проживу. Давай к чертову Митрофану!

Выехав из города, они остановились на дворе Митрофана, державшего трактир для городской стражи и путников неподалеку от заставы. Пока Афанасий привязывал лошадей, Крылов выполз из брички и толкнул низкую дощатую дверь. Внутри было тихо и сонно – только два немца в углу курили трубки и пили вино из глиняных кружек. Крылов скинул плащ, шляпу, бросил их на скамью и сам сел за стол у окна. Хозяин трактира, дородный чернявый мужик, подошел, вытирая пальцы о полы серого длиннополого кафтана.

– Здорово, мучитель, – сказал Иван Андреевич. – Чашку цикуты и запеченную голову Олоферна.

– Заграничного не держим-с, – спокойно сказал Митрофан.

– Тогда крысиного яду и вареную сиську Василисы Премудрой.

– Шутить изволите?

– А что же тогда есть?

– Каша гречневая с грибами есть. Половина утки вчерашняя. Ренское.

– Знаю я твое ренское! На Васильевском острове его разливают да невской водой разбавляют!

– Не хотите, и не надо, – добродушно кивнул трактирщик курчавой головой. – Тогда квасу могу подать.

– Ладно, – буркнул Крылов, – тащи кашу, утку и ренское. Да хлеба каравай. Да масла. Да огурцов. Да яиц вареных полдюжины. Понял?

Митрофан кивнул и собрался уже идти, но Крылов его остановил:

– Постой! Окорока нету ли у тебя?

– Есть окорок.

– Заверни с собой фунта два. Да еще дюжину яиц к нему, да сала фунт, да туда же хлеба.

Крылов все диктовал припас, который наметил себе в дорогу, а трактирщик стоял и кивал. В таком положении застал их Афанасий, который присел за другим столом. Заметив его, Иван Андреевич отпустил наконец трактирщика и подозвал кучера.

– Иди сюда, сядь, поговорить надо.

Афанасий сел и снял свою шапку.

– Ты крепостной или из дворцовых? – спросил Крылов, пока конопатая девчонка, трактирная прислужница, выставляла на стол, накрытый скатертью, заказанные яства.

– Свободный я. Из дворцовых.

Крылов поманил пальцем, чтобы Афанасий наклонился поближе.

– Матушка-государыня говорила, что с тобой будет золото, которое надо кое-кому передать.

Кучер, не отвечая, кивнул.

– И что ты знаешь, как его передать.

Снова кивок.

 

– Хорошо, – сказал Крылов. – Рассказывай.

Он откинул крышку с котелка и начал, обжигаясь, черпать и заглатывать кашу.

Кучер долго молчал, как будто обдумывая, как половчее рассказать, потом начал нерешительно:

– Ну… В прошлом году возил я в Первопрестольную чиновника от Матушки. Поднялись мы с ним на башню. Там в большой зале есть такой тайник… Туда кладешь кошель и кирпичом закладываешь… И все.

– Так, – сказал Крылов.

– И все, – повторил Афанасий. – Мы потом кирпич отодвинули, а кошеля нет. Вроде и глаз с него не спускали, всю ночь просидели в засаде – нет его!

– Ага, – пробормотал Крылов. – Вот загадка. Ну ничего, сам посмотрю, что там и как. Каши хочешь? Там еще осталось.

Он принялся за утку, запивая ее вином.

К концу завтрака явился хозяин трактира, волоча за собой большую корзину, набитую припасами. Иван Андреевич расплатился и приказал Афанасию приторочить корзину, а сам, накинув плащ, пошел во двор облегчиться за пристройкой. Наконец, оправив платье, он полез в бричку и тут краем глаза заметил, как Митрофан передает кучеру конверт с сургучной печатью. Афанасий быстро оглянулся на попутчика, но Крылов успел отвернуться.

После того как кучер занял свое место на облучке и тронул с места, Иван Андреевич спросил:

– Никак ты корреспонденцию тут получаешь, а?

– Чавой? – откликнулся Афанасий.

– Письмо.

– А, тетка прислала. С оказией.

Он заставил лошадей пойти рысью.

– Поспи, барин, дорога длинная, ехать надо быстро. Теперь остановимся не скоро.

Петербург. 1844 г.

Крылов отложил сигару и закашлялся. Доктор Галер встал, чтобы пощупать пульс больного, но поэт махнул на него дряблой рукой.

– Ничего, – прохрипел он. – Нет времени! Пиши дальше. Может, тебе квасу или вина?

– Кофе, – попросил доктор. – И еще… я не успел позавтракать.

Крылов кликнул кухарку и приказал принести большую чашку крепкого кофе, ветчины и немецких рогаликов. Пока требуемое не доставили, он сосредоточенно молчал, глядя в окно на темные крыши и шпили, как будто подпиравшие низко нависшие петербургские облака. Наконец он сказал:

– Описывать всю дорогу до Москвы я не буду. Довольно с нас и книжки Радищева. Хотя, если говорить честно, Александр Николаевич описал вовсе не настоящее путешествие. Это было чистой воды литературный вымысел, гипербола, которую все вдруг восприняли совершенно серьезно. Глупейшая история – собрав в книжке все пороки нашего общества, которые могло выдумать его чистое сердце, Радищев думал, что императрица прочтет и исправит жизнь. Но в том-то и дело: розыск, учрежденный императрицей, показал – написанное – сплошь выдумка. И хотя в жизни произвол, леность и жестокость случаются часто, все конкретные происшествия, описанные Радищевым, оказались чистой литературой. Это-то и взбесило Екатерину, что привело несчастного Радищева в крепость.

От себя же скажу только, что тогда я еще был молод и не страшился выезжать из теплой квартиры в холода и жару. Да и не могу я вспомнить путь из столицы в Первопрестольную – это было как нырнуть с одного берега и вынырнуть на другом. А посредине – вечный холод, стремительное течение, борьба с усталостью и желанием уснуть, чтобы не проснуться. Впрочем, и в следующие годы мне пришлось много ездить по России, часто выскакивая в одном камзоле, чтобы, бросившись в экипаж, мчаться подалее, прислушиваясь, не стучат ли за спиной копыта драгунских лошадей.

– Так было? – удивился доктор Галер.

– Было, было, – ответил Крылов. – Но не имеет отношения к этой истории. Итак, кроме случая с письмом от тетушки, почитай, не было ничего интересного. Тряска и холод. Слава богу, осень стояла хоть и холодная, но сухая, так что нам пришлось всего раза три вытаскивать бричку из непролазной грязи. По вечерам я пил чай на остановках, ел дрянную еду и считал набитые кочками шишки. Конечно, между прочим, думал я, что за странная тетка, которая была так хорошо осведомлена о нашем маршруте? И запечатывала письмо сургучом. Может, мой конюх не так-то и прост? Может, он племянник фрейлины двора? Нет, конечно! Ясно было, что письмо это послано совсем не родственницей моего Афанасия и речь в нем шла вовсе не о продаже сарая, как уверял меня кучер, когда я на следующей остановке пытался выведать содержание этого послания. У меня даже возникла идея выкрасть письмо, но я не смог приметить, куда Афанасий его сунул.

Так или иначе, мы быстро катили в сторону Москвы, пока дожди все же не припустили и не превратили привычно дороги в болота. Поначалу мне казалось, что за неделю пути из Петербурга в Первопрестольную я сойду с ума от скуки с таким собеседником, как Афанасий. Но я ошибся. Он оказался замечательным рассказчиком простонародных побасенок. Прямо хоть сейчас записывай и издавай в журнале. Одно плохо – все они были чрезвычайно скабрезными. Так, однажды в дождь мы проезжали мимо красивого пруда с лебедями. Пруд, вероятно, принадлежал помещику, чья обветшавшая усадьба с заколоченными окнами стояла за аллеей, проходившей позади пруда. Указав длинным кнутом в сторону лебедей, Афанасий спросил, знаю ли я побасенку про лебедя, рака и щуку.

– Нет, не слыхал, – ответил я.

– Ну! – воскликнул он. – Жили-были лебедь с лебедушкой. Вроде как жили они хорошо, да только мужик-то лебединый пил горькую. Ну, лебедушке это надоело, вот она и улетела в теплые края, на Туретчину. А мужика своего похмельного бросила. Проспался он, а бабы нет. Ну, думает, и хрен с ней, никто шипеть не будет. Поплавал он в пруду день, проплавал второй. А потом невтерпеж ему стало – хоть лебедь и птица, а естество в нем мужское тоже есть. Вот и думает – кого ж ему еть, когда жена улетела? Тут видит – щука близ берега плавает. Он к ней – щука, говорит, давай побалуемся, а то жена моя тю-тю, а естество требует. Давай, говорит щука, токмо у меня муж ревнивый – рак! Ничего, говорит лебедь, мы по-быстрому. Он пока доползет, мы все дело и кончим. Ты на дно уйдешь, а я в небо улечу – он за нами и не угонится. Ну, и начали они еться, а рак-то туточки, под кустиком сидел. Как увидел он это непотребство – хвать лебедя за хозяйство! Лебедь от боли орет, крыльями хлопает, взлететь пытается, а не может – застрял в щуке! Щука на дно тянет – и тоже – никак! А рак их в кусты тащит…

Он замолчал.

– Ну! – не выдержал я. – Так чем дело кончилось?

– Вестимо, моралью.

– Какой?

– Отчекрыжил он лебедю елду по самые перья и говорит: не будешь вперед зариться на чужих баб. И с тех пор лебеди никогда с щуками не етятся.

Я аж крякнул.

– Все? – спросил я. – А раньше как? Было?

– Ага, – кивнул кучер. – Раньше всякое бывало. Такая вот басня.

– Это не басня, братец ты мой! – сказал я. – Это черт знает что! Лафонтен бы со стыда сгорел.

– Может, и сгорел, – отозвался кучер. – Я такого не знаю. Может, из немцев он? Да только и немцы, когда напьются, такое порассказать могут, что святых выноси.

Мы ехали дальше. Казалось, что я забуду эту дурацкую историю, но почему-то она все лезла и лезла мне в голову. Пока на повороте у одной грязной деревушки я не увидел, как два воза сцепились оглоблями. Крестьяне, ехавшие на возах, орали почем зря, но ни один из них не желал сойти на землю и расцепить оглобли, чтобы освободить свои повозки, только понуждая к этому своего противника. Уже, казалось, далеко осталась и та деревня, и мужицкие возы, как вдруг в голову мне пришла фраза: «Когда в товарищах согласья нет…»

Вечером на станции я вынул из кармана тетрадку, спросил чернил и перьев, а потом в один присест написал смешную басню про лебедя, рака и щуку, которую ты, вероятно, знаешь.

Доктор машинально кивнул. Он не читал басен Ивана Андреевича, но решил согласиться, чтобы не раздражать пациента.

Москва. 1794 г.

Через неделю бричка Крылова подъехала к Тверской заставе в Камер-Коллежском вале. Кучер указал на тучи впереди:

– Неласково встречает Первопрестольная.

Крылов разлепил глаза и сонно посмотрел на линию вала, поросшую жухлой травой. Вытащив из кармана початую бутылку вина, заткнутую платком вместо пробки, он сделал большой глоток и задумчиво сказал:

– Надеюсь, хоть поужинать я успею…

У заставы скопилось множество телег, груженных товаром, несколько бричек и даже две кареты. Солдаты проверяли телеги, заставляя мужиков откидывать рогожу, очередь двигалась медленно. Офицер скучал, присев на скамейку и куря тонкую фарфоровую трубку. Афанасий то пускал лошадей шагом, то снова натягивал вожжи, чтобы не наехать на двигавшийся впереди экипаж. Крылов вылез из брички, чтобы размять затекшие ноги и раскурить одну из сигар императрицы.

– Черт знает что, – сказал он с досадой кучеру. – Нельзя ли как-нибудь проскочить?

– Здесь завсегда так, – ответил Афанасий. – Уж больно тракт оживленный.

– Так, может, до другой заставы доехать?

– Ничто! Дольше будем объезжать.

Сзади послышался стук копыт. Крылов обернулся и увидел простую карету с занавешенными окнами. Кучер резко затормозил и крикнул Афанасию, спрашивая, как давно он тут стоит. В этот момент занавеска на окне чуть отодвинулась, и в нем показалось миловидное женское лицо. Дама заметила Ивана Андреевича и кивнула ему. Крылов кивнул в ответ, хотя и не узнал женщину. Но она отворила дверь и крикнула:

– Месье Крылов, это вы?

Иван Андреевич удивился, но подошел к самой дверце.

Женщина действительно была молода и очень хороша собой. У нее были кругленькие близко посаженные карие глаза, курносый носик и губки, которые так и норовили сложиться сердечком. Лисичка, а не девушка.

– Ведь это вы! – с милым восторгом воскликнула дама. – Я не ошиблась!

– Нет, не ошиблись, – улыбнулся польщенный Крылов. – Мы знакомы?

– Конечно нет еще! – ответила она. – Ну и что с того? Я так мечтаю познакомиться с вами, что готова пренебречь всеми условностями. Я ваша преданная читательница и… – Она кокетливо улыбнулась. – Почитательница. Удивительно, как свет не смог оценить ваше очаровательно легкое перо! Впрочем, что тут удивляться, ведь ваше перо искололо не одного напыщенного дурака.

Петербург. 1844 г.

– О, сладость лести, – сказал Иван Андреевич угрюмо. – Да еще лести, излитой столь прелестными губками, как у Агаты Карловны! Через пять минут мы уже болтали как старые друзья. Через десять я был влюблен. К моменту, когда моя бричка наконец доползла до привратной будки, я был готов жениться. А потом наши экипажи оказались по другую сторону заставы, и тут вдруг выяснилось, что мы должны расстаться. Это так поразило меня, что я чуть не потерял сознание. Вы знаете, доктор, я человек не влюбчивый. Не знаю, что такое, но чувство любви мне почти не знакомо – вероятно, тут все дело в темпераменте.

– Или боязни женского пола, – ответил Галер машинально, не отрываясь от бумаги.

Крылов фыркнул:

– Чушь! Какая боязнь? Боязнь чего? Не перебивайте меня. Думаю, что долгое путешествие и вынужденный отказ от привычного образа жизни подействовали на меня особым образом. А может, это из-за московского воздуха, который, уж конечно, свежее, чем затхлая дворцовая атмосфера Петербурга, смешанная с болотными миазмами. Да, думаю, именно так. Не зря московская жизнь так сильно отличается от столичной. Еще матушка Екатерина говорила, что не любит Москвы из-за ее вольнодумства и бунтарства. Неудивительно, что даже несколько минут, проведенных в московском воздухе, сотворили со мной такую странную перемену, что я тут же, не сходя с места, назначил свидание этой почти незнакомой даме.

– Где?

– Как где? Конечно, в трактире! Ведь я еще не обедал. Я подумал, что можно совместить приятное с прекрасным. Конечно, к Брызгалову на Варварку ехать было нельзя – там заправляли староверы с их поистине варварской ненавистью к табаку. И даже развешенные везде клетки с соловьями не делали это заведение для меня привлекательным – соловьям я предпочитаю гусей, особенно с антоновкой, и хорошую трубку табака. Можно было бы поехать к Воронину в Охотный Ряд, поесть его замечательных блинов, манивших гурманов и из других городов империи, но… Но я хотел блеснуть и потому пригласил мою прелестницу в «Троицкий», или, как его называют москвичи, «Большой самовар» – поскольку именно огромный самовар был выставлен в окне этого трактира, считавшегося в те времена самым лучшим и самым дорогим в Первопрестольной.

– Тяжелая пища в трактирах, – заметил доктор.

Крылов пожевал губами.

– Ты, Галер, молод, откуда тебе знать, что в те времена ресторанов еще не было. Впрочем, по мне, так я не променяю кухню «Троицкого» на десять лучших парижских ресторанов. Вот ты знаешь, что в этом трактире даже не было зала для простого народа? Только для высшего света. Это верный признак того, что готовили тогда в «Троицком» отменно. Сейчас редко встретишь таких мастеров приготовить кулебяку или тушеного зайца. Да и зайцы в то время были – не чета нынешним! Настоящие слоны, а не зайцы! Только намного нежнее.

 

– Прошу вас, не рассказывайте про ваш обед, – пробормотал доктор. – Лучше расскажите, пришла ваша дама?

– Увы, она пришла, – мрачно ответил Крылов.

Петербург. 1844 г.

Доктор Галер зажег свечку и повернул овальный экран, закрепленный на подсвечнике, так, чтобы сквозняк из окна не тревожил огонек. Внутренняя поверхность экрана представляла собой вогнутое зеркало, освещавшее бумагу с записями, сделанными его ровным почерком.

– Главная печаль старости заключается в невозможности посетить места своей юности, – тихо сказал Крылов. – То, что умирают люди, – понятно. Человек настолько легкомысленное существо, что нашел сто способов, чтобы укоротить жизнь, и почти ни одного, чтобы ее продлить.

Галер пожал плечами, но спорить не стал.

– Это тоже записать? – спросил он.

– Что записать? – очнулся Иван Андреевич.

– Про легкомысленное существо?

– Нет, не надо. Философские мысли, даже записанные на бумагу, просто не влезают в муравьиные головы простых смертных. От великих мыслителей остаются одни только коротенькие фразы. «Я мыслю – следовательно, существую» – это весь Декарт. «Сократ мне друг – но истина дороже» – это весь Платон. «А все-таки она вертится» – весь Галилей. Причем уверяют, что он этого не говорил. Хорошо, что я не философ. От меня останется уж побольше, чем от Декарта. Уже хорошо, если лет через сто будут помнить хоть одну мою басню…

– Которую?

Крылов пожал плечами.

– Черт его знает… Думаю, про ворону и лисицу. Ты знаешь, сколько написано басен про ворону и лисицу?

– Сколько?

Крылов начал загибать свои толстые пальцы:

– Эзоп. Потом Лафонтен, который переписал Эзопа. Потом Тредиаковский. Он, конечно, переписал Лафонтена, причем таким тяжеловесным слогом, что сам черт ногу сломит! Послушай:

Не€где во€рону унесть сыра часть случилось;

На дерево с тем взлетел, кое полюбилось.

Оного лисице захотелось вот поесть;

Для того домочься б, вздумала такую лесть…

– Да… – сказал доктор. – Мудрено.

– Потом за бедную ворону взялся Сумароков. Александр Петрович, царствие ему небесное, хоть и был талантливей Тредиаковского, но писал невыносимо длинные и неудобопроизносимые оды, трагедии, комедии. Он даже «Гамлета» написал! Своего! Не перевел Шекспира, а произвел на свет особенный собственный бред – высокопарный, но от этого не менее бессмысленный! Саша Пушкин считал его язык варварским и изнеженным. Но Сумарокову высокого стихоплетства было мало. Между вулканическими словоизвержениями он породил на свет четыреста карликовых уродца – басен. И среди них «Ворону и лисицу», начинавшуюся так: «И птицы держатся людского ремесла. Ворона сыру кус когда-то унесла». Сыру кус! Настоящий словесный циркус! Впрочем, то, что я накропал на ту же тему, не сказать, чтобы лучше. Проще – да. Мою басню удобнее читать, потому что при этом не случится вывих языка. Но она все равно глупая. И, кстати, там был не сыр, а ключ… Но это потом, не путай меня. Дойдет и до вороны с лисицей… Кстати, вы знаете, что ворон был другом Прометея? Нет? О чем я говорил? Да! Про места, которые мы не можем больше посетить. То, что люди умирают, – это понятно. Меня же всегда поражало, когда исчезают места, знакомые с юности. Там – стоял дом. А нынче его уже снесли. Ты всходил по его лестницам, спал в комнатах, говорил в коридоре, а теперь вместо – пустырь или какое другое здание. Там – текла река, на берегу которой ты сидел с книжкой, прислонясь спиной к стволу ивы. А теперь ни ивы, ни реки – забрана в трубу. Сверху положена мостовая, идут люди, стучат колесами экипажи… Раньше ты волновался из-за интриг могущественных царедворцев, а ныне они – слюнявые безумные старики, а история провернулась вокруг орудийного ствола, умылась кровью, пропиталась порохом и дымом сгоревшей Москвы. Глядь – а вокруг уже другой мир! И с какой заставы ни въезжай – никогда уже не попадешь в ту, допожарную Москву. Нет ее более. Сгорела, а потом отстроилась заново. Нет ее больше, старины седой. Нет больше и того Троицкого трактира, выстроенного вроде большого старинного терема с каменным первым этажом и деревянной надстройкой, с тремя острыми крышами, крытыми зеленой черепицей, и огромным внутренним двором, где отдельно стояла небольшая гостиница с чистыми комнатами. А внутри трактира – старинные залы, с резными стульями, с подушками, с расписным сводчатым потолком и стенами, обитыми тисненой кожей. С парсунами и витыми столбиками. С отдельными светлицами и мягкими коврами. Куда разбежались половые – все высокие, ловкие, в разноцветных шелковых рубашках? И Сила Мелентьев – старший половой – в бордовом кафтане и седой бородой как у святого… А уж какие там подавали блюда! Уха по-царски из семи рыб! И всё морских! С крупичкой! Семга, так тонко нарезанная, что сквозь нее смотреть можно было! И, уверяю тебя, мир сквозь такую семгу казался прекрасным! А грибы! Таких хрустящих груздей теперь не солят…

Крылов остановился и шумно сглотнул.

– Не надо вспоминать про это. Лучше о другом.

Москва. 1794 г.

Агата Карловна ела мало, но много кокетничала. Иван Андреевич, поначалу очарованный новой знакомой, не замечал этого кокетства, но к фазану начал чувствовать беспокойство, потому как Агата Карловна кокетничала однообразно, неизобретательно. Сначала она почти слово в слово повторила то же, что и на Тверской заставе – и про очаровательно легкое перо, и про напыщенных дураков, как будто заучила несколько фраз с чужого голоса. А потом ограничивалась только невнятными возгласами, трепетанием ресниц и оттопыриванием прелестной нижней губки. Иван Андреевич, даром что запивал каждую перемену большим бокалом вина, оставался почти в трезвом уме – именно по причине обильной закуски. Наконец он прямо спросил свою визави, что она думает по поводу его новой повести «Бедная Лиза»?

– О! – оживилась девушка. – Я проплакала всю ночь! Несчастная девушка! Впрочем, топиться в пруду, мне кажется, моветон! Но все равно, вы написали прелестную книжку, Иван Андреевич.

Крылов побагровел и зашлепал своими толстыми губами.

– Вам нехорошо? – встревожилась Агата Карловна. – Вас нужно уложить в постель и дать понюхать соли.

Она положила свою руку на мощную длань оскорбленного литератора.

– У меня есть в несессере. Он тут, я его оставила в экипаже. Только вам нужно лечь, Иван Андреевич, вы так плохо выглядите. Хотите, мы пойдем к вам? Вы же наняли комнату? Тут на заднем дворе есть гостиница. Вы можете… – Она скромно потупила глаза. – Совершенно располагать мной… Ваше здоровье драгоценно для всех нас.

Глаза ее влажно сверкали, как два коричневых камешка с речного берега.

Иван Андреевич взял себя в руки и попросил десерт – малину во взбитых сливках, покрытую инеем сахарной пудры. А к ней – вишневых вареников с тончайшим, почти прозрачным тестом в сладком молочном взваре, которые подавали с медовым хворостом – хрустящим снаружи и нежным внутри.

– Предположим, – сказал он, – книжка совсем не прелестна и даже не хороша.

Агата Карловна ожидала от него других слов. Она вдруг дернулась, как автоматон со сломанной пружиной, и откинулась на спинку резного стула.

– Не хороша? – пролепетала девушка.

– Дрянь книжка! – кивнул Крылов.

– Почему?

– Хотя бы потому, что не моя! – Иван Андреевич швырнул салфетку на стол и, нахмурясь, посмотрел на собеседницу. Он почувствовал, как Венерины чары рассеялись, открыв перед ним самую обычную кокетку – небольшого ума, да и небольшой красоты, если взглянуть здраво. Да, она была мила, но не более!

– Кто подослал вас, Агата Карловна, ко мне? – спросил Крылов. – Безбородко? Этот напыщенный слизень – известный ценитель красоток.

Девушка так яростно поджала свою нижнюю губку, что сделалась совершенно безгубой.

– А главное – зачем? – холодно продолжил Иван Андреевич. – Не успел я выехать из Петербурга – как уже такой аттансьон! Разве его светлости было мало моего честного слова не писать о персоне, которая ему благоволит? Вы что, милая, хотели через постель получить место моего личного цензора?

Агата Карловна вскочила, задев турнюром спинку стула. Скулы ее побелели. Потом она снова села и отвернулась к витражному окну.

В дверь светлицы просунулась белоснежная борода Силы Мелентьева. Он убедился, что гости не дерутся, и исчез.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru