Российская империя XVIII века – строго рабовладельческое царство античного или восточного типа.
В.О. Ключевский
– Все правильно ты говоришь о рабстве, Радищев… Только не разумею я, а понимает ли наш дикий народ, что он находится в рабстве?
Великий просветитель А. Новиков
Вообще смысл самого понятия «народ» после Петра очень сильно изменился. В буквальном значении «народ» – это все, кто «народился». Русский народ – это все, кто народились от русских матерей и отцов, как от бояр и дворян, так и от корабелов, строящих каспийские бусы, как от купцов гостиной сотни, так и от церковных побирушек. Народ – это целостность, совокупность, по своему значению близкая к французскому «нацьон» или английскому «нэйшен» – нация, или немецкому «фольк».
Теперь же получается так, что часть русских вовсе не составляет народа. Они – дворянство, шляхетство, и юридически, своими правами, и своим образом жизни крайне резко отделенное от остального народа… они сказали бы просто – отделены от народа, опустив ненужное им слово «остального». В Российской империи есть дворянство, а есть народ, и совершенно неизвестно, является ли дворянство частью народа.
Только дворяне были для правительства «российским народом»; только они и существовали политически. Остальных 35 или даже 40 миллионов жителей как бы и не существовало.
В греческих городах-государствах резко различались граждане, лично свободные неграждане и рабы – государственные и частные. В Российской империи только дворяне выступают в роли привилегированных граждан. Священники, богатые купцы могут стать аналогом свободных неграждан. Крестьяне же и большинство горожан – типичные рабы, без малейших признаков каких-либо человеческих прав.
Неудивительно, что дворяне с восторгом ухватились за книжку, переведенную в 1717 году с немецкого: «Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению». В ней было немало и вполне похвальных советов: не есть руками, «не чавкать за столом, аки свинья», «не совать в рот второго куска, не прожевавши первого», не чесать голову, не тыкать пальцами в физиономию собеседника и так далее.
Другие советы – быть приятными собеседниками, смело действовать при дворе, чтобы «не с пустыми руками ото двора отъезжать», учиться ездить верхом и владеть оружием – тоже были полезны тем, кого готовили из дворянских недорослей.
Но здесь же и советы как можно меньше общаться со слугами, обращаться с ними как можно более уничижительно, всячески «смирять и унижать»; был и совет «младым отрокам» не говорить между собой по-русски, чтобы, во-первых, не понимали слуги; а во-вторых, чтобы их можно было сразу отличить от всяких «незнающих болванов».
Не сомневаюсь, что и у немецких, и у русских издателей «Юности честного зерцала» намерения были самые лучшие, но русское дворянство использовало эту книжку по-своему: чтобы как можно более резко отделить самих себя от других классов общества, от десятков миллионов всяких «незнающих болванов». «Ничтожная немецкая книжонка недаром стала воспитательницей общественного чувства русского дворянства» [18. С. 117].
Народ как бы нужно просвещать… Но вместе с тем над народом так приятно возвышаться… И одновременно народ ценен именно так, без всякого образования, и служит для того, чтобы дворянство могло быть «европейцами». А то, если все будут образованные, кто станет землю пахать?!
Весь XVIII век дворянам все больше и больше позволяли не служить, а одновременно все возрастали права помещика по отношению к крепостным. Туземцы все в большей власти европейцев. Указом от 6 мая 1736 года помещик сам определял меру наказания крестьянину за побег. Указом от 2 мая 1758 года помещик должен был наблюдать за состоянием своих крепостных. 13 декабря 1760 года помещики могли ссылать своих крепостных в Сибирь, на поселение, а засчитывать их отправку как сдачу рекрутов. Крепостные не могли даже добровольно уходить в солдаты. Даже и эта последняя печальная дорога из крепостного состояния оказалась для них отрезана.
«Главная государственная сила состоит в народе, положенном в подушный оклад», – полагал граф Шувалов. Но под руководством же Шувалова проект нового законодательства предусматривал, что «дворянство имеет над людьми и крестьяны своими и над имением их полную власть без изъятия, кроме отнятия живота, и наказания кнутом и проведения над оными пыток». Дворянин волен отрывать крепостных от земли, разлучать семьи, распоряжаться их трудом, разрешать и запрещать жениться и выходить замуж.
То есть получается, дворянство вправе по своему произволу распоряжаться этой главной государственной силой. По проекту, крепостной опутывался надзором, как античный раб. Его духовная жизнь никого не интересовала, политически он не существовал… Только в одном смысле к нему приковано внимание государственных людей – как к тому, кто готов бежать, принося убытки владельцу и хлопоты государству.
После Манифеста о вольности дворянской крепостное право окончательно стало следствием, лишившимся своей причины, а маховик машины все набирал обороты.
С 1765 года можно было даже ссылать крепостных в каторжные работы «за предерзостное состояние», а крестьянам было официально запрещено жаловаться на помещиков.
Российская империя в 1760—1790-е годы в несравненно большей степени восточная деспотия, чем Московия 1670–1690 годов. Причем в 1670 годах Московия по степени несвободы своих подданных не так уж значительно отличается от остальных стран Европы; в 1770 же году даже в Пруссии принимались меры по смягчению крепостного права, а в Дании и в Австрии ставился вопрос о постепенной его отмене. Российская империя – более отсталое государство, чем была Московия сто лет назад.
В 1680-е годы Василий Васильевич Голицын проектировал освобождение крестьян вместе с землей – пусть они обрабатывают земли как свободные люди, наращивают экономическую мощь государства.
Потомок «того самого» Голицына, Д.А. Голицын, западник и друг Вольтера, тоже пропагандирует освобождение крестьян, но на поверку вынашивает совсем иные идеи, чем его родственник… Общество понимает его так, что князь хочет передать земли, которые обрабатывают крестьяне, им в собственность. И князь не в шутку обижается: он и не думал предлагать такой нелепости! «Земли принадлежат нам; было бы вопиющей несправедливостью отнять их у нас». Он имел в виду только личное освобождение крестьян, «собственность на свою личность» каждого из них, право на движимое имущество – скот, зерно и «право приобретать недвижимость, если они это могут».
Приходится признать – в стране за сто лет стало не только куда меньше свободы, но и несравненно менее европейский дух движет людьми одного и того же феодального сословия, даже одного и того же феодального рода.
Причем даже рассуждения Д.А. Голицына – скорее исключение из правила. Дворянство уверенно уселось на шее у основного населения страны и вовсе не собиралось слезать.
В советское время Салтычиху, запоровшую насмерть не менее 157 крепостных девиц, пытались представить чуть ли не типичной помещицей. Конечно, Салтыкова – это эксцесс. Но эксцесс не очень значительный, не очень далеко отходящий от бытовой практики помещичьей усадьбы.
Тем более что Дарья Николаевна Салтыкова, вдова ротмистра Глеба Салтыкова, совершала свои преступления совсем недалеко от Москвы, а то и непосредственно в самой Москве. Священники, боясь помещицы, давали «липовые» заключения о причинах смерти, чиновники тоже знали если и не все, но многое. Ведь крепостные Салтыковой не раз обращались в Сыскной приказ с жалобами на страшную помещицу. У многих из них были убиты жены, сестры и дочери; вопрос был – до кого дойдет очередь и когда?! Но проведенное Юстиц-коллегией следствие показало – чиновники в Москве и московская полиция были подкуплены, «задарены» Салтыковой и сразу же закрывали или клали под сукно всякое начатое дело об убийстве ее дворовых. Причем жалобщик рисковал не только оказаться в полной власти Салтыковой, но и сам угодить под суд – ведь пока жаловаться на помещиков крестьянам не запретили, но за «ложный» донос вполне можно было угодить в Сибирь. А какой донос ложный, какой нет, решал подкупленный чиновник. Нескольких доносителей и высекли кнутом, это обстоятельство известно. А не жалуйтесь!
Всего содеянного Салтыковой, скорее всего, и мы не узнаем никогда. 157 девиц – это, как выражаются юристы, число «доказанных эпизодов». Наверняка помимо них существовали такие, которых не удалось доказать и о которых попросту не стало известно ни следствию, ни современным историкам.
Само дело Дарьи Салтыковой двигалось с очень большим трудом, суд состоялся после длительных проволочек, – и это при том, что верховная власть высказала прямую заинтересованность в деле. Екатерина II называла Салтычиху «уродом рода человеческого», и эти слова даже попали в официальные документы.
Началось расследование в 1762 году, и только в 1768 году, через шесть лет, Салтыкову судили и приговорили к смертной казни. Уже на эшафоте Дарье Николаевне объявили о смягчении приговора, о замене смертной казни пожизненным заключением. Состоялась отвратительная сцена: Дарья Салтыкова сидела, прикованная цепью в столбу, обхватив голову руками, – смертной казни она очень боялась. А стоявшие вокруг помоста крестьяне кричали ей что-то в духе:
– Кончились твои дела! Ну, показни нас, показни! – и так далее.
Услышав, что не умрет прямо сейчас, «урод рода человеческого» встрепенулась, встала и, издавая какие-то горловые звуки, повизгивание, сипение, с оскаленным лицом пошла в сторону стоявших у помоста крестьян, протянула к ним растопыренную, как птичья лапа, руку. Зрелище было настолько омерзительное, что бывалых солдат, присутствовавших при нем, тошнило. А крепостные Салтыковой продолжали тешиться: свистели, орали, даже пытались кидать в Салтыкову комками грязи, пока солдаты их не отогнали. Не будем осуждать этих людей, вспомним, что они пережили.
Дарья Николаевна Салтыкова никогда и ни в чем не призналась, несмотря на самые «железные» улики. Тем более она ни в чем никогда не раскаялась. Приговор был страшен, наверное, страшнее смертной казни: пожизненное заключение в каменном мешке монастырской тюрьмы, на цепи и без света, в полной темноте. Свечу приносить вместе с едой и уносить, когда преступница поест. Вообще-то, Екатерина II не любила свирепых приговоров, и если такой приговор был вынесен, значит, царица и правда была потрясена преступлением.
Салтыкова умерла то ли в 1800, то ли в 1801 году, прожив больше 30 лет после вынесения приговора. Не знаю, стало ли ей известно, что ее имя сделалось мрачным символом, но что независимо от этого слово «Салтычиха» стало нарицательным, это факт. Насколько известно, она и в заключении никогда ни в чем не раскаялась.
Почему же дело Салтыковой было так трудно вести? Почему множество влиятельных людей пыталось приостановить его, замедлить, затянуть… раз уж никак нельзя его совсем прикрыть? Маловероятно, чтобы эти «влиятельные лица» отрицали сам факт преступления: слишком явны были улики. И вряд ли так уж многие люди были солидарны с Салтыковой в ее психическом отклонении. Все же клинический садист – явление достаточно редкое.
Но дворяне не могли… нет, даже не понимать, скорее – чувствовать: осуждая Салтыкову, волей-неволей осуждаешь и систему. Потому что сама причина совершения преступления, причина, по которой Салтыкова могла несколько лет подряд культивировать свою психическую патологию, убивая и калеча людей, коренилась в крепостном праве. В тех крайних, доходящих до абсурда формах крепостного права, которое установилось в Российской империи ко времени Елизаветы.
История знает просто невероятное количество примеров невообразимого варварства помещиков, вполне сравнимых с поступками Дарьи Салтыковой. В конце концов, Салтыкова была мелкой помещицей, без титула и без связей при дворе. Приговор вынесли не столпу тогдашнего общества; так, одной из очень многих. Так же точно в годы правления Петра III мелкую помещицу Зотову, пытавшую крепостных, постригли в монахини. Ее имение продали и выдали пострадавшим компенсацию. В 1761 году поручика Нестерова из Воронежа сослали в Нерчинск навечно «за доведение до смерти дворового человека».
Правительство готово было наводить порядок, удерживать русских европейцев от крайностей… Но примеры процессов редки, и все осужденные – помещики мелкие, малоизвестные, без прочных связей при дворе.
Вот Александр Сергеевич Шеншин, личность исключительно известная, комендант Петропавловской крепости. Есть легенда, что, встречая Шеншина, Потемкин спрашивал у него всякий раз:
– Ну, каково кнутобойничаешь?
– Да помаленьку, ваше сиятельство, – отвечал Шеншин с добродушной улыбкой.
Шеншин и у себя в имении не в силах был расстаться с любимым делом: содержал целый подвал, оборудованный под камеру пыток, и целый штат крепостных палачей, с которыми нередко развлекался, пытая других своих крепостных.
Не менее важным «столпом» петербургского общества был и Струйский, создавший в своем поместье собственную типографию, издававший роскошные книги своих собственных стихов. Стихи чудовищно бездарные, но ведь издавал же! Уровень стихосложения нимало не мешал Екатерине II хвастаться иностранцам: вот, мол, что у нас издается в такой глуши!
А кроме типографии, в имении Струйского была прекрасно оборудованная пыточная, – образованный граф много читал об инквизиции, и кузнецы по его чертежам воспроизвели практически весь арсенал времен «охоты за ведьмами». Виновных в чем бы то ни было, пусть в самой малой малости, судил трибунал во главе со Струйским, причем барин выступал в багровой мантии, с жезлом Великого Инквизитора, и во время «процесса» время от времени зловеще хохотал.
Приговор же был прост и стандартен: «запытать до смерти». Опытные, знающие свое «ремесло» палачи принимались за дело; сколько мужиков и баб испустило дух в пыточной Струйского, неизвестно. Нет никакой уверенности, что Дарья Салтыкова превзошла Струйского по числу убитых им людей. Очень может быть, как раз Струйский ее перещеголял.
А еще в имении Струйского был оригинальный домашний тир… Об этом тире уж точно было известно, потому что Струйский много раз приглашал туда гостей. В этом тире настоящие живые парни и мужики перебегали перед графом и его гостями, а те палили по живым людям из самого настоящего оружия. В этом тире ранили и убивали не «понарошку», но скольких именно постигла злая смерть – тоже история умалчивает.
Вопрос: а как хоронили убитых в тире и запытанных до смерти? Как отпевали и какие причины смерти «устанавливали» священники? Знали ли чиновники о преступлениях и много ли получали «на лапу»? Получается – многие и много чего знали. Но ни процессов, ни доносов не было.
И царица очень хорошо знала, как развлекается Шеншин. Не раз Екатерина II осуждающе качала головой, махала пальчиком Александру Сергеевичу: мол, знаю, знаю, чем ты там у себя занимаешься! А тот смущенно улыбался, разводил руками: мол, извини, матушка, более не повторится… И продолжал.
Что же до Струйского, то продукцией его типографии она хвасталась перед иностранцами, и нет никаких сведений о том, что она говорила о его втором увлечении, о домашней пыточной.
Ну ладно, пытать и убивать крепостных закон все-таки запрещал. Но ведь и не нарушая формально закона, можно было совершать чудовищные злодеяния. Или сочетать такие злодеяния и поступки формально дозволенные, но не менее устрашающие. Имение у помещицы Е.Н. Гольштейн-Бек отобрали в казну «за недостойное поведение» и за управление, которое могло повлечь за собой разорение крепостных (опять же – помещица мелкая, неродовитая). Недостойное же поведение состояло в том, что как только у дворовой девки рождался ребенок, барыня приказывала его утопить. Не любила шуму и «детского запаха» в доме эта образованная русская барыня, созревший плод европеизации страны. Сколько детишек утопили, мы не знаем, но если ребеночек и подрастал – не в барском доме, в деревне, помещица принимала меры: целыми возами свозили на базары ребятишек, продавали подальше, чтобы не мешали просвещенной барыне своими туземными воплями, возней и ревом.
Если топить детишек официально все-таки не дозволялось, то уж продавать – за милую душу. В этом пункте барыня нисколько не переступала закон; ведь она, и только она, решала, кого из своих крепостных продавать, в каком составе и куда.
Даже если помещик все же убивал крепостного, не всегда и понятно, нарушал ли он закон Российской империи. Пытать и убивать запрещено… Но вот помещик Псаров на Покров, Рождество и Пасху устраивал в своих деревнях поголовную порку. Мужиков пороли на конюшне, баб в бане, что называется, рядами и колоннами. Пороли так, чтоб только живы были. Формально Псаров никаких законов не нарушал: пороть крестьян розгами, ремнем, плетью считалось в порядке вещей, запрещался исключительно палаческий кнут. Так что полный порядок, никакого нарушения законов.
Известно, что князь Ширятин запорол насмерть трех егерей. Подлые мужики подстрелили на охоте его любимую борзую суку. Тут характерно два обстоятельства: первое состоит в том, что раненая сука поправилась. Второе в том, что мы знаем о состоянии здоровья ценной охотничьей собаки: в источниках о борзой суке написано так же подробно, как и о трех мужиках, умерших под плетьми.
Крайне трудно определить, «правильно» убил своих слуг князь или «неправильно». Убивать нельзя, но пороть плетью – можно. А ведь князюшка находился в состоянии аффекта: любимого песика убили!
Никакого нарушения закона не было и в помине, когда крепостных секли публично, на глазах жен, мужей, детей и родителей. Когда за недоимки сажали в погреб без света, на хлеб и воду, или приковывали на цепь, не спуская по неделям и месяцам. Их ведь не убивали, не пытали, кнутом не били.
Да ведь и не только в физических истязаниях дело. При фантастической власти помещика над крепостным можно не тронуть человека пальцем, но совершенно раздавить его личность. Уже упоминавшийся князь Ширятин имел обыкновение раздавать породистых щенков бабам, кормящим грудью – чтобы выкармливали и щенка. Потом точно так же поступали и многие другие страстные охотники его круга, так что «изобретение», что называется, пришлось «в жилу» российскому дворянству.
Власть помещика была так необъятна, что открывала дорогу самым невероятным злоупотреблениям. И для превращения крепостных в жертв злобности и самодурства «просто» плохого, душевно скверного человека. И для превращения их в заложников извращенцев, людей с патологическими чертами характера.
Но даже поступки людей вроде бы не жестоких и не злых оборачивались издевательством не меньшим, чем кормление грудью щенков или утопление новорожденных младенцев.
Граф Александр Васильевич Суворов совершенно справедливо вошел в историю как национальный герой. Он не был ни жестоким, ни даже чрезмерно строгим начальником. С солдатами Суворов был всегда заботлив и добр, никогда не оскорблял их и не наказывал не за дело. И даже за вину часто прощал. Суворов мог дружески беседовать с солдатами, пить с ними водку и петь матерные песни. И не только матерные. Он не раз пел с солдатами народные песни у костров, рассказывал новобранцам о давно минувших временах и подавал дельные советы: как лучше варить кашу или как обматывать ногу портянками. Во время Швейцарского похода он велел «отвести штыки под провиант»: насадить на штыки уходящей в горы армии по головке швейцарского сыра.
Но вот как помещик, вел он себя… своеобразно. Сам хозяйство Суворов не вел по понятной причине: служил, не было времени. В его деревне Ундол, под Владимиром, был поставлен управляющий. Это то самое село Ундол, которое вместе с родным Алепином в ХХ веке воспел Владимир Солоухин[4].
Как ни радел об армии Александр Васильевич, но в своем имении завел обычай: не отдавать в рекруты своих крестьян, покупать рекрута на стороне. Половину стоимости рекрута платил барин, половину – сами мужики. И возникло у крестьян Ундола желание в этот раз не покупать рекрута, сэкономить немного денег: ведь есть в Ундоле негодный бобыль, у которого нет ни путного хозяйства, ни хорошей избы, ни даже чашки и ложки…
Насчет чашки и ложки мужики, скорее всего, «загнули», – очень уж им не хотелось покупать рекрута, тратить денежки, если можно сдать «негодного» односельчанина.
Староста был грамотный, все как есть отписал А.В. Суворову. И получил ответ, от которого не один день поеживался… Суворов принял решение прямое, как его героические переходы, простое и крутое, как штурм Измаила: пусть деревня построит бобылю избу, заведет ему хозяйство. Жены нет?! Как это нет – пусть староста выдаст за него свою дочку! Чтоб не писал староста барину, чего не надо, и чтобы поделился своим относительным богатством, помог экономически подняться еще одному плательщику оброка.
Однажды Суворов приехал в свое имение. Собирал грибы, ходил в церковь, беседовал со стариками – в общем, был с крестьянами прост и доступен, как и с солдатами… Только вот все абсолютно распоряжения управляющего он подтвердил. Полностью. Крестьяне-то бросились к барину, жалуясь на притеснения и несправедливости. Суворов же разбираться не стал, отказался «вникать». Даже добавил кое-что….
Оказалось, в Ундоле скопилось много холостых парней, «бобылей». В те времена для ведения полноценного хозяйства нужны были и мужские, и женские руки, и бобыли наносили ущерб – и самим себе, и крестьянской общине, и барину. Суворов действовал решительно и энергично. Для начал велел собрать бобылей:
– Почему не женаты?!
– Невест не хватает, батюшка…
Невест и правда не хватало. По неизвестной причине в соседних деревнях было больше девиц на выданье, а вот в Ундоле – избыток парней. Эти девицы принадлежали другим помещикам, они денег стоили, и их неохотно выдавали замуж за ундольских…
– Купить невест! – велел Суворов.
На первой же ярмарке на деньги Суворова купили невест. К приезду невест Суворов велел священнику облачиться, собрал бобылей и ждать возле церкви… Вот едут телеги, везут невест.
– Здорово, невесты! – кричит Суворов.
Что отвечают девицы, история умалчивает.
– С телег долой! По росту стройся! – опять командует великий полководец.
Невесты построились по росту, так же по росту построились и женихи.
– Невесты, под руки женихов бе-ери! В церковь шагом арш!
Что характерно, священник все это безобразие венчал. А у молодоженов после венца возникла одна-единственная проблема: не все запомнили в лицо своих мужей и жен. Но из положения вышли легко: опять построились по росту, и сразу все стало понятно.
Легко найти разницу между поступками Суворова и Салтычихи. Но в главном эта кошмарная баба и Суворов действуют одинаково. Русские туземцы для них – только лишенные права на личное отношение к чему-то средство решать проблемы и удовлетворять желания помещика. Салтычиха хотела пытать и убивать. Ширятин – разводить борзых собак. Суворов хотел наладить приносящее доход хозяйство. Лично он не был злобен и жесток, скорее снисходителен и добр. Но отношение принципиально то же самое.
В какой степени бесправны были крепостные, показывает распространение в XVIII – начале XIX века крепостных гаремов. Явление это совсем не такое редкое, как может показаться. Известна анекдотическая, но совершенно реальная история, когда в 1812 году, во время встреч Александра I с московским дворянством и купцами, некий помещик в пылу патриотического энтузиазма закричал царю: «Государь, всех бери – и Наташку, и Машку, и Парашу!» Это возложение гарема на алтарь Отечества легко счесть эксцессом… Но за этим эксцессом стоят достаточно страшные явления.
Известный мемуарист Я.М. Неверов описывает, как функционировал гарем в доме его родственника, помещика П.А. Кошкарова.
«…У Петра Алексеевича был гарем… 12–15 молодых и красивых девушек занимали целую половину дома и предназначались только для прислуги Кошкарова; вот они-то и составляли то, что я назвал гаремом… Собственно женская половина барского дома начиналась гостиной… Здесь же обыкновенно проводили время все члены семьи и гости, и здесь стояло фортепиано. У дверей гостиной, ведущей в зал, стоял, обыкновенно, дежурный лакей, а у противоположных дверей, ведущих в спальню Кошкарова, – дежурная девушка, и как лакей не мог переступить порог спальни, так и девушка не могла перешагнуть порог зала… Не только дежурный лакей или кто-то из мужской прислуги, но даже мужские члены семьи или гости не могли пройти далее дверей, охраняемых дежурной девушкой… Обыкновенно вечером, после ужина, дежурная девушка, по его приказанию, объявляла громко дежурному лакею: «барину угодно почивать», что было знаком для всей семьи расходиться по своим комнатам… а лакеи вносили тотчас в гостиную с мужской половины простую деревянную кровать и, поставив ее посреди комнаты, тотчас удалялись, а дверь из гостиной в зал запиралась, и девушки из спальной выносили пуховик, одеяло и прочие принадлежности для постели Кошкарова, который в это время совершал вечернюю молитву по молитвеннику, причем дежурная держала свечу, а в это время все девушки вносили свои койки и располагали их вокруг кровати Кошкарова, так как все непременно должны были, кроме Матрены Ивановны, начальницы гарема, спать в одной с Кошкаровым комнате… Раз в неделю Кошкаров отправлялся в баню, и его туда должны были сопровождать все обитательницы его гарема, и нередко те из них, которые еще не успели, по недавнему нахождению в этой среде, усвоить все ее взгляды и в бане старались спрятаться из стыдливости, – возвращались из бани битыми».
«Все без исключения девушки были не только грамотные, но и очень развитые и начитанные, и в распоряжении их состояла довольно большая библиотека, состоявшая, конечно, почти исключительно из беллетристических произведений. Для девушки грамотность была обязательна, иначе она не смогла бы исполнять обязанностей чтицы при Кошкарове, партнерки в вист и т. д., а потому каждая вновь поступившая тотчас же начинала учиться чтению и письму» [19. С. 363–364].
П.А. Кошкаров в свои 70 лет очень ревностно охранял свои права владельца гарема, и когда одна из девушек, Анфимья, пыталась бежать со своим любимым, их обоих наказали крайне жестоко. Анфимью после сильной порки пытали, «посадив на стул» – то есть приковав к неудобному креслу, на котором она не могла даже наклонить голову: шею подпирали острые спицы. То есть ее пытали с помощью специальных орудий, в нарушение даже формально действовавших законов, и продолжалось это целый месяц.
А «в тот же день, когда совершилась экзекуция над Анфимьей… после чаю приведен был на двор пред окна кабинета бедный Федор. Кошкаров стал под окном и, осыпая его страшной бранью, закричал: «Люди, плетей!» Явилось несколько человек с плетьми, и тут же на дворе началась страшная экзекуция. Кошкаров, стоя у окна, поощрял экзекуторов приказами: «Валяй его! Валяй сильнее!», что продолжалось очень долго, и несчастный сначала страшно кричал и стонал, а потом начал притихать и совершенно притих, а наказывавшие остановились. Кошкаров закричал: «Что встали?! Валяй его!» – «Нельзя, – отвечали те. – Умирает». Но и это не могло остановить ярость Кошкарова гнева. Он закричал: «Эй, малый, принеси лопату». Один из секших тотчас побежал на конюшню и принес лопату. «Возьми г… на лопату», – закричал Кошкаров. При слове «возьми г… на лопату» державший ее зацепил тотчас кучу лошадиного кала. «Брось в рожу мерзавцу, и отведи его прочь!» [16. С. 106–107].
Конечно, Кошкаров нарушил закон: нельзя было убить крепостного и нельзя было его пытать. Но и тут у юристов наверняка возникли бы вопросы: как трактовать настолько зверскую порку: как прямое убийство? Как пытку? Как легкое превышение полномочий? Как случайность? Как видите, даже здесь все можно повернуть очень по-разному, многое зависит от адвоката, от настроения судей…
Но вот уж завести гарем Кошкаров был в своем полнейшем праве: ведь нигде в своде законов Российской империи, в указах царей, в решениях Сената не значилось, что заводить крепостные гаремы запрещается. А что не запрещено – то разрешено, это старая истина.
Кстати, Кошкаров имел репутацию очень прогрессивного, умного, образованного человека. Так сказать, ярко выраженного русского европейца. На первый взгляд ни с содержанием гарема, ни с запоротым насмерть парнем это как-то не особенно сочетается. Но только на первый взгляд…
Само «европейство» уже отделяло помещика от крепостных. Почти весь XVIII век книжное образование на русском языке было еще невозможным. В 1736 году Ломоносов уехал учиться в Германию – вовсе не потому, что был страшным германофилом: просто в России не было ни одного университета.
В 1755 году в Москве открылся первый университет на территории бывшей Московии. С 1801 года в Российской империи работало уже несколько университетов, но, как правило, уровень преподавания в них был ниже, чем в немецких. Юноши уезжали в Геттинген и в Гаале точно так же, как Ломоносов, вовсе не от дефицита патриотических чувств.
По-русски было непросто не только учиться, но читать книги, принимать участие в общественной жизни. В XVIII веке ни художественной, ни научно-философской литературы на русском языке еще не существовало; так, отдельные авторы. Даже в самом конце XVIII века французские и немецкие книжки на полках библиотек теснили редкие томики Хераскова, Ломоносова, Сумарокова, Новикова. Пушкин и Лермонтов, Толстой и Гончаров еще не родились на свет. Литературного процесса на русском языке еще нет.
Наука на нем почти не делается: даже в Российской академии наук из 300 академиков этнических русских – 2 человека в 1740 году, 6 человек в 1770 г. и только к 1800 г. – аж целых 30 человек.
Общественная жизнь? Политика? Она или в Европах, или в Петербурге… Даже не в Москве, тем более – не в провинциальных городах.
К тому же все политические теории, общественные интересы связаны с идеями французских просветителей и немецких философов, с жаркими спорами в гостиных Петербурга или в усадьбах – уж конечно, построенных и организованных по-европейски. Народ и не имел никакого представления о модных идеях и сам в него совершенно не укладывался.
Общие жизненные интересы? Их тоже не было. Душевная жизнь европейски образованного барина, помнившего бульвары Парижа, получавшего письма из Бадена и Женевы, спорившего о последнем романе Жанэ и о «Фаусте» Гёте, была предельно далека от любых душевных движений крестьянина. Не только потому, что крестьянин не читал Гёте, а еще и потому, что сами основы душевного устройства барина и его кучера оказывались различны.