Если вечером мы с ним и с матушкой оставались втроем, он всегда придумывал какую-нибудь новую забаву, какой-нибудь сюрприз или розыгрыш; он передразнивал всех наших знакомых, корчил такие рожи, что становился вовсе не похож на себя, подражал любым голосам, крикам животных, звукам инструментов, извлекал из себя звуки и вовсе неслыханные, пел, аккомпанируя себе на гузле, плясал, кувыркался, ходил на руках, перепрыгивал через столы и стулья; снимал ботинки и жонглировал ногами на японский манер: вертел на большом пальце ширму или журнальный столик из гостиной; руками он жонглировал еще лучше; скомканная и разорванная бумага вдруг взлетала множеством белых бабочек; я дул на них и разгонял, а он удерживал в воздухе, махая веером. Так все предметы рядом с ним теряли тяжесть реальности, теряли даже существование – или обретали новый смысл, неожиданный, причудливый, вовсе не имеющий отношения к пользе. «Мало есть вещей, которыми не забавно жонглировать», – говорил он. Притом он был такой шутник, что я задыхался от смеха, а матушка восклицала: «Прекратите, Бальди! Кадио не сможет уснуть». Но на самом деле у меня были достаточно крепкие нервы, чтобы выдержать такое возбуждение.
Мне его уроки сильно пригодились; пару месяцев спустя в некоторых проделках я самому Бальди дал бы фору, и даже…
– Я вижу, молодой человек, о вашем воспитании чрезвычайно много заботились, – перебил его Жюльюс.
Лафкадио расхохотался: его очень веселила удрученная физиономия романиста.
– О, это все далеко не зашло, не тревожьтесь! А теперь, не правда ли, пора уже явиться дядюшке Фаби. Он очутился рядом с матушкой, когда Белковского и Бальди перевели на другие места службы.
– Фаби? Это его почерк я видел на первой странице вашего блокнота?
– Да, Фабиан Тэйлор, лорд Гравенсдейл. Он повез нас с матушкой на виллу, которую снял около Дуино на Адриатике; там я сильно окреп. Берег в этом месте выдается большим скалистым полуостровом, который почти весь был занят нашей усадьбой. Там я проводил целые дни дикарем под соснами, среди скал, укрываясь в бухтах, плавая в море, ходя на веслах. К этому времени относится фото, которое вы видали; я его тоже сжег.
– Мне кажется, – сказал Жюльюс, – по этому случаю вы могли бы одеться и попристойнее.
– Да вот как раз и не мог бы, – со смехом возразил Лафкадио. – Фаби запирал на замок все мое платье и даже нижнее белье – чтобы я загорел, говорил он.
– А матушка ваша как к этому относилась?
– Очень забавлялась; если гостям, говорила она, это неприятно, они могут просто уехать. Но никому из тех, кого мы принимали, это оставаться не мешало.
– И все это время ваше образование… о, бедный мальчик!
– Да; я так легко всему обучался, что про образование матушка до той поры забывала; мне уже было почти шестнадцать; матушка словно вдруг это сообразила, и после чудного путешествия по Алжиру вместе с дядюшкой Фаби (думаю, то было лучшее время моей жизни) меня послали в Париж на попечение какого-то неумолимого тюремщика, который занялся моим ученьем.
– Да-да, конечно, я понимаю: после этой чрезмерной свободы принуждение показалось вам довольно суровым.
– Не будь Протоса, я бы его ни за что не перенес. Он жил в одном пансионе со мной – якобы для изучения французского, но он и так на нем отлично говорил, и я так и не понял, что он там делал – так же как и я сам. Я умирал от скуки; не то чтобы у меня были к Протосу дружеские чувства, но я тянулся к нему, как будто бы он должен был принести мне избавление. Он был несколько старше меня, а казался уже совсем взрослым: ничего детского не оставалось в его поступках и вкусах. Когда он хотел, лицо его было чрезвычайно выразительно, могло передать все, что угодно; когда он давал себе отдых – становился похож на дебила. Однажды я пошутил на этот счет, и он мне ответил: в нашем мире надо быть не слишком похожим на то, что ты есть на самом деле.
Ему не довольно было казаться просто не слишком далеким: он очень старался прослыть за полного дурака. Он любил говорить: людей губит, когда они предпочитают упражнению показуху и не умеют скрывать свои дарования, – но это он говорил только мне одному. Жил он, сторонясь других – даже меня, единственного в пансионе, кого он не презирал. Когда мне удавалось его разговорить, он становился на редкость красноречив, но чаще молчал, и тогда казалось, что он обдумывает какие-то дурные замыслы, которые мне хотелось узнать. Когда я спрашивал его: «Что вы здесь делаете?» (на ты с ним никто из нас не был), – он отвечал: «Беру разбег». Он уверял, что в жизни можно выбраться из самых тяжелых положений, вовремя сказав себе: «Это все пустяки!» Так я себе и сказал, решив убежать.
Я ушел с восемнадцатью франками в кармане и дошел до Бадена короткими переходами: невесть что ел, где ни попадя ночевал… На место явился немного потрепанный, но, в общем, довольный собой: у меня оставалось еще три франка; правда, франков пять или шесть еще прибавилось по дороге. В Бадене я нашел матушку вместе с дядюшкой де Жевром, которого мой побег очень позабавил; он решил поехать со мной обратно в Париж, говоря, что ни за что не утешится, если Париж оставит у меня дурное воспоминание. И правда, когда я приехал туда вместе с ним, Париж предстал мне уже в несколько лучшем свете.
Маркиз де Жевр до страсти любил тратить деньги: это было у него постоянной потребностью, родом обжорства; он словно знал, что мне будет приятно помогать ему и подкреплять его аппетиты собственными. В противоположность Фаби, он прививал мне вкус к одежде, и я могу сказать, что недурно ее носил; у маркиза я прошел хорошую школу; его элегантность была совершенно естественна, словно вторая натура. Мы с ним превосходно ладили. Все утро мы проводили вместе у галантерейщиков, обувщиков, портных; особое внимание он обращал на обувь: по ней, говорил он, человека узнаешь вернее и неприметнее для него, чем по всей остальной одежде или чертам лица… Он учил меня тратить, не считая денег и не заботясь заранее, хватит ли мне средств на утоление моих фантазий, желаний и голода. Он принципиально считал, что голод надо утолять в последнюю очередь, потому что (я помню точно его слова) желания с фантазиями появятся и убегут, а голод всегда о себе напомнит, да тем настоятельней, чем дольше будет ждать. Наконец, он научил меня не радоваться вещи больше, оттого что она дорога, или меньше, оттого что она, по случаю, вовсе ничего не стоила.
Так я жил, когда лишился матушки. Телеграмма вдруг вызвала меня в Бухарест; я увидел ее уже в гробу; там я узнал, что после отъезда маркиза она наделала много долгов, так что ее состояния как раз хватило на их уплату, а я не мог уже рассчитывать ни на копейку, ни на пфенниг, ни на грош. Сразу после похорон я вернулся в Париж, где думал найти дядюшку де Жевра, но он внезапно уехал в Россию, не оставив адреса.
Мне ни к чему передавать вам все, о чем я думал тогда. Я, черт побери, имел в запасе кое-какие умения, благодаря которым всегда мог перебиться, но чем больше у меня было в них нужды, тем отвратительнее мне казалось прибегать к ним. К счастью, однажды вечером, бродя по улицам в некоторой растерянности, я встретил Каролу Негрешитти, которую вы видели, – бывшую любовницу Протоса; она меня пристойно приютила. Несколько дней спустя мне сообщили, что по первым числам каждого месяца я могу получать у одного нотариуса маленький пенсион довольно загадочного происхождения; я терпеть не могу наводить лишние справки, и стал его забирать, ни о чем не спрашивая. Потом пришли вы… Теперь вы знаете, в общем, все, что я хотел бы вам рассказать.
– Какое счастье, – важно произнес Жюльюс, – какое счастье, Лафкадио, что вам теперь перепали какие-то деньги; без профессии, без образования, вынуждены жить случайными заработками… такой, каким я вас теперь узнал, вы были бы готовы на все.
– Да ни на что я не был бы готов, – ответил Лафкадио, строго глядя на Жюльюса. – Сколько я вам тут рассказал, а вы меня еще очень плохо знаете. Ничто не останавливает меня так, как нужда, и я всегда искал только того, что на пользу мне не пойдет.
– Например, парадоксов. Думаете, можно ими прокормиться?
– От желудка зависит. Вам угодно называть парадоксами то, что в ваш желудок не лезет. Ну а я скорей бы умер с голоду, чем питался бы тем рагу из логики, каким, как я видел, вы кормите своих героев.
– Позвольте…
– По крайней мере героя вашей последней книги. Вы там изобразили своего отца, правда? И так стараетесь всегда, везде выдержать его последовательным, похожим на себя и на вас, верным своему долгу и своим принципам, то есть вашим теориям… что же я, как вы думаете, могу про это сказать? Смиритесь с правдой, господин де Барайуль: я существо без причин и следствий. Вон я вам сколько наговорил! А еще вчера сам себя считал самым молчаливым, самым замкнутым, самым уединенным из людей. Но это хорошо, что мы так скоро узнали друг друга и впредь к этому не придется возвращаться. Завтра, сегодня же вечером, я вернусь в свой затвор.
Романист, ошеломленный было этими речами, сделал усилие и удержался в седле:
– Будьте прежде всего уверены, что без причин и следствий ничего не бывает ни в физике, ни в психологии, – начал он. – Вы еще не завершили свое развитие…
Его перебил стук в дверь. Но никто не вошел; Жюльюсу пришлось самому выйти из кабинета. Дверь он оставил открытой; до Лафкадио доносились невнятные голоса. Потом настала полная тишина. Лафкадио прождал минут десять и уже собирался уйти, но тут к нему подошел слуга в ливрее:
– Господин граф просил передать господину секретарю, что он его больше не задерживает. Господин граф только что получил дурные вести о своем сиятельнейшем отце и просит извинить его, сударь, что не может попрощаться с вами лично.
По тому, как это было сказано, Лафкадио догадался, что пришла весть о смерти старого графа. Он совладал со своими чувствами.
– Ну что ж, – думал он, вернувшись в тупик Клода Бернара, – время настало. It is time to launch the ship[10]. Откуда бы ветер теперь ни подул, то и ладно. Раз уж рядом со стариком я быть не могу, соберусь-ка я, чтобы отправиться от него еще дальше.
Проходя мимо привратницкой, он передал портье коробочку, которую носил с собой со вчерашнего дня:
– Вечером передайте, пожалуйста, этот пакет госпоже Негрешитти, когда она вернется. И, будьте добры, приготовьте мой счет.
Через час он упаковал чемодан и послал за фиакром. Он уехал, не оставив адреса. Только адрес своего нотариуса.
Вскоре после того как графиня Ги де Сен-При, младшая сестра Жюльюса, внезапно вызванная в Париж кончиной графа Жюста-Аженора, вернулась в свой изящный замок Пезак в четырех километрах от По, из которого почти не выезжала с тех пор, как овдовела, а особенно как поженились и встали на ноги ее дети, к ней явились с необыкновенным визитом.
Утром она, как всегда, вернулась с прогулки в легком догкаре, которым правила сама, и тут ей доложили, что в гостиной уже около часа дожидается какой-то капуцин. Незнакомец сказал, что он от кардинала Андре, как удостоверяла и визитная карточка кардинала, которую передали графине. Карточка была в конверте; под фамилией кардинала его тонким, почти женским почерком было написано:
«Рекомендую особенному вниманию графини де Сен-При аббата Жана-Поля Спаса, каноника в Вирмонтале».
Вот и все – этого было довольно; графиня всегда с удовольствием принимала духовных лиц, а кардинал Андре имел над ее душой огромную власть. Одним прыжком она оказалась в гостиной и извинилась, что заставила себя ждать.
Каноник из Вирмонталя был хорош собой; его лицо сияло мужественной энергией, которая странно рассогласовывалась (позволю себе так выразиться) с нерешительной осторожностью его жестов и голоса; удивляли, кроме того, почти седые волосы при молодом и свежем цвете лица.
Несмотря на всю благорасположенность графини, разговор клеился плохо, увязая в условных светских фразах об утрате, недавно постигшей ее, о здоровье кардинала Андре, об очередном провале Жюльюса в академию… Между тем голос аббата становился все медленней и глуше, а лицо все недовольнее. Наконец он встал, но не для прощания:
– Я хотел бы, графиня, от лица кардинала поговорить с вами о важном деле. Но в этой комнате слишком хорошая слышимость, да и множество дверей меня пугает: боюсь, нас тут могут подслушать.
Графиня обожала ужимки и секреты; она ввела каноника в тесный будуар, имевший выход только в гостиную, закрыла дверь:
– Здесь мы в укромном месте. Говорите без всякого страха.
Но аббат, усевшись на пуфе напротив графини, говорить не стал: он вынул из кармана платок, уткнулся в него лицом и зашелся в судорожных рыданиях.
Графиня в растерянности схватила с рядом стоявшего столика рабочую корзинку, нашла там флакон нюхательной соли, задумалась, можно ли предложить ее гостю, и, наконец, решилась понюхать сама.
– Простите меня, – сказал наконец аббат, отняв платок от побагровевшего лица. – Мне известно, графиня, какая вы превосходная католичка, так что вы непременно тотчас же меня поймете и разделите мои чувства.
Душевных излияний графиня Валентина терпеть не могла; благопристойность выражения лица она сберегла за лорнетом. Аббат тут же пришел в себя и подвинул пуф немного ближе:
– Ваше сиятельство, чтобы решиться с вами говорить, мне понадобилось официальное заверение кардинала: да, заверение, данное им, что ваша вера не чета пустой светской вере – простой оболочке неверия…
– Ближе к делу, господин аббат.
– Поэтому кардинал заверил меня, что я могу всецело положиться на ваше умение хранить тайну – подобное, смею выразиться, умению хранить тайну исповеди…
– Но простите меня, господин аббат: если речь идет о каком-то секрете, известном кардиналу – секрете такой важности, – как же он не сообщил мне о нем прямо?
По улыбке аббата графиня сразу догадалась, как неуместен был ее вопрос:
– Письмо? Но, графиня, в наши дни на почте все кардинальские письма вскрываются.
– Он мог бы доверить это письмо вам.
– Верно, графиня, но кто знает, что может случиться с бумагой? Мы под таким надзором… Более того: кардинал предпочитает и сам не знать того, что я вам сейчас сообщу, – быть в этом деле совершенно не замешанным. Ах, графиня, в последний момент смелость и меня покидает. Я не знаю, могу ли…
– Господин аббат, вы меня совсем не знаете, – очень тихо сказала графиня, отворачивая голову и роняя лорнет, – так что во мне не может быть обиды, если ваше доверие ко мне недостаточно велико. Тайны, которые мне доверяют, я храню свято. Бог свидетель, выдавала ли я когда хоть малейший секрет. Но мне еще ни разу не случалось упрашивать поведать мне тайну…
Графиня слегка привстала, словно собравшись уходить. Аббат протянул к ней руки:
– Простите меня, ваше сиятельство! Извольте принять во внимание, что вы первая женщина – первая, говорю вам, – которую давшие мне страшное поручение уведомить вас сочли достойной принять и сохранить в себе этот секрет. И я, признаюсь, со страхом думаю: такое откровение очень тяжко, очень обременительно для женского ума.
– Насчет недостаточных способностей женского ума сильно заблуждаются, – ответила графиня почти неприязненно и, слегка разведя руками, спрятала свое любопытство под отстраненным видом, с каким считала приличным выслушивать важные сообщения, поверяемые Церковью.
Аббат еще немного ближе пододвинул пуф.
Но тайна, которую аббат Спас собирался теперь поведать графине, мне и поныне кажется такой ошеломительной и странной, что я не смею рассказать о ней здесь без пространных оговорок.
Есть роман, а есть история. Самые сведущие критики видели в романе историю, которая могла быть в возможности, а в истории – роман, который был в действительности. И в самом деле надо признать, что воображение романиста часто внушает доверие, а действительные события нашу доверчивость испытывают. К сожалению, иные скептики отрицают факты, если они выходят за рамки заурядности. Не для них я пишу.
Мог ли наместник Бога на земле быть похищен со своего Святого престола и происками Квиринала, так сказать, украден у всего христианского мира – это очень щекотливая проблема, и поднимать ее у меня не станет отваги. Но то, что в конце 1893 года прошел такой слух, – это факт исторический, и достоверно, что еще много лет он смущал многие преданные Церкви души. Несколько газет робко заговорили об этом – их заставили замолчать. В Сен-Мало вышла посвященная этому брошюра[11] – ее изъяли из продажи. Дело в том, что не только масонская партия не была заинтересована поднимать шум по поводу столь гнусного преступления, но и католическая партия не смела принять чрезвычайные сборы, тотчас поступившие по этому поводу, и не соглашалась их возместить. И хотя, несомненно, многие боголюбцы принесли великие жертвы (собранные или растраченные по сему случаю суммы оценивают в полмиллиона), так и осталось под сомнением, все ли получившие эти средства истинно служили Церкви: не был ли из них кое-кто, например, мошенником. Так или иначе, чтобы сладить подобное дело, требовались не твердые религиозные убеждения, а дерзость, ловкость, такт, красноречие, понимание людей и событий, здоровье, похвастать которыми могли только молодцы вроде Протоса – прежнего товарища Лафкадио. Я честно извещаю читателя: он-то сейчас и является перед нами под личиной каноника из Вирмонталя.
Валентина де Сен-При, твердо решив не разжимать больше губ, не менять позы и даже выражения лица, пока не исчерпается весь секрет, бесстрастно слушала мнимого патера, а тот чувствовал себя чем дальше, тем уверенней. Он встал и большими шагами принялся расхаживать по будуару. Для введения в дело он начал его излагать если не с самого начала (ведь главное – распря Церкви с Ложей – существовало всегда, не правда ли?), то с некоторых давних событий, в связи с которыми начались открытые столкновения. Прежде всего он напомнил графине о двух посланиях, изданных папой в декабре 1892 года: одно к итальянскому народу, другое – специально к епископату, предостерегавших против масонских происков; потом, поскольку графине память несколько изменяла, ему пришлось углубиться еще дальше и рассказать об открытии памятника Джордано Бруно по решению и под руководством Криспи, за которым до сей поры скрывалась Ложа. Криспи, говорил он, оскорбился тем, что папа отклонил его предложения, отказался вести с ним переговоры (а под переговорами они понимали соглашение, подчинение!). Он живо обрисовал ей тот трагический день: оба лагеря изготовились к бою; масоны сняли наконец маску, и в то время как дипломатический корпус, аккредитованный при Святом престоле, направился в Ватикан, изъявляя презрение к Криспи и почтение к уязвленному Святейшему Отцу, на Кампо деи Фьори весь орден, развернув стяги, воздвигал свой наглый кумир во славу знаменитого богохульника.
– На состоявшейся вскоре консистории 30 июня 1889 года, – продолжал он все так же стоя, опираясь обеими руками на столик и свесившись над графиней, – Лев XIII выразил свое глубочайшее негодование. Его протест был услышан всем миром, и все христианство содрогнулось, когда он сказал, что готов оставить Рим. Оставить Рим, слышите ли! Все это, графиня, вы уже знаете; вы это перестрадали и помните не хуже моего.
Он снова зашагал по комнате:
– Наконец Криспи лишился власти. Неужели Церковь сможет вздохнуть свободно? Итак, в декабре 1892 года папа издал те два послания. Графиня…
Он снова сел, резко придвинул кресло к канапе и схватил ее за руку:
– Месяц спустя папа был заточен в темницу.
Графиня упорно оставалась безмолвна. Каноник отпустил ее руку и произнес более уравновешенно:
– Ваше сиятельство, я не желал бы стараться разжалобить вас страданьями узника: женское сердце всегда нетрудно встревожить зрелищем несчастья. Я обращаюсь к вашему уму, графиня, и предлагаю вам посмотреть, в какой глубокий хаос погрузились мы, христиане, после исчезновения нашего духовного отца.
На бледном челе графини обозначилась маленькая морщинка.
– Быть без папы ужасно, сударыня. Но это все пустяки: еще ужаснее быть с ложным папой. Ведь чтобы скрыть свое преступление – да что там! – чтобы Церковь сама разоружилась и покорилась Ложе, франкмасоны посадили на папский престол вместо Льва XIII какого-то клеврета Квиринала, какого-то манекена, схожего обликом с их святейшей жертвой, какого-то обманщика, которому мы вынуждены притворно покоряться, чтобы не повредить истинному понтифику, и которому наконец (о стыд!) на юбилее поклонился весь христианский мир.
При этих словах платок, который аббат крутил в руках, разорвался.
– Первым актом лжепапы была пресловутая энциклика к Франции, от которой до сих пор истекает кровью сердце всякого истинного француза. Да, да, ваше сиятельство, я знаю, как ваше великое вельможное сердце страдало, услышав, что Святая Церковь отказалась от святого дела монархии; Ватикан, иными словами, приветствовал республику. Увы! Утешьтесь, сударыня. Вы справедливо изумились этому. Утешьтесь теперь, графиня, – но подумайте, как страдал в плену Святейший Отец, слыша, как некий обманщик объявил его республиканцем!
Он запрокинулся назад и с рыдающим смехом сказал:
– А что подумали вы, графиня де Сен-При, что подумали, когда в качестве комментария к этой энциклике его святейшество дал аудиенцию редактору «Пти журналь»? «Пти журналь», графиня! Фу, гадость! Лев XIII в этой газетенке! Вы же сами чувствуете, что этого не может быть. Ваше благородное сердце уже возопило, что это фальшивка!
– Но, – воскликнула наконец, не сдержавшись, графиня, – об этом же надо возопить по всей земле!
– Нет, сударыня, об этом надо молчать! – грозно прогремел аббат. – Именно об этом и надо молчать: молчать об этом – и делать дело.
Он извинился и продолжил с внезапною слезою в голосе:
– Видите ли вы, что я с вами разговариваю, как с мужчиной?
– Вы правы, господин аббат. Делать дело, сказали вы? Так говорите скорее, что вы решили.
– О, я знал, что встречу в вас благородное мужественное нетерпение, достойное крови Барайулей. Но увы! В нашем случае ничто не может быть страшней несвоевременного усердия. Сегодня об этом гнусном злодействе, графиня, уведомлены немногие избранные, и нам непременно нужно рассчитывать на их совершенное молчание, на их полнейшее повиновение указаниям, которые будут им даны в благоприятное время. Кто действует не с нами, тот действует против нас. И помимо церковного осуждения… это все пустяки! – помимо возможного отлучения от Церкви, всякая частная инициатива встретит категорический прямой запрет нашей партии. Здесь, ваше сиятельство, речь идет о крестовом походе: именно крестовом походе, но тайном. Простите, что я так упорно на этом настаиваю, но мне нарочно поручено кардиналом предупредить вас об этом; сам же кардинал об этой истории ничего не хочет знать и даже не поймет, о чем его спрашивают, если заговорить с ним об этом. Кардинал не желает признать, что видел меня, и если даже впоследствии ход событий вновь сведет нас – условимся, что мы с вами никогда не разговаривали друг с другом. Вскоре Святейший Отец сможет вознаградить тех, кто верно ему служил.
Несколько разочарованная, графиня несмело выдвинула свой аргумент:
– А как же тогда?
– Мы делаем дело, ваше сиятельство, – не тревожьтесь, мы делаем. И отчасти мне даже дозволено открыть вам план кампании.
Он глубоко уселся в кресло прямо против графини, она же подняла руки к лицу и так застыла: грудь вперед, локтями опершись на колени, лицо обхватив ладонями.
Вначале аббат рассказал, что папа заточен не в Ватикане, а, вероятно, в замке Святого Ангела, который, как графиня, конечно, знает, соединен с Ватиканом подземным ходом; что, конечно, было бы совсем не трудно вытащить его из этой темницы, если бы не суеверный страх его слуг перед масонством, хотя сами они всем сердцем с Церковью. Ложа на то и рассчитывала: пример понтифика, лишенного власти, должен наполнить ужасом все души. Никто из слуг не соглашался содействовать без твердого обещания отправить его куда-нибудь далеко, в недосягаемое для гонителей место. Значительные суммы были выделены на этот предмет людьми весьма благочестивыми, чья верность в тайне испытана. Теперь оставалось устранить лишь одно препятствие, но оно требовало больше усилий, чем все остальные, вместе взятые. Ибо это препятствие – некий принц, главный тюремщик Льва XIII.
– Помните ли вы, графиня, какой тайной до сих пор окутана двойная смерть эрцгерцога Рудольфа, наследника престола Австро-Венгрии, и его юной супруги, которую нашли рядом с ним при последнем издыхании, – Марии Вечеры, племянницы княгини Грациоли? Они только что сыграли свадьбу. Самоубийство, говорят нам! Пистолет там был только ради обмана общественного мнения: правда в том, что оба были отравлены. Увы! Кузен эрцгерцога, и сам великий герцог, безумно влюбленный в Марию, не вынес, увидев ее за другим… После этого ужасного злодеяния Иоанн-Сальвадор Лотарингский, сын великой герцогини Тосканской Марии-Антуанетты, оставил двор императора Франца Иосифа, своего родственника. Зная, что в Вене его преступление раскрыто, он отправился выдать самого себя папе – умолять его о прощении, разжалобить его. Прощение он получил. Но под предлогом епитимии кардинал Монако-Ла-Валетт заточил его в замке Святого Ангела, где он и томится уже три года.
Все это каноник рассказал довольно ровным голосом; потом немножко выждал, притопнул ногой и добавил:
– Его-то Монако и сделал главным тюремщиком Льва XIII.
– Как! – воскликнула графиня. – Кардинал! Разве может кардинал быть франкмасоном?
– Увы! – сказал задумчиво каноник. – Ложа глубоко поразила Церковь. Вы можете понять, ваше сиятельство, что если бы Церковь была способна сама защищаться лучше, ничего бы и не случилось. Ложа могла захватить особу Святейшего Отца лишь при содействии некоторых весьма высокопоставленных своих собратьев.
– Но это ужасно!
– Что вам еще сказать, графиня? Иоанн-Сальвадор считает себя пленником Церкви, хотя в плену его держат франкмасоны. Он ничего не согласен сделать для освобождения Святейшего Отца, если ему самому не помогут бежать вместе с ним, а бежать ему надо непременно очень далеко: в такую страну, из которой нет выдачи. Он требует двести тысяч франков.
Слушая посетителя, графиня отступала назад, опустив руки и запрокинув голову назад; при последних словах она слабо простонала и потеряла сознание. Каноник бросился к ней:
– Очнитесь, графиня! – Он похлопал ее по рукам. – Это все пустяки! – Он поднес ей к носу флакон с солью. – Сто сорок тысяч из этих двухсот у нас уже есть. – (Графиня приоткрыла глаза.) – Но герцогиня де Лектур соглашается дать лишь пятьдесят тысяч, а нужно шестьдесят.
– Вы их получите, – почти неслышно прошептала Валентина де Сен-При.
– Церковь не сомневалась в вас, ваше сиятельство.
Он встал очень важно, почти церемониально, выдержал паузу и сказал:
– Графиня де Сен-При, я всецело доверяю вашему великодушному обещанию, но примите во внимание беспримерные трудности, которые будут сопровождать, осложнять, а может быть, совершенно препятствовать передаче этой суммы: суммы, о которой вы сами, повторяю, должны забыть, получение которой я сам должен быть готов отрицать, и даже расписку в ней мне не дозволено выдать вам… Осторожности ради я могу получить ее лишь из рук в руки – из ваших рук в мои. Мы под надзором. Мой приезд в ваш замок может подать повод для слухов. Всегда ли мы уверены в наших слугах? Подумайте о выборах графа де Барайуля. Мне сюда никак не следует возвращаться.
Сказав эти слова, он остался, как приклеенный к полу, не двигаясь и ничего не говоря. Графиня поняла:
– Но, господин аббат, вы же понимаете, что такой огромной суммы при мне сейчас нет. К тому же…
Аббат нахмурился, так что она не осмелилась сказать, что ей нужно некоторое время, чтобы эти деньги собрать (она ведь намеревалась раскошелиться не одна), а лишь прошептала:
– Как же быть?.. – И, поскольку аббат хмурился все сильнее: – Наверху у меня есть кое-какие вещицы…
– Фу, сударыня, что вы! Вещицы – это всего лишь сувениры. Вы хотите, чтобы я взялся за ремесло перекупщика? И вы думаете, я смогу соблюдать осторожность, стараясь продать их как можно дороже? Будет риск, что я выдам и вас, и все наше дело.
Внезапно из важного голос его стал резким и жестким. У графини же голос немного дрожал:
– Погодите минутку, господин каноник, я посмотрю, что у меня есть в ящиках…
Вскоре она спустилась. В руке у нее была зажата пачка синих бумажек.
– К счастью, я только что получила арендную плату, так что могу сейчас же дать вам шесть с половиной тысяч франков.
Каноник пожал плечами:
– И что мне, по-вашему, с ними делать?
С грустным презрением, благородным движением руки он отстранил графиню от себя:
– Нет, ваше сиятельство, нет, я не возьму эти купюры. Их я возьму только вместе с другими. Я цельный человек, мне нужно все целиком. Когда вы сможете передать мне всю сумму?
– Сколько времени вы мне дадите? Неделю? – спросила графиня, все еще надеясь собрать деньги у знакомых.
– Графиня де Сен-При, неужели церковь ошиблась? Неделя? Я скажу вам только два слова: папа ожидает! – Он воздел руки к небу. – Что же это! Вы удостоены чрезвычайной чести, в ваших руках его спасение, а вы медлите! Страшитесь, графиня, страшитесь, как бы Господь наш в день вашего спасения не заставил несостоятельную душу вашу так же медлить и томиться у райских врат!
Он стал грозен и страшен, потом вдруг поднес к губам крестик на четках и забылся в краткой молитве.
– Но мне же нужно время написать в Париж? – в отчаянье простонала графиня.
– Пошлите телеграмму! Пусть ваш банкир перечислит шестьдесят тысяч в парижское отделение «Земельного кредита», а они телеграфом дадут своему отделению в По распоряжение выплатить вам означенную сумму. Пустяковое дело.
– У меня есть деньги на счету в По, – решилась она.
– В банке?
– Как раз в «Земельном кредите».
Тут аббат совершенно возмутился:
– О! Ваше сиятельство, что же вы так долго крутили, пока не сказали это мне? Так-то вы показываете ваше усердие? Что вы скажете, если теперь я вовсе откажусь от вашего содействия?
Он заходил по комнате, заложив руки за спину, словно заранее настроенный против всего, что может услышать:
– Это более, нежели теплохладность, – он пощелкал языком, показывая свое отвращение, – это почти служение двум господам…
– Господин аббат, умоляю вас…
Еще с минуту аббат ходил все так же насупленно и непреклонно. Наконец сказал:
– Вы, я знаю, знакомы с аббатом Буденом; сегодня я с ним как раз обедаю… – он вынул из кармана часы, – и уже опаздываю. Выпишите чек на его имя; он получит за меня эти шестьдесят тысяч и тут же мне передаст. Когда увидите его, скажите просто, что это вклад на поминальную часовню; он человек не болтливый, знает жизнь и допытываться ни до чего не станет. Ну! Чего вы еще ждете?