…я вижу искажённую проекцию пространства глазами человека, который стоит сбоку от меня. Возможно, он мой двойник. Но когда я пытаюсь к нему прикоснуться, рука проходит сквозь пустоту и застревает в вязкой воздушной массе. Воздух сгущён до состояния опары. Я вижу шафрановые подпалины на деревьях и понимаю, что солнце заходит. В перекличке птиц чувствуется предзакатное ощущение прохлады. Птицы тараторят на языке, который я знаю с детства, я ловлю отдельные слова, но не понимаю, как они коррелируют между собой. "Люди приручили птиц, птицы говорят на языке людей, – шепчет мне тот, чьим голосом я произношу слова. – Все птицы – механические игрушки, вобравшие язык людей и забывшие свой птичий язык…". "Тихие Палисады, ах, Тихие Палисады, о-ля-ля, Тихие Палисады…" – Оповещают птицы друг дружку, называя место обитания.
Я вижу дома на склонах. Некоторые из них выкрашены в терракотовые густые тона и чем-то напоминают виллы в Тоскане или Умбрии.
Женщина отодвигает застеклённую дверь и выходит во двор. Кто эта женщина? Я её знаю? Сразу за ней туда же устремляется лохматая тень собаки, которая на миг замирает, настороженно к чему- то принюхиваясь, и затем бросается в глубину двора к обвитому вьюнком штакетнику. Я определённо знаю эту женщину, я узнаю собаку…
Женщина начинает протирать влажной тряпкой овальный тиковый стол, сметая с него сухие еловые иглы, дохлых мушек и, случайно заброшенные ветром в это хвойное царство, палые листья, похожие на выцветшие мандариновые корки. Из кухни, окно которой выходит во двор, доносится душистый запах снеди. Слышно, как шипя и потрескивая, что-то урчит на сковороде…
Я понимаю, что приближается Фиеста. Я пытаюсь разглядеть того, кто стоит рядом со мной и чьими глазами я познаю мир, но не успеваю… Совсем рядом сердито тарахтит мотоцикл, урчат моторы подъезжающих машин… И вот входят гости во главе с Фокусником. Он возвышается над ними, но, похоже, они его не видят. Они наступают ему на ноги, толкают его, бьют по лицу, размахивая руками, но он, как и тот, чьими глазами я на всё смотрю, не чувствует прикосновений… Их тела проходят сквозь него, как ныряльщики сквозь толщу воды.
На столе появляются тарелки, бутылки, закуска. Фокусник стоит в стороне и адаптирует гостей для ужина на восьмерых. Тёплая компания, будто наобум выхваченная Фокусником для таких посиделок, четыре смешанных пары, как восемь шёлковых платков ярких расцветок, повязанных попарно. Фокусник подбрасывает их в воздух, и они, каждый по отдельности, опускаются к нему на ладонь. Он неуловимым движением связывает их поочерёдно, заталкивает в нагрудный карман своего чёрного фрака и вытаскивает из левого уха, причём, количество платочков увеличивается с непостижимой щедростью, как будто они размножились, и ухо Фокусника – это орган их размножения. Что неудивительно, потому что ухо – одно из самых обольстительных изваяний физического мира, (как поздно я это понял!) придуманное самим Фокусником и, естественно, им же опробованное. На цветных платочках.
Меня окликают. Я понимаю, что обращаются ко мне, но почему-то меня называют Матвеем. Господа! Очнитесь, моё имя Маттео. Я пытаюсь объяснить, никто не слушает. Запахи еды всё назойливей лезут в ноздри.
И опять я слышу, кто-то меня зовет: – Матвей! Я Маттео, вы слышите, Маттео! У меня есть фиктивное имя Маттео. Оно стало производным от данного мне имени Матвей. Я стёр из памяти деревенское местечковое имя Матвей. Мои предки были вскормлены волчицей, вы слышите! О, эти запахи, они меня сведут с ума. Я вскормлён молоком волчицы… Но молока не хватило, и я оказался в гетто, и меня назвали Матвеем, якобы, божьим человеком…
Когда же это было и где я сумел разглядеть сумеречного Маттео? На смотровой площадке Пизанской башни или в Джоттовой фреске на стенах капеллы Скровеньи? Неважно. Он теперь вселился в меня, зверь из волчьего логова…
Я разглядываю себя, стоящего рядом, я пытаюсь тронуть свой локоть, и опять рука проходит, как сквозь опару, нанизывая на пальцы вязкие лохмотья воздуха. Я знаю этих людей – и не знаю. Но хозяйку и собаку я знаю наверняка. А кто этот мотоциклист в кожаном весте? Кто этот "классико анджелино"? Я ему киваю, но почему-то он меня не замечает. Как ладно на нём сидит кожаный вест байкера, а на мизинце посверкивает золотой перстень с черепом. Байкер обнимает женщину, которую я определенно знаю. Я тоже обнимал эту женщину. Но очень давно…
Обмен репликами, немногословные намёки и взгляды по умолчанию перемежаются с небрежным смакованием вина из высоких бокалов, с возбуждающим трением ржаного хлеба о жернова зубов, с леденящей глотку голландской водкой Кетель… Лохмато дыбятся на тарелках салатные листья, кубики овечьей брынзы влажно блестят на их склонах, точь-в-точь, как домики на холмах Тихих Палисадов. И вдруг возникает шёпот, он нарастает и превращается в крик глашатая, в гротескный попугаячий анонс: "Главное блюдо! Главное блюдо! Подготовить площадку для приземления!" И на середину стола приземляется, тормозя соплами и поднимая пыль, блюдо запечённого лосося…
О, диво! До чего же оно похоже на румяную венецианскую маску, усыпанную блестками. Рыбина возлежит на блюде, облепленная зёрнышками кунжута, а разбросанные по кругу иглы таррагона и виньетки укропа задают тон, начиняя эту гурманоидную маску безумным бравадо Венецинского карнавала… И я хочу кромсать, мять клыками эту, ещё пышущую жаром рыбину, и с чувством карнавального безумия ощутить на языке её податливую, почти живую мякоть… Ведь я вскормлён волчицей…
О, снедь! О, снедь! О, снедь!
Описывать тебя прелестнее всего на голодный желудок в музыкальном сопровождении безымянного саксофона, чьё завывающее "вау-зу-вау-зу-зу-зу-ва" доносится из подворотни на Бродвее или под "жу-жа-жу-рель" аккордеона, негромко грассирующего в тени навеса на покатой улочке Монмартра. Но аккордеон лучше всего мурлычет под провансальские салаты и на десертных сессиях, а для серьёзной трапезы хорош именно саксофон, заманивающий нас в такие па-де-де фазаньей тушки под соусом бешамель… Я сглатываю слюнки, как будто во сне, но ведь это наяву. Наяву? Но этот желеобразный воздух меня сведёт с ума…
А вот и Лео – мой двойник – возможно, друг детства… мифологический типаж, настоянный на дрожжах фламандской закваски, блистающий лысым черепом кирпичного цвета и живыми подвижными глазами, толстый бородач сократовского типа, философствующий гурман, церемониймейстер весёлых застолий, душа компании… Я его знаю, я пытаюсь его обнять, похлопать по плечу, но мы, как магниты обращённые друг к другу одинаковыми полюсами, делаем напрасные усилия для сближения, и нас отталкивает и отбрасывает в стороны непонятная сила.
Он начинает рассказывать, а я залезаю под стол, поближе к собаке…
Это самка, золотистый ретривер по кличке Лекси, она добрейшее существо. Мы говорим с ней о всякой чепухе, о последнем фильме Альмодовара, о мнимом завещании Маркеса, о лондонских кофейнях, о круизе на Багамы, о новых методах лечения фибромиалгии, короче, о разном… А в промежутках то и дело вкрапляются застольные разговоры, которые для нас, устроившихся полулёжа в позе римских патрициев, превращаются в подстольные – ведь перед нами маячат только ноги, ноги, ноги… И сразу от Маркеса мы перебрасываемся на разговор о невозможно высоких каблуках – последнем крике сезонной моды, и о клонировании сумочек лучших итальянских дизайнеров на потогонных фабриках Тайваня и Бангладеш… В этом яростном и прекрасном обмене мнениями незаметно проходит время. Изредка чья-нибудь рука с ломтиком грюйера шарит под столом, пока Лекси аккуратно, стараясь не вдыхать запах наманикюренных пальчиков, берёт в зубы грюйер трехлетней выдержки и делится со мной, при этом она ворчит, но не сильно.
А сверху доносится голос Лео, вот он рассказывает подмалёванные его фантазией аппетитные мифы, добытые из редких кулинарных книг и семейных преданий, словно воссоздает шаг за шагом то разнузданный лукуллов пир, то пахнущие костром охотничьи враки, то барские именитые обеды… Всю эту сочную палитру дополняет он сам – бородатый и толстый, щедрый на жизненные соки, гегемон гастрономии, поистине живописный персонаж. Из ему подобных живописал Рубенс своих фавноподобных мужчин, своих силенов и обжор, склоняющихся к обнаженным плечикам вальяжных дев…
И пока он витийствует, начиняя полуфантазийные блюда какими-то им же сочинёнными на ходу ингредиентами и специями, перед моими волчьими и перед Лексиными собачьими глазами возникают, тая во рту и сладко похрустывая на зубах, все эти сердцевинки и корочки, хрящики и филейки, ужарки и тартинки… Они проплывают перед нами в воображаемом карнавальном шествии, почти ощутимые на ощупь… Наверное, вот так же зазывно и ярко несли сквозь толпу свои тела, облепленные венками и гроздьями винограда, римские девушки на праздниках вакханалий. А Лекси наклоняет к моему уху милую морду и шепчет: "Ей богу! Совсем не обязательно блюдо должно щекотать язык своим французским прононсом. Суровая пища буканьеров – хлеб из отрубей и бобы с солониной – чудесный мираж для голодного воображения, даже если ты, Маттео, (спасибо, псина, только ты и помнишь моё псевдоимя), даже если ты никогда не был в пиратской шкуре и не представляешь себе, какая же это гадость – солонина…"
А присыпанное мелкой звёздной солью вечереющее небо и щекочущий ноздри запах хвои только усиливают вязкость воздуха и невозможность пошевелить пальцами, и птицы начинают падать с деревьев, звякая заводным механизмом, или это шишки, напоминающие птиц, медленно цепляясь за ветки, падают с патриарших елей?
Я стою на тёмной улочке среди увитых бугенвиллеями и жимолостью палисадников, среди аккуратных коттеджей, напоминающих, если смотреть из глубин космоса, зёрнышки бытия, в которых соединяются и распадаются, воспроизводят себе подобных и умирают в одиночестве таинственные белки жизни. Я стою на пустой сцене в пустом театре.
Зрители разбежались. И только в глубине сцены, на заднем плане виден кусок океана, подсвеченный береговыми огнями.
Легковая машина без габаритных огней медленно проплывает мимо. Я пытаюсь увидеть водителя, но в машине никого нет. Приборная доска мигает красноватыми точками и тире. Я смотрю вслед этой нелюдимой машине и успеваю только прочитать тускло подсвеченный номерной знак FABP7.
Сразу возникает странное ощущение возвращения в реальность, кажется, что эта машина стягивает с меня плотную и липкую воздушную массу. Воздух становится прозрачным и невесомым.
И чёрная пантера выходит из чащи кошачьей походкой, она подходит и ложится у моих ног. Я хочу погладить чёрную кошку и боюсь. Опасность, которая исходит от неё, затаилась и подаёт сигналы из глубины веков… Я хочу довериться чёрному зверю, но нас разделяют континенты…
Я сажусь рядом с пантерой, в провалах её глаз отражается ночное небо, и неожиданно она начинает говорить. Слова звучат, как спиричуэлс, напевно и ритмично, хотя я понимаю, что это охотник, приминающий траву безбрежной саванны, создаёт строчки, которые я впитал с молоком матери, а может быть с молоком волчицы… всё остальное неважно, потому что мир, мой мир стоит на краю бездны. И мои предки голосом чёрной пантеры поют свою молитву, свой гимн, своё проклятие… Я слушаю музыку слов и дышу этой музыкой:
Now, this is the cup the White Men drink
When they go to right a wrong,
And that is the cup of the old world’s hate —
Cruel and strained and strong.
We have drunk that cup – and a bitter, bitter cup
And tossed the dregs away.
But well for the world when the White Men drink
To the dawn of the White Man’s day![4]
"Ни одной птицы не осталось, чтобы повторить твою мелодию", – говорю я чёрному зверю, и смотрю в провалы его глаз.
"Но ведь они поют, – говорит зверь. – Ты разве не слышишь их голоса?"
Это играет пластинка, хочу я сказать, слёзы текут по моим щекам, и луна на небе, как венецианская маска, передразнивает меня, кривя свой рот. А птица с пластинки поёт, поёт на языке, который я выучил много лет назад, оказавшись в стране чудес, и я без труда понимаю каждое слово:
The sky was blue
And high above.
The moon was new
And so was love.
И вдруг другая птица на соседней ветке подхватывает эти слова, и я слышу её гортанное с хрипотцой щебетание, будто и впрямь игла царапает старую пластинку, оставляя кровавый след на борозде…
The sky is blue
The night is cold.
The moon is new
But love is old…
Момент пробуждения – довольно загадочная область познания, которую научные теории обходят стороной. Психологи, физиологи, толкователи снов, всякого рода бихевиористы могут рассказать много о том, почему одному человеку достаточно четырех часов сна, а другому не хватает десяти часов и вообще, что там творится в голове подопытного индивидуума, когда он или она вздрагивают, бормочут, скрипят зубами, испытывают непроизвольную эрекцию, видят сны, не видят снов… Но всё это – хождение вокруг да около. Нас-то интересует ключевой момент данного явления, спрессованного иногда до миллисекунд.
Любой посторонний фон, который разрывает тончайшую плеву между сном и явью, – вот что определяет момент пробуждения. В понятие постороннего фона может входить ночной кошмар, звонок будильника, перекличка птиц, икроножная спазма, чей-то голос – приятный или раздражающий, громыхание посуды на кухне, форсаж мотоциклетного движка и даже внутренняя готовность организма открыть глаза.
Триггер, идущий из подсознания, либо внешний возбудитель, способствуя пробуждению, заставляют задуматься: существует ли формула или гипотеза, объясняющая момент пробуждения в эти сотые доли секунды? Иными словами, хорошо бы найти какой-нибудь мировой закон пробуждения, что-нибудь вроде E= mc². Но никакой статистики, изучающей столь необычный момент истины, не существует, поведенческие науки этой миллисекундой никогда не занимались, психологи могут сказать, что происходило до и что происходит после. Но сам момент упускается.
Нырнуть в это неведомое можно только с помощью лингвистики. Более конкретно, – с помощью синтаксиса. Попытка разложить по полочкам все сопутствующие факторы и вывести наиболее вероятную синтаксическую формулу пробуждения привела к такому простому предложению: "Я вдруг проснулся". Личное местоимение первого лица взято условно, его можно заменить любым другим.
Это повествовательное предложение состоит из трёх частей – подлежащего, сказуемого и обстоятельства. Как положено, в нём есть предикат и парадигма, то есть состояние действия и грамматический арсенал для словообразований. Довольно интересную роль в нашем примере играет обстоятельство (наречие) "вдруг". Его легко можно преобразовать в междометие-восклицание, или просто заменить восклицательным знаком.
Вот как будет выглядеть формула пробуждения в этом случае: (Я)!
проснулся. Человек выныривает из своего сна под действием побудительного сигнала, который имеет разную длительность и интенсивность воздействия на подсознание, в зависимости от того, кто этот сигнал посылает и насколько глубоко подсознание ушло в себя.
Приведём конкретный пример.
Марика утром будит обычно папа, но иногда это делает мама, особенно, если папа очень устал и ему не надо с утра идти в техникум. Мама жалеет Марика и растягивает побудку на пять этапов: вначале она тихонько заглядывает за ширму и говорит вроде бы даже не Марику, а самой себе: "Сыночка, просыпайся". Сыночка не шевелится, он и не слышит маму. Через пять минут делается вторая попытка, затем третья.
Пока что всё напрасно. Во время четвёртой побудки мама произносит более требовательно и достаточно громко: "Марик, пора вставать, ты опоздаешь…" Марик в своем сне это повелительное наклонение воспринимает как подсказку собственного внутреннего голоса, и он понимает – счёт идёт на секунды, перед ним будуар Дездемоны, и надо успеть спасти белокурую красавицу от ревнивца Отелло, не преминув по дороге заколоть кинжалом подлого интригана Яго. Развязка приближается, и никакое школьное расписание не должно помешать апогею. Пятая попытка не оставляет маме выбора. Она кладёт руку на плечо ребёнка и, тормоша его, не совсем ангельским тоном предлагает немедленно вставать. И надо же! В эту самую минуту, когда Марик уже готов закрыть красавицу своим телом от ревнивого мавра, он просыпается, чувствуя необыкновенный подъем и дрожь в коленках. Вот как будет выглядеть наша формула в этой ситуации побудки с пятого раза: (Марик)! проснулся.
Рассмотрим ещё один вариант постороннего вторжения в царство сна. Покажем его на конкретном примере с отличницей восьмого класса Ирой Кучер, у которой всегда очень глубокий сон, особенно в 6 утра. Появление соседа мотоциклиста под её окном никак не тревожит Иру. Даже когда после третьей попытки мотоцикл заводится с резким выхлопом и спортсмен-мотогонщик короткими рывками форсирует подачу газа – даже эти звуки, смешанные с дизельной вонью, не могут разбудить Иру. Она в это время в своем сне под звуки увертюры Чайковского "1812 год" выступает на математической Олимпиаде и, кажется, нашла ответ к сложному иррациональному уравнению, а значит, золотая медаль ей уже…
И в эту минуту мотоциклист срывается с места на ракетной акселерации, одновременно выдавая оглушающий рёв, по трагизму и ярости напоминающий рёв циклопа Полифема, которого ослепил хитрый Одиссей. Вот как будет выглядеть формула побудки для Иры Кучер:
(Ира)!N ⁿ проснулась.
Два исключения в наших рассуждениях, тем не менее, существуют – это летаргический и лунатический сны. Но на их изучение можно потратить всю жизнь и неизвестно, будет ли достигнут результат; а жизнь коротка, поэтому вернёмся к искусству прозы, к синтаксису простых и сложноподчинённых предложений, к метафорам и эпитетам, не требующим временного сжатия до миллисекунды. Говоря более конкретно, вернёмся в ранее утро 30 апреля 1974 года.
Едва первый солнечный луч чиркнул, зажигая козырёк крыши дома № 4, как неожиданно, без всякого предупредительного выстрела добрую половину спящих граждан разбудил голос Васи – городского сумасшедшего, который время от времени посещает Каретников тупичок, сопровождая свой визит песней из фильма Радж Капура "Бродяга".
Появляется Вася обыкновенно ниоткуда, чаще всего он возникает в какой-то точке на улице Коперника, и началом его представления служит эта популярная песня из индийского фильма. Вася идёт, весело размахивая руками, несколько нелепый в своих, едва доходящих до щиколоток штанах; выражение идиотизма на его лице несёт такое полноводие чувств, о каком местные жители могут только мечтать, потому что Вася поёт свою любимую и единственную песню – она его знамя, его родимое пятно и доминирующая нота всей его жизни.
В фильме "Бродяга" герой Радж Капура начинает её словами на хинду "Абара му", что означает "Я бродяга". Вася очень легко сделал перевод первой строчки на русский язык и стал петь "Абара я", добавляя многоступенчатые а-а-а-а-а… Они-то и будят народ в радиусе примерно полквартала, будят своей внезапностью, своим глубоким отличием от рычащих моторов, пьяного мата, громыхания кастрюль на кухне, мерзкого трезвона будильника и прочих раздражающих побудок.
В Каретников переулок менестрель Вася заглядывает редко, но наверняка. Обычно он идет по Банковской к Жовтневому проезду, но иногда поворачивает в наш тупичок…
Вот и в то утро, оказавшись рядом с подъездом дома № 4, Вася грянул во всю мощь своих легких "Абара-а-я!", и, как бы глубоко Марик не был затянут в воронку сна, он вздрогнул, с трудом разлепил один глаз и посмотрел на часы. Стрелки сошлись в одну линию, фиксируя тридцать три минуты седьмого. Отрывной календарь, как обычно, плёлся в обозе вчерашнего дня, показывая 29 апреля 1974 года. Благодаря Васиной песенке Марик очнулся в тот миг, когда его мозг находился в фазе быстрого сна, а подсознание настолько глубоко засело в будущем, что многоцветный калейдоскоп сновидения крутился перед глазами во всём своём великолепии. Интенсивность действия и детали сна, казалось, пропечатались на сетчатке наверняка и надолго, но едва удалось разлепить второй глаз, как все эти пёстрые полуабстрактные картинки начало затягивать в глубокую воронку забвения. Осталась только подсохшая слизь на веках и язык, шершавый, как остывшая магма.
Марик сразу вспомнил, что заснул довольно рано. Накануне вечером, измученный экспериментом по перегонке высокожировой молочной субстанции в икру севрюжью, химически стойкую, он рухнул в постель, когда ещё не было девяти часов. Проваливаясь в сон, он почувствовал на лбу мамину тёплую ладонь и её тревожный голос: "…кажется, его слегка температурит, может быть…" – окончание фразы поглотил Морфей.