bannerbannerbanner
Минус 273 градуса по Цельсию. Роман

Анатолий Курчаткин
Минус 273 градуса по Цельсию. Роман

Полная версия

2. Сырнички

Какая же вышла у К. скверная ночь! И если бы кошмары снились – понятно; нет, что-то нелепое снилось: серое было вокруг, клубящееся подобно туману, похожее на туннель, он пытался вырваться из него, там был выход, но узкий, как игольное ушко, сжимал себя, истончался, чтобы протиснуться, а истончиться не получалось, и до того тягостно от этого становилось – невероятно, просыпался от мычания, что исторгалось из него. Вскидывал себя в постели, сидел, ложился, с трудом засыпал – и снова просыпался от того же мычания. В очередной раз, когда сидел таким образом, мутно вперясь в бледнеющую предрассветную темь перед глазами, дверь с легким скрипом осторожно приотворилась, заглянул отец. Разглядел, что К. сидит, и разверз дверь в полный раствор, ступил в комнату.

– Что такое, сын? – приглушенным ночным голосом тревожно спросил он. – Почему кричишь? С тобой все нормально?

Из-за плеча его, вытягивая шею, чтобы лучше видеть К., выглядывала мать. Она в отличие от отца, который спал в пижаме, была в длинной просторной рубашке, и вот эта рубашка, подчеркнуто не напоминавшая дневную одежду, заставила К. в довершение ко всему испытать еще и чувство вины. Так громко он блажил, что разбудил их в другой комнате, сквозь две двери.

– Нет-нет, все нормально. Приснилось. – К. поторопился лечь и укрыться одеялом. – Извините, всё. Спите, не обращайте внимания.

– Ты правду говоришь? Просто сон? – не могла успокоиться за спиной отца мать.

– Правда, правда, – раздражился на их тревожную заботу К.

Утром, впрочем, стыдно было встретиться с родителями глазами именно из-за этого чувства недовольства и раздражения. Хотелось поскорее вычеркнуть из памяти воспоминание о ночном инциденте и избавиться от стыда.

– Ах, сырнички! Сырнички! – потер он поэтому с демонстративным удовольствием ладони, входя на кухню и обнаруживая взглядом на столе блюдо с горкой сырников на завтрак. Как будто сырники на завтрак были у них необыкновенной редкостью.

– Извини, но у мамы нет времени состряпать что-то другое, никак не успевает, знаешь ведь… – В оправдывающемся тоне отца, кроме желания заступиться за жену, было и порицание К. за его, как он счел, неоправданную иронию.

– Нет, сырники – это отлично, отлично! Да еще со сметаной! – горячо подтвердил свою гастрономическую радость К. Словно сырники со сметаной были на их столе ну вообще каким-то роскошеством, несказанным яством.

– Да? В самом деле? – Отцу и не верилось в слова К., но он и готов был поверить.

Сырники, можно сказать, были профессией родителей К. Когда-то отец был инженером-технологом на заводе, а мать работала журналисткой в газете, но уже много лет, – К. еще учился в школе, – как на их должностях стало нужно проходить тест на стерильность, они не состояли нигде на службе, а зарабатывали на жизнь тем, что делали на продажу сырники. Сырники их отличались одной особенностью, из-за которой уходили влет, пользовались той популярностью, что обеспечивала их сбыт без остатка: они были вкусные. Вот просто вкусные, и все, ничего иного. Секрет был прост: родители не жмотились на яйцах, на лимонах, которыми гасили соду, добавляли в заводской творог непременно и домашнего приготовления, который варили самолично, не перекладывали муки. Они могли бы стать состоятельными людьми на этих своих сырниках. Не бог весть, конечно, какими богачами, но уж отделить К., купив ему небольшую квартирку, сумели бы несомненно. Однако весь барыш доставался такому Косихину, ресторатору и члену всяких комиссий по стерильности – районной, окружной, городской, губернской, – влиятельнейшему человеку в городе. Родительские сырники так и назывались: косихинские, и никто не имел понятия, что в косихинские ресторации их доставляют уже готовыми, остается только разогреть в микроволновке. Мать с отцом пробовали выйти из-под опеки Косихина, пытались открыть собственную торговую точку, – в первый же день точка была объявлена нестерильной, сырники реквизированы, им вынесено строгое предупреждение, а к вечеру в их гараж, где они делали сырники, пожаловал сам Косихин, – в разорванных на ляжках голубых джинсах, собравшейся складками, широкой ему розовой майке-кофте, но в лаковых черных ботинках крокодиловой кожи и со стрижкой – так, волосок к волоску, стригли только за месячный оклад, что был положен К. в университете. Выручил дураков, с теплой улыбкой втолковывал Косихин родителям К., сидя перед ними с заброшенной одна на другую ногой. Если бы стало известно, где вы делаете свои сырники, вы представляете, что бы с вами было? В гараже! Это же надо. Нарушение всех правил стерильности. Антисанитария. Ох, что бы с вами было! Вот мы бы открыли свое дело по-настоящему, арендовали бы помещение, там бы и стали готовить, попытался возразить Косихину отец. Косихин посмотрел на него недоуменно, недоуменно пожал плечами, развел руками: и он думает, что мог бы получить патент стерильности?! Что за наивность! так обольщаться! Мать с отцом, вернувшись в тот день домой, делясь с К. происшедшим, то и дело возвращались к мысли: хорошо, что есть этот гараж, в квартире ведь не развернешься, уж радоваться тому, что есть. Машины они никогда не имели, гараж достался матери в наследство, дед К. был профессором, деканом в университете, автором учебников, лауреатом премий – большим человеком был; но все в прошлом, история, слепящая своим блеском и подлежащая забвению за ненужностью. Хотя лично К. так не считал. Дед своей жизнью подпирал его, подталкивал вверх, раздувал ему крылья, К. чувствовал: он еще взлетит, у него не будет, как у его родителей, последними ничтожествами станут для него такие косихины, не решатся шевельнуть и пальцем против него.

– Знаешь, если бы удалось самоучредиться, – с затаенной мечтательностью, загораясь взглядом, произнес отец, – мы бы с мамой такие виды сырников стали делать! У нас все продумано, вся рецептура. И с маком бы, и с лимонной цедрой, и обваленные в кунжутном семени… да каких бы только не делали! Так бы развернулись!

Он всякий раз, стоило К. выказать расположение к их с матерью занятию сырниками, пытался поделиться с ним своими мечтами по развитию бизнеса, если бы обстоятельства к тому благорасполагали. Но уж на то, чтобы вести подобный разговор, К. никак не был настроен.

– Да, да, конечно понятно, – проговорил он быстро, накладывая себе в тарелку сырников и поливая их сметаной. – Но ведь невозможно же самоучредиться? Не получится?

– Нет, не получится. Кто нам позволит. – Отец сидел, не приступая к еде, опустил голову, потер лоб в провисших струнах морщин, а когда вновь поднял голову, взгляд К. встретился с глазами, в которых не угадывалось не только огня, но и игры догорающих углей не увидеть – одна зола. – Не Косихин, так какой-то другой косихин, с другим именем. Даже и непонятно, как это свидетельство о стерильности получать. С какого боку заходить?

– Что же тогда, – пробормотал К. Он ускользал от разговора, к которому был расположен отец, и хотел, не проявив своего нежелания вести его, дать все же отцу это свое нежелание почувствовать. – О чем тогда и толковать…

Мать возникла на пороге кухни уже одетая выходить из дома, даже с сумкой в руках, и стук каблуков по полу, когда шла к кухне по коридору, свидетельствовал, что уже и туфли у нее на ногах.

– Ты что рассиживаешься? – оттуда, с порога, требовательно обратилась она к отцу. – Пойдем, пора. Опять не успеем к приезду машины пожарить все полностью.

– Да! И Косихин будет в гневе. – Отец схватил вилкой из блюда сырник, метнул его целиком в рот и принялся торопливо жевать. – Дай же мне хотя бы что-то в желудок положить! И сама вон парочку бы своих изделий съела, – вырвалось из его переполненного рта клокочущим мычанием.

– У меня никакого аппетита от этой жизни нет, – парировала мать. Впрочем, она присела третьей к накрытому ею столу. Боком, поставив на колени свою похожую размерами на кошелку сумку – ну точно картинка ожидания поезда на вокзале. – Схвачу что-нибудь потом по ходу, чтобы с ног не свалиться.

К. старательно пялился в свою тарелку с обрыдшими сырниками. Ему снова было стыдно перед родителями: за то, что присутствует словно бы при их обоюдном обнажении, видит их совершенно без всяких одежд, голыми – чего бы детям, какого возраста они ни будь, не следовало. И еще стучало в висках: не хочу такой жизни, как у них, не хочу, не хочу! И стыдно ему было, и жгло яростью: как вы смеете быть такими, почему?!

В университете сегодня с утра была у него назначена предэкзаменационная консультация, и не на раннее время, можно еще побыть дома и полные полчаса, но К. поднялся из-за стола даже раньше спешащего насытиться отца и постящейся матери в позе пассажирки на вокзальной скамье. И только оказался на улице, тотчас испытал облегчение. Все душившие его чувства словно выпарились в одно мгновение, отлетели невидимым эфиром – радостное ликование наполнило его. И утратил вес оттягивающий плечо широкодонный портфель на ремне, в который напихал книг для демонстрирования их на консультации. И клубящийся туманом серый ночной коридор, из которого тщетно пытался выбраться, и вечернее происшествие на набережной с врученной ему непонятной цидулей-малявой – все, все отлетело от него. Жизнь была ясна, светла, просторна, понятна, и у него все в ней должно было быть хорошо.

Студенты, когда он вошел в аудиторию, были уже все в сборе. К. слыл простым и доступным, но требовательным преподавателем. Откуда взялась такая репутация, он не имел представления, но, узнав о ней, постарался закрепить ее. Например, не пускал на свои лекции тех, кто опоздал. Потом, правда, непременно отлавливал в коридорах того, кого не пустил, и принуждал выслушать что-то вроде конспекта лекции, на которую тот не попал. Жаль ему было их, униженных и оскорбленных его строгостью ради репутации. И сам ведь он еще недавно был таким же бесправным раздолбаем!

– Что, господа, – вопросил он готовую внимать ему аудиторию, – сразу капитулируем или станем защищаться и умрем красиво?

 

Как обычно нашелся смельчак, что решился поднять брошенную перчатку.

– Станем защищаться! – ответствовал К. голос со студенческих скамей.

– Вот верно, – признал его правоту К. – От экзамена не убежишь, нужно сдавать. Как говорил Мальбранш, не всегда полезно наслаждаться удовольствием, полезно порою и испытывать страдание.

Он был в ударе, он блистал. Стоял на кафедре – отвечал на вопросы, растолковывал, объяснял, шутил, пересыпал свой рассказ анекдотами, юмористическими историями (загодя заготовленными!), перелетал от Беркли к Ортеге-и-Гассету, от Фихте к Хайдеггеру, от Шопенгауэра к Витгенштейну. Он был недурным преподавателем, К. знал это о себе и, хотя осаживал себя в горделивом чувстве, все же и заносился, чувствовал, что заносится, – и одергивал, а там и снова ловил себя на том, что не чужд горделивого самоуважения. Что же, вопросов больше нет? – обвел он взглядом сомлевшие скамьи перед собой и, не получив на этот раз на свой вопрос ответа, в прежнем, летяще-щегольском стиле распрощался: «До встречи, господа, на крепостных стенах!»

Уныло-казенная, в изношенных стеллажах, беспорядочно уставленных книгами и заваленных разномастными папками с сотнями нужных и давно ненужных бумаг, комната кафедры была слепяще залита полдневным жестоким солнцем. Окно выходило на юго-восток, и от этого беспощадного солнца можно было защититься лишь плотными шторами или жалюзи, но ректорат обещал выделить деньги или на то, или на другое, когда К. заглядывал в эту комнату, еще сам ходя в студентах. Секретарь кафедры, немолодая унылая дама с крашеными в тусклый бледно-йодистый цвет волосами, усердно завитыми в редкие букли, всем своим видом согармоничная общему облику комнаты, что было неудивительно, – она исполняла свои обязанности секретаря если не с допотопных времен, то со времен Древнего Рима точно, на это ярящееся солнце, когда К. вошел, и пожаловалась:

– Ведь что-то невозможное! Я просто умираю. Когда, наконец, у нас будет спасение от этого пекла?!

Словно не от кого другого, как от К., зависело появление шумных рабочих со стремянкой и дрелью, которые взгромоздятся под потолок, просверлят в стене над оконным проемом дыры, вдолбят в них дюбели, ввинтят шурупы, и вот уже на тех висят карнизы – то ли для штор, то ли для жалюзи.

– Завтра же, – сказал К.

Секретарь кафедры неверяще, но с гримаской радости посмотрела на него:

– Как это? Откуда такие сведения?

– Если скинемся все из своего кармана. И прямо завтра же все можно сделать, – ответствовал К.

– Как это? – повторила секретарь кафедры. – Разве можно? Такая самодеятельность по правилам… Или вы что-то слышали? Разрешили?

– С завтрашнего дня, – отрезал К. – Явочным порядком. На нашей отдельно взятой кафедре.

– Уф! – выдохнула секретарь кафедры и отвалилась на спинку стула, на котором сидела, с тем облегчением, которое свидетельствовало о пережитом ею только что стрессе. Стул при этом проскрипел так громко и натужливо, словно выдохнул вместе с нею. – Вы всё шутите! Разве можно так шутить! Меру надо знать. Дошутитесь, смотрите.

– Нет, а в самом деле, – К. невольно увлекся, – почему нет? Расход, если разложить на всех, не такой уж большой, а как бы сразу стало хорошо…

– Ой, идите вы! – Унылая современница Древнего Рима села на своем стуле прямо (стул снова одышливо проскрипел), поправила букли прически и объявила К.: – Вас завкафедрой просил не уходить. Хотел с вами пообщаться.

– На тему чего?

Странно было бы, если бы К. не сделал стойки. Даже такая мысль промелькнула: не связано ли это желание завкафедрой пообщаться со вчерашним происшествием? Впрочем, он тут же отверг эту мысль. Ароматом паранойи веяло от нее.

– А вот придет, узнаете, – с мстительным удовлетворением отозвалась секретарь кафедры. Может быть, ей было известно, для чего завкафедрой просил К. дождаться его, может быть, нет, но что ей удалось сделать, так вид, будто смысл просьбы завкафедрой ей ведом, но К. в него она не посвятит. – Будете со мной шутки шутить!

Никаких, однако, неприятных сюрпризов появление завкафедрой К. не преподнесло. Завкафедрой, оказывается, хотел всего лишь пообщаться. Вернее, он нуждался в компании К., чтобы по окончании собственной консультации (все остальные преподаватели кафедры сегодня отсутствовали) убить время до совещания у ректора, на которое был вызван в обязательном порядке и до которого оставалось еще едва не полтора часа. В светлом летнем пиджаке, по-молодежному надетом на темно-серую майку, из выреза которой открыто и сильно тянула себя вверх крепкая мускулистая шея, с разделенными посередине головы на пробор по-артистически длинными волнистыми волосами, начавшими осторожно седеть на висках, по-львиному мягко-кошачий в движениях, со своей обычной благожелательно-улыбчивой складкой губ, он распахнул дверь, входя, – и К., как всегда при встрече с ним, пронизало горячим отчетливым сыновним чувством. Завкафедрой благоволил К., личной инициативой дал ему на кафедре место, отстояв его кандидатуру перед начальством (у которого были на это место свои виды), – истинно сыновней была привязанность К. к завкафедрой. Ему хотелось, чтобы его настоящий отец был похож на завкафедрой, хотя бы какие-то черты – в характере, поведении… Но нет, однако.

– А знаете что, давайте пойдем в столовую нашу, пообедаем? – предложил завкафедрой через некоторое время после своего появления. – Убьем двух зайцев: и наговоримся от души, и сыты станем. Застольная беседа, она вообще… драгоценная вещь!

К. еще не собирался обедать, для него было рано предаваться радости поглощения пищи, но, естественно, он согласился отправиться в столовую, не раздумывая. Выходя из комнаты вслед за завкафедрой, К. обернулся, поймал взгляд современницы Древнего Рима и подмигнул ей. Ничего-ничего, я на вас не держу сердца, да и вы на меня не держите, что-то вроде такого означало его подмигивание.

Широко распластавшийся и вдоль и поперек, предназначенный для приема сразу многих десятков людей, просторный зал столовой был почти пуст – летняя экзаменационная пора, – занять любимый столик завкафедрой под войлочно-лаковой пальмой в схваченной широкими лаково-черными обручами кадке не составило труда. Но без коньячка, без коньячка, приговаривал завкафедрой, отовариваясь едой на раздаче. И когда уже обосновывались за столом, снова, с видимым сожалением, протоковал:

– Без коньячка, без коньячка, да! Это вы на сегодня свою военную компанию завершили, а мне еще оружие нужно держать наготове. Мне еще, можно сказать, предстоит переход Суворова через Альпы.

– Прямо переход Суворова через Альпы? – усомнился в точности метафоры К.

– Прямо, прямо, – подтвердил завкафедрой, держа перед собой столовый прибор, как бы собираясь с силами, чтобы управляться с ним. – Всякий поход туда, – последовало легкое движение глаз и подбородка наверх, – как тот переход. Всякий раз как по Чёртову мосту, который простреливается навылет. Цок-цок пули о скалы. Цок-цок. А ты держи гвардейскую осанку, виду не показывай, что страшно, еще и хлыстиком эдак картинно по голенищу…

– Чем выше джомолунгма, тем на ее вершине холоднее и свирепей ветры, – с видом умудренности отозвался К.

– Да уж какая тут джомолунгма. – Завкафедрой звучно поскреб ножом о вилку – словно бы поточил его. – Так, альпийские луга. Не выше. Но ветры, ветры! Как там, на крыше мира. Такие же злые. Придет время – узнаете и вы.

– Я не рвусь на джомолунгмы. Пусть они даже на высоте альпийских лугов, – ответствовал К. Это не было опасливой хитростью подчиненного, стремящегося не дать шефу возможности заподозрить его в том, что разевает рот на каравай начальника. Он и в самом деле не чувствовал в себе карьерных желаний. Карьерные поползновения в человеке казались ему довольно недостойным качеством личности.

– Не зарекайтесь, не зарекайтесь. Кто знает, под какими ветрами вам ходить, – пообещал завкафедрой. – Лучше быть готовым, чем потом в оторопь от неожиданности впадать.

Последние слова он договаривал, приступив наконец к еде, и К. последовал за ним.

– Да, без ветров жизни не бывает, – с прежним видом умудренности резюмировал К., разделывая свой кусок мяса.

Ему была приятна та дружественность, с которой завкафедрой вел себя с ним. То, как открывался ему, можно сказать, обнажался. И даже словно бы просил сочувствия. Безвозвратно стареющим отцом, да-да, стареющим отцом ощущал его К., повзрослевшим сыном – себя, и такая горячая сыновняя благодарность внутри – не передать, не высказать.

Оттого что это чувство было никак не высказать, а оно рвалось наружу, К. неожиданно, ни с того ни с сего начал рассказывать о своем утре, о родителях, их сырниках, о Косихине, на которого родители работают, о том, как они страдают, но сделать ничего не могут, этот Косихин не позволяет им… А, так эти знаменитые косихинские сырнички – это, значит, ваших родителей рук дело, еще он только помянул Косихина, воскликнул завкафедрой. Их, их, благодарно подтвердил К., получив от реплики завкафедрой заряд энтузиазма для продолжения рассказа.

Но с какого-то момента – К. не зафиксировал точно с какого – завкафедрой перестал интересоваться его рассказом, опустил нож с вилкой на тарелку, возвел очи горе, подергал головой, как избавляясь от некоего морока, перевел взгляд на начавшегося спотыкаться К. и прервал его:

– Простите-простите, но они, я понимаю, в гараже их делают, так? Не где-нибудь, а в гараже: машина рядом, бензин, канистры, инструменты…

– Да нет там никакой машины, пустой гараж, – сбитый с толку поведением завкафедрой, не понимая, с чем связан его вопрос, пустился в торопливое объяснение К. – Просто помещение, где они вынуждены их делать, – это гараж. Больше негде, где им еще. А там можно, вполне, пространства достаточно.

– Гараж! – Весь вид завкафедрой был укор и осуждение. – О чем тогда разговор? Ведь они все правила стерильности нарушают! Разве можно еду – в гараже? Это бог знает что! Страдают, говорите? Радоваться должны, что Косихин берет у них эти сырнички!

– Но так Косихин же… и не дает самостоятельно… взять в аренду, самим… – сбивчиво, не в состоянии выстроить связной фразы, попытался отбиться К.

– А это договариваться надо. Надо уметь быть договорными. Уметь выстраивать отношения. – Куда делась вся дружественность, с которой завкафедрой держал себя с К. до того. Это был холодный, безжалостный работодатель, без всякого снисхождения отчитывающий наемного работника за допущенный промах. – И вообще, простите: зачем вы мне все это вывалили? С какой целью?

– Да ни с какой, – потерянно отозвался К. – Какая тут может быть цель…

Завкафедрой поднял вилку с ножом с тарелки, собираясь продолжить трапезу.

– Будем считать, вы мне этого всего вообще не говорили. Понимаете? Вообще. Ничего. Вы отдаете себе отчет, что с этими вашими откровениями я должен бы сделать?

– Да? Что? – бестолково вопросил К.

Завкафедрой сидел с вознесенными над тарелкой ножом и вилкой и испытующе смотрел на К. Пауза тянулась, как затяжной прыжок с парашютом. К. никогда не прыгал с парашютом, но такое у него было чувство – как с парашютом.

– Сообщить о них куда положено, – ответил наконец завкафедрой. – Нарушение правил стерильности. Сырники в гараже. Подпольное предпринимательство, так это называется. Преступление.

– Да что вы, да уж преступление, нарушение, – с ощущением нераскрывшегося парашюта, земля все ближе, еще несколько мгновений – и хрясь об нее, вдребезги, всмятку, в кровяной мешок, забормотал К. – Какое тут преступление? Косихин у них это скупает, забирает, им самим не дает, а сам везде, во всех советах…

– А вот о Косихине не говорите! – Руки завкафедрой со столовым прибором в них взметнулись вверх запретительным жестом. – Это недостойно – переводить на другого стрелку. Уважаемый человек, кстати. Как о нем пишут? Воплощение самой идеи стерильности. Один из ее столпов. Детским домам помогает, знаете? Награды государственные. И всё, всё, – быстрым движением, решив, видимо, что К. будет ему сейчас отвечать, прочертил он перед собой в воздухе ножом с вилкой кресты. – Ни слова больше. Вы мне ничего не говорили. Я ничего не слышал.

Руки завкафедрой с ножом и вилкой снова опустились к тарелке, и на этот раз он вернулся к еде. Вернулся через некоторую паузу к процессу опустошения своей тарелки и К. Только теперь они ели в молчании. И тягостно же было оно!

Завкафедрой нарушил молчание только уже под самый конец обеда.

– И вот еще что, не хотел с вами об этом, но, вижу, что нужно, – сказал он, перехватив взгляд К., для чего некоторое время сидел и выжидательно смотрел на него. – Что вы там о Беркли, на семинаре по нему… что это за рассуждения о возможности параллельного существования двух миров, материального и духовного? Об их невзаимопроникаемости, субъективной объектности, непознаваемости для наблюдателя из другого мира? Что это за дичайшая отсебятина? В наших методиках такого нет. Это непозволительное утверждение. Совершенно недопустимое.

 

– Откуда вам известно, что я так говорил? – К. не стал отпираться. Говорил, говорил!

– Да что же удивительного, что стало известно. – Голос завкафедрой был полон сарказма. – Хорошо, что ко мне сведения поступили, не к кому другому. Хорошо? – вопросил он риторически. И ответил: – Еще бы не хорошо! Но должен вас предупредить… хочу предупредить. Я ведь тоже… у меня тоже репутация есть. Понимаете?

– Понимаю, – слабо отозвался К. Скверно же ему было от этого разговора!

– Не сомневаюсь, что понимаете, – с той, прежней благожелательной дружественностью, которой светился в начале их застолья и которая была обычна в его обращении с К., улыбнулся завкафедрой. И неожиданно подмигнул К. с такой залихватскостью, так по-свойски – и держи на него сердце тысячу лет, следа не останется от былой обиды. – Сырнички! Знаменитые косихинские. Вот кто их делает! Ваши родители. Надо же!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru