После второго курса я опять поехал на казахстанскую целину, как это тогда называлось среди студентов. На самом деле это опять был студенческий строительный отряд, и строили мы на этот раз коровники. В отличие от прошлого года, когда моя первая целина была в значительной степени – по воспоминаниям – эйфорией, что не многие смогли бы понять, наблюдая полное изнеможение от рытья котлованов под фундамент, перемешивания лопатами бетона в бетономешалке в поле, перетаскивания кирпичей на носилках и прочих прелестей обычного труда в стройотрядах, на этой второй целине эйфории я не испытывал. И не столько потому, что наш прием был неважно организован, фронт работ не готов, стройматериалы вовремя не прибыли, сколько, наверное, потому, что я был капитально влюблен, и объект моей любви был от меня в нескольких тысячах километров.
Так получилось, что Галя, моя однокурсница и будущая жена (о чем я тогда не смел и подумать), была направлена на летние работы в составе стройотряда в Коломну, а я поехал на целину. И тут-то, на расстоянии, наши отношения стали разыгрываться. Я писал ей по два-три письма в день, благо свободного времени за счет плохой организации нашего труда было много. Она отвечала мне почти столь же часто, и письма приходили по несколько штук сразу. Через месяц стало ясно, что надо что-то делать. Я решил сорваться к ней в Коломну, но это было бы, на мой взгляд, дезертирством с целины. А я к таким вещам относился серьезно. Нужен был правильный повод. И правильный повод нашелся. Командиром коломенского отряда был Дима Леменовский, наш с Галей сокурсник и мой приятель, с которым мы дружим и по сей день и ездим друг к другу в гости попеременно: он с женой, тоже Галей, в Бостон, а мы обязательно видимся с ними в Москве, когда там бываем. Кстати, его жена Галя тоже наша сокурсница, много лет была ученым секретарем химического факультета МГУ, а Дима – давно профессор того же факультета, кафедра органической химии.
Профессора химического факультета, выпуск 1969 года. Слева направо – Д. Леменовский, С. Затонский, В. Сафонов, А. Клёсов, Н. Зык, М. Мельников, Г. Брусова
Так вот, Дима, как командир коломенского отряда, обратился с письмом к командиру нашего отряда с просьбой о выручке – направить к ним опытного каменщика, каковым он считает меня. Копию письма направил мне. Я отправился к командиру, и он принял решение, что надо ехать и помочь товарищам. Тем более что работы здесь все равно особенно нет. Месяц прошел, а сделано мало.
И я поехал в Коломну. Трое суток на третьей полке общего вагона, что само по себе было приключением. Вид у меня был подходящий для третьей полки – зеленая целинная студенческая форма с нашивками, значки. В общем, кто бывал на целине, тот поймет. Кто не бывал, не поймет ни за что.
В Коломне я честно доработал до завершения срока работ, то есть всего пару недель. Но с Галей мы провели вместе только два дня, после чего она поехала, как и планировалось, с подругами на отдых в Ивано-Франковск. Так что мы опять разъехались. Но ненадолго, потому что она из Ивано-Франковска через несколько дней сорвалась ко мне. Денег на обратную дорогу у нее не было, потому что весь ее отдых был «в пакете», дом отдыха плюс дорога. Она с подругой подошла к милиционеру в Ивано-Франковске и попросила тридцать рублей на поезд, в долг. Он не раздумывая дал ей деньги и свой адрес для перевода денег обратно. Тридцати рублей на билет не хватило, и Галя подрядилась убирать вагон на протяжении двух суток дороги. Так мы опять встретились, тут же перевели деньги милиционеру со всеми благодарностями, и я повез Галю в Сочи на показ моим родителям.
Она им очень понравилась. Через полтора года мы поженились и свадьбу сыграли в жилой зоне Главного здания МГУ на Ленинских горах. Прямо под Новый год, в конце декабря 1967-го, когда мы с Галей были на четвертом курсе химфака. В 2007 году мы отпраздновали сорокалетие нашей совместной жизни.
С таким стажем могу и побурчать, что нравы тогда были другие. Не знаю, насколько мы могли представлять тогдашнюю молодежь, но мы с женой сохранили невинность до самой нашей свадьбы. Не знаю, хорошо это или плохо, но это – факт.
Через десять месяцев у нас родилась дочь и через шесть лет – сын. И в Сочи мы ездили после свадьбы, а потом всей семьей еще двадцать лет, бывало, и не по одному разу в год.
Сочи не случайно уже трижды упомянуты в моих записках. Дело в том, что, пока я учился на втором курсе, моего отца перевели по службе из Капустина Яра на должность коменданта железнодорожной станции Сочи. Кто бывал в Сочи и помнит привокзальную площадь с ее архитектурной жемчужиной – характерным зданием вокзала, и выходил под аркой на платформы, то слева под аркой была (и наверное, осталась) военная комендатура, с кабинетом моего отца. Те, кто знаком с военной службой не понаслышке, знают, что в Сочи просто так не переводят. Это действительно было не просто так. В Кап-Яре, в пыльных степях, где летом температура за сорок, и зимой тоже за сорок, но в другую сторону, плюс высокий уровень радиации (о чем тогда знать и тем более говорить не полагалось), плюс ответственная и крайне нервная служба на железной дороге, по которой потоком шли военные эшелоны с изделиями совершенной секретности для ракетно-космического полигона, плюс все остальное, что поглощал полигон такого размера и такой государственной значимости, отец прослужил более десяти лет, в результате у него развилась жуткая астма. Приступы шли за приступами. Чтобы его спасти, его и перевели в Сочи, в другой климат. Наверное, некоторую роль сыграло и то, что его комендатура регулярно занимала первые места по военному округу. И наша семья, включая моего младшего брата-школьника, переехала в Сочи. Они еще занимали временную квартиру, когда приехали мы с Галей. Это был и мой первый приезд в Сочи.
Переезд в Сочи подарил моему отцу шестнадцать лет жизни. В Кап-Яре он уже умирал в возрасте 43 лет, и «скорая помощь» слишком часто подъезжала к нашему дому на проспекте 9 Мая. Переезд в Сочи придал ему новые силы, и он всерьез занялся дыхательной гимнастикой по способу доктора Бутейко. Уже после смерти отца, разбирая его бумаги, я нашел толстые записные книжки с тысячами колонок цифр бисерным почерком. Это были его повторяющиеся задержки дыхания в разных режимах, которые он с присущей ему пунктуальностью и организованностью хронометрировал и записывал. В итоге, как он верил, болезнь ушла. В это верили и мы. Отец с легкостью и без всякой одышки взбегал на пятый этаж дома в Санаторном переулке, где они жили и где моя мама живет по сей день. Лифта в доме не было, и это позволяло отцу каждый день, взлетая на свой этаж, подтверждать себе, что со здоровьем у него все в порядке.
Он умер внезапно, в самолете, на рейсе Ленинград – Сочи, возвращаясь с отдыха. Самолет набрал высоту, давление в салоне упало, и астматические легкие не выдержали. Ему только что исполнилось 59 лет. 1982 год.
Это был сентябрьский день, я работал в своем кабинете на кафедре химической энзимологии МГУ. Зазвонил телефон. Это была мама, почти невменяемая. Она сидела рядом с отцом в самолете, когда он стал задыхаться и умер. В то время в «Аэрофлоте» было строгое правило (может быть, оно есть и сейчас) – в таких ситуациях самолет совершает вынужденную посадку. Потому что не исключено, что человека можно спасти на земле. Самолет незапланированно сел в Москве. При посадке с довольно полными баками шасси могло повредиться, и самолет не выпускали до полного техосмотра, на которое должно было уйти несколько дней. Пассажиры ждали нового самолета, рейс откладывался на несколько часов. Тело отца должны были увезти на судмедэкспертизу в Москве, и мама была в полном шоке. Она твердила мне по телефону только одно: «Я не хочу оставаться в Москве, мне нужно домой, в Сочи. Папочке тоже».
Со мной произошло то, что происходило уже не раз, но в менее критических обстоятельствах. Мозг стал абсолютно кристален, полное спокойствие, никаких эмоций, внутренний компьютер выставил себе четкую программу: отца с мамой надо сегодня же отправить в Сочи. Папе уже ничем не поможешь, надо спасать маму. Там будет много хлопот – похороны и прочее. Я вылетаю вместе с ними. Никакой судмедэкспертизы в Москве, будет в Сочи.
Я сел в машину, припаркованную у входа на кафедру, и при полном внутреннем спокойствии, при четко работающем внутреннем компьютере вышел на маршрут Ломоносовский проспект – Ленинский проспект – улица Горького – Ленинградский проспект – кольцевая дорога – Шереметьево-1. Мама сидела на скамейке в терминале, реакции заторможенные. Взаимодействия практически никакого. «Папочка умер» – это всё, что она могла выговаривать. Я немедленно пробился к начальнику аэропорта. Он мне сказал только одно: по правилам тело должно быть отправлено на судмедэкспертизу, потому что случай неординарный. Это не смерть в больнице, при наличии истории болезни. Это не несчастный случай, скажем, под колесами автомобиля или при падении с высоты, когда причина гибели ясна и всё, что нужно, – это правильное оформление дела с перечислением виновных. То, что произошло сегодня, – это нестандартный случай. Смерть в самолете. Может, его вражеский шпион там зонтиком уколол. Может, пулькой через проход выстрелили. Короче, это уже не наша, «Аэрофлота», прерогатива, это дело следователей.
– Согласен, – говорю, – но следователи и в Сочи есть. Тело должно быть направлено в Сочи. Сегодня. Я вылетаю туда же. Вместе с моей мамой. На том самолете, который вот-вот должен прибыть, на замену поврежденному. Кто может принять такое решение?
– Только министр гражданской авиации. – Хорошо, соедините меня с ним. Я не помню, что я говорил министру и каким тоном. И какие аргументы приводил. Помню, что был на «автопилоте». Работал внутренний компьютер. Короче, министр дал добро. При условии, что работники аэропорта в Шереметьеве сколотят гроб. Как же еще? Не в багажном же отделении самолета везти тело, на чемоданах!
Гроб немедленно сколотили. Нашлись и доски и люди. Уже сидя рядом с мамой в самолете, я видел, как большой сколоченный ящик подвозят к загрузочному конвейеру и поднимают в багажное отделение.
В Сочи нас встретили представители райкома партии, номер телефона которых я не забыл захватить, выезжая в Шереметьево, и все пошло по накатанной печальной колее. Потом – кладбище, отделение солдат, прощальный ружейный салют – та последняя привилегия, которая отличает военных от гражданских, и все.
И мама осталась в Сочи одна. Но на этом жизнь не заканчивается. Мой младший брат, который прилетел на похороны из Тюмени, где он служил (пошел по стопам отца) в войсках ВОСО (военного сообщения) после окончания Ленинградского училища ВОСО, и который после похорон улетел обратно, должен был перевестись служить из Тюмени в Сочи. Чтобы маме не быть там одной. Это я так решил. Он про это еще не знал. А если бы и знал, то рассмеялся бы. Я не зря написал выше, что в Сочи просто так не переводят. Тем более кого? Майора, кем был мой брат. Не генерала. Но задача была уже поставлена. Мой внутренний компьютер опять начал работать. Точнее, готовиться к работе.
Прошло несколько лет, в течение которых мама писала письма в Министерство обороны СССР, приводя убедительные причины, по которым ее сына и моего брата просто обязаны были перевести служить из Тюмени в Сочи. Ответы были стандартные: такой возможности нет.
Надо было действовать. Я записался на прием к командующему войсками военного сообщения СССР. Адъютант сначала и записывать не хотел, пришлось произнести магические слова: профессор, лауреат Государственной премии СССР. Это сработало. Мне дали двадцать минут, добавив, что это очень много, в порядке исключения. Явился, учитывая специфику вооруженных сил, при двух лауреатских знаках на красных муаровых лентах. Вошел в кабинет к командующему. Изложил задачу, что, мол, отец, фронтовик с 1941 до 1945 года, всю войну, ВОСО, Кап-Яр, Сочи, брат по стопам отца, майор, Тюмень, мать одна, короче, будет правильно, если брата переведут в Сочи. Матери будет поддержка. И вообще по-человечески. И добавил, чувствуя, что говорю что-то не то, что мать действительно одна, поскольку я часто уезжаю в длительные командировки в США. А брат в Тюмени.
И вдруг многозвездный генерал сделал стойку: – Как в США? – спрашивает. – Вы это серьезно? На самом деле? – Да, – говорю. – А ну, расскажите. Только честно, как там на самом деле. И засыпает меня вопросами. Я ему рассказываю. Про США – это меня хлебом не корми. Середина 1980-х годов.
И про людей, и отдельно про негров, и про зарплаты, и про автомобили, и про дома и прочее жилье и сколько это стоит, про демократов и республиканцев, и про школы, и про газеты, радио и телевидение, и про последние кинофильмы, и как там одеваются, и что едят – в ресторанах и дома.
– Ну ладно, – беру дыхание, – так как насчет перевода брата в Сочи? Погрустнел генерал. – Практически невозможно, – говорит. – Не переводят из Сибири в Сочи. И вообще ниоткуда туда не переводят. Надо, чтобы такое основание было, что даже трудно представить какое. Пусть ему хотя бы дадут врачи бумагу, что он очень болен. Но тогда могут просто комиссовать, и опять никакого Сочи. В общем, – говорит, – будем думать. Но ничего не обещаю.
Выходим мы с ним в приемную, а там битком генералов, от лампасов в глазах рябит. Мы с командующим вместо двадцати минут два часа проговорили. И генералы на меня таращатся: что за ерунда, там гражданский, оказывается, два часа командующего продержал. Или наоборот.
Года через два моего брата перевели служить в Сочи. Там он и демобилизовался, там и сейчас живет. Работает начальником охраны одного из санаториев, в нескольких минутах ходьбы от дома нашей мамы.
Я так и не знаю, что явилось причиной его перевода. То ли мамины письма наконец сработали, то ли его рапорты о переводе, то ли мой разговор с командующим. Но это уже и не важно.
Году в 1987-м я оказался ведущим телевизионной программы под названием «Наука – теория, эксперимент, практика». Естественно, без отрыва от моей основной работы в Академии наук СССР. Я заведовал лабораторией углеводов в Институте биохимии АН СССР. Программа записывалась на Шаболовке. Исходная идея программы была в том, что ее должен был вести относительно молодой ученый, доктор наук, лауреат премии Ленкома. Собрали нас, подходящих под это требование, человек пятнадцать и предложили устроить между нами дискуссию, на любую тему. Скажем, какой нам видится эта передача. Мы стали довольно горячо обсуждать, а нас тем временем снимали. Так я в ведущих и оказался, уж не знаю почему.
Моя программа была 45-минутная и передавалась шесть раз в месяц. Сначала ее прогоняли по образовательной программе, тогда четвертый канал. Потом повторяли по московской, тогда второй канал. И уж потом по первому всесоюзному каналу. А через две недели уже шла новая программа, которую опять прогоняли три раза. Вести программы мне нравилось. Это были встречи с действительно интересными людьми. Например, в дискуссии о ядерной энергетике оппонентами были академики Б.Б. Кадомцев и А.Е. Шейдлин, с одной стороны, и экономист М.Я. Лемешев – с другой. Я их разнимал, а точнее, «оттаскивал» экономиста. Тем более что дискуссия была всего года через два после Чернобыля. Или дискуссия с президентом Академии наук Марчуком. Разговор с академиком Осиповым, нынешним президентом Академии наук. Дискуссия с учениками и сотрудниками академика Легасова – сотрудниками, понятно, до того, как он ушел из жизни. Дискуссия с академиком Никитой Николаевичем Моисеевым о «ядерной зиме» и о чернобыльской катастрофе. Передача про компьютерные конференции, как тогда называли то, что через несколько лет стали называть Интернетом. Разговор с зам. начальника отдела ГКНТ А.И. Казаковым, которого, помнится, я озадачил предсказанием, что у меня ощущение, что в недалеком будущем у нас не будет министерств. Он аж задохнулся от неожиданности. Так, впрочем, и сбылось мое предсказание, всего года через три. Такого я сам, естественно, не ожидал. Потом, правда, министерства опять появились. А мой собеседник занял какой-то крупный пост в правительстве Б.Н. Ельцина. Чему я был рад, увидев его в новом качестве по телевизору, уже из США. Он был толковый, мне понравился по тому, как реагировал на вопросы в нашем разговоре, как отвечал. В нем ясно чувствовался знающий человек, профессионал. Много было передач, для меня были все интересные. После каждой записи я уходил из студии, как тогда было принято говорить, «с чувством глубокого удовлетворения».
«Карьера» моя как телеведущего закончилась отставкой в знак протеста против цензуры передачи, посвященной академику В.А. Легасову. Может, не все помнят, что Легасов был химиком, и на него возложили, по-моему несправедливо, немалую ответственность за то, что произошло в Чернобыле. Легасов был одним из первых, кто сразу после аварии вылетел в Чернобыль, получил немалую дозу радиации, потом лечился. Его представили к Звезде Героя Советского Союза, но из-за академических распрей представление отменили. Эти распри и отмену награждения активно связывали с академиком Велиховым. Легасов покончил жизнь самоубийством. Вряд ли из-за звезды, там много чего было намешано: и лучевая болезнь, и академические распри, и дела семейные. Так вот, я вел передачу, в которой участвовали три его близких ученика, все трое доктора наук. Речь шла о том, какие уроки мы должны извлечь из Чернобыля и что в этом отношении делал бы Легасов, был бы он жив. Передача начиналась тогда только что рассекреченными кинокадрами горящего четвертого реактора и кадрами Легасова в вертолете над Чернобылем.
Передача прошла по образовательному и московскому каналам. Мы очень ждали ее по первому каналу. Мы знали, что ее ждали друзья и коллеги Легасова по всей стране. Ее ждала вдова Легасова. Фактически эта передача была его реабилитацией. Стараниями недругов Легасова, в первую очередь в академии, вокруг его имени все еще ходили черные тучи. И вот в пятницу, в шесть вечера, как обычно, должна была пройти эта передача. А утром в пятницу звонит редактор передачи, крайне расстроенная, чуть не плачет. Передачу в ее исходном виде зарубили, поступило распоряжение: Легасова из передачи убрать, иначе показа не будет. Редактор всю ночь резала ленту, заменяла Легасова картинками живой природы.
– От кого было распоряжение? – спрашиваю. Не знает. Вызвал директор документальных программ и сообщил, что поступило распоряжение.
– А осталась исходная, запасная копия? – Не знаю, надо посмотреть. – Подготовьте, – говорю, – исходную копию и ждите, буду этим заниматься.
Звоню в ЦК КПСС, отдел культуры.
– Ваше, – спрашиваю, – дело? А как насчет обещания, что ЦК не будет лезть в телепередачи? Забыли?
А дело было в самом конце 1989 года. Тогда все начало быстро меняться. – Нет, – заверяют, – это не мы. Честно. Мы теперь этим не занимаемся. Ищите концы в Академии наук. Или в инстанциях.
Инстанциями тогда КГБ называли, на бюрократическом жаргоне. А пятница идет. Время передачи приближается. Звоню директору документальных передач на Шаболовку. Тогда им был Лапин.
– Кто, – спрашиваю, – отдал распоряжение? На каком основании?
Лапин мне типа не волнуйтесь, так надо.
– Нет, – говорю, – так не надо.
– Короче, объявляю ультиматум.
–Если передача в шесть вечера сегодня не пойдет в исходном виде, то я ухожу в отставку. Вас, – говорю, – понимаю, это не сильно взволнует. Но я не просто уйду. Я обращусь во все приличные издания, в первую очередь в «Огонек», в «Аргументы и факты», в «Комсомолку», «Правду», и расскажу, как вы поступаете. Это будет для нашего времени интересная история. И, само собой, уйду. А вы разбирайтесь.
– Очень жаль, – говорит Лапин. – Горячитесь, жизни не знаете. Если уйдете – жаль, но дело ваше.
Положил я трубку и стал ждать шести часов. Время приближается, и когда пошли титры передачи, меня стало аж колотить от напряжения. Вот и слова на экране – «Валерию Алексеевичу Легасову посвящается». Звук сирены, тревожный ритм, кадры горящего здания реактора, Легасов в вертолете.
Передача шла в исходном, нерезаном виде. Это была победа. А в отставку я все равно ушел, после такого напряжения сниматься уже не хотел. Все равно через пару-тройку недель уезжал в США. Похоже, что навсегда.