А в эти два дня, пока Устин Морозов бревном лежал дома на кровати и вспоминал прошлое, а потом вместе с женой ездил в Озерки, жизнь в Зеленом Доле шла своим чередом.
Сено из Пихтовой пади вывезли не за два, за один день. В тот же вечер, когда привезли первые три воза, Егор Кузьмин попросил Моторина к утру сделать тракторную волокушу.
– Делай наскоро, только чтобы пару рейсов выдержала, – сказал он.
– Да сгорит, что ли, оно, сено-то? – заворчали плотники, которым очень не хотелось тюкать топорами целую ночь. – Подводами вывезли бы потихоньку.
– Сказано делать – делайте! – повысил голос Егор.
И Захар Большаков одобрил его распоряжение. Конечно, можно было вывезти и подводами. Но Захару, уже хлебнувшему досыта от бескормицы, хотелось как можно скорее сено, свалившееся прямо с неба, перевезти к фермам. «Мало ли что может случиться послезавтра, даже завтра, – думал он, тревожно прислушиваясь, как ноет искалеченная когда-то Меньшиковым рука. – Однако пурга вот-вот задует. Да вдруг на неделю, а то и на две…»
Волокуша была готова к утру. Большаков приказал одному из трактористов заводить трактор.
Митька же почти всю ночь проворочался без сна. Утром встал разбитый, раздраженный.
Плохое настроение не покидало Митьку с тех пор, как Ирина Шатрова, прыгая со скирды, отказалась от его услуг, с той минуты, когда она в ответ на его шутливое предложение: «Зарывайся тогда в сено. Там тепло», – насмешливо, даже ядовито сказала, явно намекая на Варьку Морозову, которую вместе с ним привалило пластом сена: «Да уж ты-то знаешь, тепло или холодно».
Митька сознавал, что злится в общем-то по пустякам. Но оттого, что понимал это, раздражался все более и более.
А в ушах звенел и звенел насмешливый девичий голосок: «Да уж ты-то знаешь, тепло или холодно… Ты-то знаешь…» Черт, будто кто записал Иринкин голос на пленку и теперь крутил и крутил без конца магнитофон.
«Подумаешь… Принцесса зеленодольская!» – как и там, возле скирды, сказал наконец самому себе Митька и стал размышлять, как ему теперь вести себя с Ириной. Конечно, другой бы на его месте об этих Иринкиных словах давно и думать забыл, не придал бы им значения. Но Митька не таков. Он чувствовал себя глубоко обиженным. Ведь он, Дмитрий Курганов, уже давненько всячески выказывает этой девчонке свое расположение, а она хоть бы что… Более того, она начинает с ним держаться все холоднее, все высокомернее…
Конечно, Митька мог бы отомстить кому угодно. Уж он бы расплатился со своим обидчиком так, что тот помнил бы до самой смерти, что люди потешались бы над ним долго, очень долго. Но здесь случай особый…
С распухшей головой Митька пошел в мастерскую.
К обеду он приплелся к ферме («Зачем-то», – как рассказывала Варька Морозова отцу). Туда из Пихтовой пади притащили уже первую волокушу – целых полтора стога. Ирина снова стояла на вершине длинного замета, принимала и укладывала вместе с Клавдией Никулиной сено. Она бросила сверху на Митьку уничтожающий взгляд, облила его гордым презрением. Этого Митька выдержать уже не мог. Он должен отомстить ей немедленно, сейчас же! Но как, как?
Филимон Колесников, Андрон Овчинников и еще несколько человек хлопотали вокруг волокуши, развязывали веревки. У скирды стояла одна Варька Морозова и почему-то ожидающе глядела на Митьку. Он закурил папиросу, но со злостью растоптал ее и шагнул к Варьке. Та быстро глянула по сторонам. Потом дразняще улыбнулась, попятилась за скирду…
Митька догнал ее в три прыжка, схватил за плечи, рванул к себе. Варькины влажные губы скривились, как от боли, она вскрикнула… Варвара вся дышала жаром, только ее мягкие губы были почему-то холодными и горьковатыми. Потом она оттолкнула Митьку и, тяжело дыша, простонала:
– Хватит! Хватит!
Больше Митька ничего и не хотел. Он задрал голову кверху, надеясь увидеть Ирину. Она стояла, отвернувшись, тоскливо сгорбившись. («Должна была увидеть, не слепая же…» – отвечала потом Варька на подробные расспросы отца). Сверху на Митьку строго и испуганно смотрела лишь Клавдия. И Митьке стало вдруг стыдно. Но он крикнул:
– Ну, чего ты? А то спускайся, если хочешь…
– Дур-рак! – кажется, проговорила Клавдия. Он не расслышал, только видел, как пошевелились ее губы.
Митька как побитый ушел обратно в мастерскую. На следующий день Захар Большаков снова заставил его дометывать привезенное вчера сено.
– Что я, стогомет штатный? – запротестовал Митька. – Я тракторист все-таки. Надо вон еще снежные валы нарезать на пятом поле. Везде нарезали, а там чего же? Гляди, последние бураны ударят вот-вот…
– Ладно, ладно! Раскритиковался! – остановил его Захар. – До обеда помечешь сено, а потом цепляй снегопах – и айда…
Митьке очень не хотелось метать сено. Там, наверное, опять будет Ирина. Он, само собой, не жалел, конечно, о том, что сделал. Но все же встречаться с ней сегодня не хотел бы.
Однако Ирины ни на скирде, ни возле скирды не было.
До обеда Митька с остервенением работал вилами.
Возле скирды трижды появлялся Фрол Курганов. И каждый раз он, кажется, хотел кому-то что-то сказать, но, постояв молча, уходил, сутулясь. Клавдия незаметно глядела ему вслед.
Перед самым обедом пожаловал Анисим Шатров. Он остановился метрах в пяти от Митьки, положил обе руки на костыль, смерил его из-под бровей задумчивым взглядом. Митьке это тоже не понравилось, и он спросил:
– Как, папаша, все в государстве в порядке?
Анисим ничего не ответил насмешнику, а спросил у Варьки:
– Отец что, в больницу уехал?
– Уехал. Тебе что?
– Ничего. Когда вернется-то?
– А я откуда знаю?
– Ну, ну…
И повернувшись, пошел, тыкая костылем в снег. Клавдия Никулина сняла платок, стряхнула с него сенную труху. Волосы у нее взмокли, слиплись беспорядочными прядями.
– Жарковато? – спросил Митька.
– Ничего, мне силы девать все равно некуда.
Митька даже чуть смутился от такого ответа. И, может, поэтому спросил то, о чем не хотел спрашивать:
– А куда делся сегодня телячий воспитатель?
Клавдия не спеша повязала платок. Потом губы ее пошевелились точно так же, как вчера, и он услышал:
– Дур-рак…
– Она что, сама видела вчера или ты ей рассказала?
Никулина закинула вилы на плечо и пошла прочь. Это окончательно взорвало Митьку, и он закричал:
– Ну так передай ей… Передай, что Митька извиняться придет… На коленях, мол, обещался приползти!
Тогда Клавдия вернулась, подошла близко-близко и сняла с плеча вилы. Поглядев прямо ему в глаза, тихо спросила:
– А если в самом деле придется… ползти?
– Мне-то?
– Тебе-то. Да если еще за счастье сочтешь, что позволит… приползти?
– Эт-то я-то? За счастье? Вот что… Вот что я тебе скажу! – Он кинул в рот папиросу. – А ты это ей скажи… Таких-то, как она, – я видывал уже… таких – пучок на пятачок… Да и то в базарный день. А посреди недели – еще дешевле…
Заиндевевшие Клашкины ресницы качнулись, и в усталых глазах немолодой женщины расплескалась печаль.
– Нет, Митя, – грустно сказала она. – Может, ты видывал каких-нибудь. А таких еще не видел.
– Я-то?! – еще раз воскликнул Митька, искренне удивляясь ее словам.
– Ага, ты. Не приходилось тебе еще таких видеть. По простоте наивной она не верит… или не верила, что сын у Зины от тебя. Сплетни, говорит, все это. А вчера, глядя на тебя с Варькой… Что рот раскрыл? Папироса, гляди, выпадет.
Папироса не выпала, Митька сам ее выдернул изо рта. Выдернул, хотел отбросить прочь, но вместо этого снова сунул в зубы.
– Значит… значит, вчера… Ты гляди, догадливая какая…
И Митька неестественно рассмеялся.
Клавдия в упор поглядела на него, произнесла:
– А тут вроде и догадываться нечего.
И она пошла к своему дому.
– Нет, ты погоди! – рванулся было за ней Митька. – Ты объясни… с чего это все же она.
Клавдия опять приостановилась. Она хотела было рассказать, как вчера Ирина, когда Митька ушел от скирды, уткнулась ей в грудь и, рыдая, прошептала: «Да ведь не сплетни это про него… Раз он так… так может…» Она хотела рассказать, как Ирина, не в силах держаться уже на ногах, сползла по ее груди вниз, упала в сено, зарыла в него лицо, закрыла, точно от ударов, голову руками, когда Клавдия произнесла всего три слова: «Наверное, не сплетни, Ирушка…» Но вместо всего этого сказала:
– Э-эх! Да ты все равно не поймешь.
И отвернулась.
Митька постоял недвижимо, глядя вслед Клавдии. Затем швырнул под ноги так и не зажженную папиросу и побежал к мастерским, где стояли тракторы.
Домой Митька заехал на минутку, схватил ломоть хлеба, откусил раза два, остальное сунул в карман.
– Митя! Митенька! – попробовала остановить его Степанида. – Ты пообедай по-человечески. Вчера не поел как следует и сегодня… Да что же это такое! Не пропадет она, ваша работа…
– Не лезь ты, мать! – крикнул Митька. – Ты мне лучше объясни, объясни…
– Да чего тебе объяснить?
– А то… про Зинку объясни! Не ты говорила мне: «Об Зинке с ее дитем не печалься. Сюда она не вернется, уж я позабочусь…»
– Так не возвратилась пока. И не приедет, насколько я знаю.
– А про ребенка… Что он… Опять же ты говорила: «Уж я сделаю, не узнают люди, чей он… Так сделаю, что, если и сама признается, не поверят ей…»
– Митенька, Митенька! И сделала. Да что стряслось-то?
– А-а… – отмахнулся Митька и выскочил из избы.
…До позднего вечера он гонял трактор взад и вперед по огромному полю, нарезая снегопахом глубокие борозды. Вернувшись домой, ни слова не говоря, бухнулся в постель.
…Утром тоже встал молча. На кухне плеснул в лицо холодной воды. И только вытираясь мохнатым полотенцем, усмехнулся про себя: «Догадываешься, значит? Не видывал я таких? Дурак Митька, значит? Ладно, Митька, будь дураком, да не простаком. Так частенько говаривает мать. Что же, если подумать – правильные слова…»
Он взял с подоконника кринку молока, накрытую блюдечком, поболтал и выпил чуть не половину. И, насвистывая, стал одеваться.
Степанида вышла из своей комнаты, заспанная, разлохмаченная, с красными рубцами на щеке.
– Ты куда, сынок, в такую рань? – спросила она, придерживая одной рукой кофточку на груди, другой приглаживая волосы.
– Пойду пробегусь на лыжах по морозцу. Разомнусь.
Морозный воздух был сух и свирепо обжигал горло. За ночь на снега, на крыши домов, на заиндевелые деревья осыпалось много звездной пыли. Эта искрящаяся пыль толстым слоем лежала и на укатанной деревенской улице. Взбивая ее лыжами, Митька побежал за околицу.
Тут он остановился, поглядел на Марьин утес. Звездная пыль сверкала и на осокоре, и на отвесной стене утеса. Но здесь она горела не тем серебристым блеском, как повсюду, а вспыхивала и переливалась цветными кругами – то голубоватыми, то розовыми, то сине-фиолетовыми.
Митька давно привык к этому удивительному свечению утеса и сейчас отметил только равнодушно: значит, скоро взойдет солнце.
Издалека, еле слышимый, донесся паровозный гудок. Митьке почудилось даже, что он улавливает перестук колес по рельсам. Он перестал дышать, напряг слух – и точно: где-то шел поезд. Мерзлые рельсы были особенно звонки, колкий морозный воздух особенно хорошо проводил звуки – и певучий звон долетел сюда, к Марьиному утесу. Митька даже позавидовал утесу, который слушает каждый день эту музыку, и стал думать о Лене-Елене, о маленьком докторе станционного медпункта. Он вспоминал, как сидел в ее кабинетике на клеенчатой кушетке, а она откинулась на спинку стула, голова ее оказалась в полосе солнечного света. И заискрились ее волосы, пронизанные этим светом, а весь профиль лица – лоб, нос, губы и подбородок – очертила золотисто-розовая каемка…
«Значит, не придется мне никогда видеть таких? Не придется?!» – со злорадством спрашивал он не то самого себя, не то Клавдию Никулину.
Он с силой оттолкнулся палками и крупным, размашистым шагом заскользил по дороге, которая вела на станцию.
Станция была тихой, безлюдной. Маленькие домишки наперебой дымили трубами, и этот дым, поднимаясь в небо, застилал вставшее около часа назад солнце.
В медпункте никого не было, кроме низенькой и полной рыжеволосой женщины лет пятидесяти, в зеленом халате. Женщина, вероятно уборщица, протирала тряпкой стеклянный шкафчик с разнокалиберными пузырьками.
– Куда? – крикнула она ввалившемуся Митьке. – Рано еще…
Митька хмыкнул и спросил:
– А ежели вот… помрет человек от болезни?
– Черт его не возьмет, поди, за полчаса-то, – отрезала женщина и полезла в шкафчик.
Митька еще раз хмыкнул и неуклюже повернулся к двери.
– Куда? – опять крикнула женщина. – Пришел – жди. Сядь вон там, на табуретку. С температурой, что ли?
– Ага, с температурой, – промямлил Митька.
– То-то, гляжу, потный весь. На вот градусник пока. – Женщина взяла из стакана, стоящего в шкафчике, термометр, подала Митьке. Тот сунул его под мышку, уселся на табурет.
Женщина стала протирать спинку кровати, на которой позавчера лежал Смирнов.
– И что за больные только нынче пошли! – пожаловалась она. – Тот нервный, другой нервный… слово прямо нельзя сказать. Ты вот тоже – сразу назад. А чего, спрашивается, пошел? Раз больной, сиди и жди доктора. Здоровье – это для человека самое главное. И кто бы позволил тебе уйти с температурой-то?
В коридорчике медпункта кто-то застучал дверями. Женщина выпрямилась, нахмурилась, бросила на Митьку сердитый взгляд:
– Ну вот, опять Елена Степановна раньше времени… Видно, усмотрела из квартиры, что больной заявился. И откуда вас только несет. Тот больной, другой больной… Подумали бы, вас много, а она одна. Она девчонка еще хлипенькая…
– Нам девчонку и надо… Зачем нам старуху-то? – заявил вдруг Митька.
– Ох ты… гу-усь! – грозно сказала женщина, и в это время зашла Елена Степановна.
– Кажется, больной пришел, Татьяна Павловна?
– Вон он, – махнула женщина своей тряпкой так, словно хотела швырнуть ее в Митьку.
– Курганов! – тревожно воскликнула Елена Степановна, оборачиваясь к Митьке. – Что с вами? Укол беспокоит?
– Беспокоит, – подтвердил Митька.
Елена Степановна пробежала в свой кабинетик, стаскивая на ходу шубку. Уборщица вышла.
Краснова вернулась уже в халате, в такой же белой косыночке. Из того же стакана в шкафчике взяла градусник, торопливо начала стряхивать его.
– Так что же с вами… Курганов? Сильно беспокоит?
– Сильно. Круги перед глазами. Голова кружится. Прилечь бы…
– Так как же вы один… на лыжах?! Ложитесь вот сюда, – показала она на кровать.
Митька тяжело поднялся, пошатнулся, будто в самом деле был очень болен. Градусник выпал у него из-под мышки и раскололся вдребезги.
– Эх…
– Ничего, ничего, – успокоила Елена Степановна, – это Татьяна Павловна правильно… Молодец она у меня. Градусник – пустяки. Тужурку положите сюда. Держитесь за меня. Пошли… Не упадете? Держитесь за шею…
Митька положил руку на маленькое, хрупкое плечико. От волос Елены Степановны пахло духами и почему-то совсем не пахло, как позавчера, лекарствами. И у него вдруг в самом деле закружилась голова, захотелось вот сейчас же, сию секунду, покончить с этим спектаклем, повернуть ее свободной рукой к себе, поцеловать, а там – будь что будет. Рука его, лежащая у нее на плечах, дрогнула.
– Осторожнее… Держитесь крепче, – быстро сказала она, и это отрезвило Митьку.
Елена Степановна довела его до койки, Митька грузно сел.
– Вот так… Ложитесь.
– Сейчас… Валенки…
Митька попытался их снять. Но руки и ноги ему будто не повиновались.
Елена Степановна присела, взялась за валенок, потянула. Потом взялась за другой…
– Ложитесь…
Митька упал на спину. Елена Степановна укрыла его, поставила под мышку новый градусник, ушла в свой кабинет.
«Что же теперь делать?» – размышлял Митька, глядя в потолок. Вот сейчас она вернется, посмотрит на градусник. Температура нормальная. Она сдвинет удивленно брови. Осмотрит спину – не воспалился ли позавчерашний укол? Какой там, к черту, воспалился! Он уж и забыл про него… Ну, можно еще сказать, что сердце колет… и еще – голова все кружится… В конце концов она поймет, что он дурачит ее. Поймет, а он что ей скажет, как будет оправдываться за все это? Извини, мол, Лена-Елена, не нашел лучшего предлога, чтобы с тобой поговорить? Когда-то, мол, убегал от тебя в тайгу, а теперь сам пришел? Ну, допустим, скажет он что нибудь в этом роде неуклюжее, неумное. А она что? А она что?
Дорого дал бы сейчас Митька, если кто-нибудь мог бы подсказать ему, как же поведет себя через пять-десять минут эта «хлипенькая», по выражению рыжеволосой Татьяны Павловны, девчонка.
А может, она отшатнется подальше от его глупо улыбающейся рожи, побелеет от гнева и прокричит, как вчера Клашка, хрипуче и протяжно: «Дур-рак!..» Что ж…
И у Митьки стало да душе еще более невесело, тревожно и отчего-то пусто. Нет, надо было поцеловать ее, да и дело с концом… А может… у Митьки застучало сердце часто-часто… а может, так и сделать сейчас вот… она подойдет градусник вынимать, нагнется… Обхватить ее за шею, да и…
Он, может быть, действительно так бы и поступил, да не успел еще продумать все до конца, когда Елена Степановна неслышно подошла к кровати, вынула градусник, села рядом на табурет и, улыбнувшись, произнесла:
– Ну?..
Митька глядел на нее таким взглядом, что улыбка ее от неожиданности разбилась, как недавно уроненный им градусник, на мелкие осколочки и исчезла. Она растерянно и смущенно взмахнула ресницами и снова произнесла, краснея до самых кончиков ушей:
– Ну что вы…
Митька рассмеялся:
– Да мало ли чего…
Но Елена Степановна вспомнила наконец о градуснике, посмотрела температуру. Смотрела она долго, будто впервые видела этот нехитрый медицинский прибор. Брови ее, аккуратненькие, чуть подкрашенные, не сдвинулись, как предполагал Митька. Они то поднимались, то опускались. Наконец она произнесла:
– Не понимаю… Температура нормальная.
– А может, он сломанный, этот градусник, – сказал Митька. – Вы сердце послушайте. – Он расстегнул рубашку, схватил руку Елены Степановны, положил на свою бугристую грудь.
Рука ее легла на Митькину грудь не сразу, ему пришлось преодолеть сопротивление, но все же легла.
Митька ощутил, что чуть-чуть вздрагивают пальцы Елены Степановны, и улыбнулся. «Ну вот и все, – подумал он, – готова. Сейчас можно и поцеловать…»
Подумать-то подумал, но осуществить свое намерение снова, в третий раз, не решился. Может быть, опять не успел, потому что Елена Степановна отдернула вдруг руку и сказала сердито:
– Послушайте… вы…
– Чего – я? Это ты послушай меня. Говорю – колет сердце. Или не будешь? Тогда я пойду.
Она закусила губу. Митька невольно сравнил ее губы с Иринкиными и подумал, что у Иринки красивее.
– Называйте меня на «вы», – тихо попросила Елена Степановна. Выдернула из кармана халата стетоскоп. Затем решительно и резко сказала: – Снимите рубашку.
Долго и тщательно она выслушивала Митьку, не глядя ему в глаза. Затем приказала:
– Повернитесь на живот… Дышите… Так, теперь не дышите…
Помяла пальцами кожу на лопатке, куда позавчера сделала укол, и встала:
– Одевайтесь.
Митьке ничего не оставалось, как подняться с койки.
«Вот как это, оказывается, кончилось, – думал он, одеваясь. – Теперь надо оправдываться. И сказать: „Извините, раньше убегал от вас, а теперь сам пришел…” Но все это теперь Митьке казалось тем более неумным, неуместным, слащавым. И она, конечно, не поверит, не откликнется на это. Но ведь есть, наверное, такие слова, которым бы она поверила, на которые откликнулась. Откликнулась бы, это Митька знает, чувствует… Вон пальцы-то подрагивали. И сейчас еще взглянуть боится…
Елена Степановна действительно стояла, отвернувшись, у окна, смотрела на улицу. Митька надел валенки, натянул пиджак, взялся за тужурку. Уйти так было неудобно, просто невозможно, а она молчала.
Митька потоптался у порога и спросил:
– Как он… Смирнов? Ничего доехал?
Она не ответила. Митька подождал-подождал и усмехнулся:
– Тогда прогоняйте, что ли.
– Уходите, – тихо сказала она.
И вдруг Митька, снова став самим собой, прямо, без всякого смущения, сказал:
– Слушай, Лена-Елена… Я ведь, надо понимать, не зря притопал сюда. Прокатимся на лыжах, а? Время еще раннее, больных нет. А вечером в кино сходим. Там, возле клуба, я афишку видел…
Она резко обернулась. Щеки ее, казалось, распухли, вздулись от внутреннего огня. («Эге-ге-ге! – чуть даже не присвистнул в эту секунду Митька. – Да ты, Лена-Елена, еще невиннее, чем я предполагал!»)
– Послушайте! – воскликнула она. И вдруг (этого Митька никак уж не ожидал) всхлипнула раз, другой и, опустив голову, зажав руками щеки, спросила у кого-то сквозь слезы: – Ой… Что же это происходит со мной?
И, согнувшись, как от боли, убежала в свой кабинет, захлопнула дверь.
Митька постоял-постоял, шагнул к этой двери. Он хотел уже приоткрыть ее, но услышал за дверью частое дыхание и понял, что девушка прижимает ее спиной.
«Отгородилась…» – усмехнулся он и, неслышно ступая, вышел из медпункта.
Со станции Митька вернулся в хорошем расположении духа. Лыжи он снял возле калитки, занес в сенцы, с грохотом бросил их в угол. Кое-как обмел заснеженные валенки, вошел в кухню.
– Здравствуй, мама! Чего пожрать бы…
Степанида возилась с квашней. Руки ее были чуть не по локоть в муке.
– Господи, где же ты пропадал чуть не до обеда? – проговорила она, вытирая их.
– Так… На свидание ездил. К одной образованной женщине.
Степанида вскинула брови. Спросила осторожно:
– Что это за женщина такая?
– Есть, есть одна тут, – небрежно сказал Митька, заглядывая в стоящую на шестке кастрюлю.
– Да погоди ты. Сейчас накормлю. Сейчас – Степанида откинула заслонку, взяла ухват. – Остыло уж, поди. На завтрак я лапшу варила.
Митька прошел к умывальнику, сполоснул руки.
– А тут председатель, сказывал отец, растереть тебя собирается…
– Ну! – ухмыльнулся Митька. – За что это?
– Да уж чего ты, сынок, все напоперек им делаешь?
– Кому это я напоперек? – Митька сел за стол, пододвинул к себе налитую чашку.
– Как же – кому!.. Чего его дразнить, Захара-то? Председатель все же… С трактора ссадить грозится ведь… Мало, говорит, всяких штучек выбрасывает, еще сегодня на работу не вышел. И ссадит. А чего хорошего?
– Ну да! – И Митька даже скривил губу. – Пусть поищет такого тракториста еще…
– Ох, Митенька…
– Да не охай ты, – рассердился Митька.
И Степанида притихла.
Митька хлебал теплую лапшу. И по мере того как убывало в чашке, настроение его снова улучшалось.
– Дай-ка там кислого молочка, что ли, еще, – весело сказал Митька.
Пока мать ложкой накладывала из большой эмалированной миски густой, как сметана, варенец, он вылез из-за стола, глянул в настенное зеркало, подергал себя за чуб. Подмигнул сам себе: «Вот так, уважаемая гражданка Шатрова. Подумаешь, дурак! Подумаешь, не видел еще таких! Всяких я видел! Митька не будет слюни распускать перед тобой. Митька не пропадет. Пускай эта докторша не пошла сегодня со мной на лыжах кататься. Придет время – бегом за мной кинется. Эта про Зинку ничего не знает. Да коль и узнает… Не все же такие разборчивые. Вот тогда-то похлопаешь глазами, в кровь искусаешь свои красивые губки…»
Но при воспоминании об Иринкиных губах опять сдвинул брови: черт, губы-то у нее в самом деле получше, посочнее, что ли…
– Пей, Митенька, – сказала Степанида и поставила на стол полную кружку варенца. И осторожно опять спросила: – А женщина эта кто такая?
– Ну, мать… – недовольно буркнул Митька, все еще стоя у зеркала. – Хорошая женщина.
– Кто же она? Где работает?
Митька не ответил. Степанида почувствовала, что ее вопросы не понравились сыну, проговорила обиженно:
– От матери-то чего таиться? Мать больше тебя прожила, кое в чем разбирается…
– Сам я как-нибудь разберусь, – сказал Митька сухо.
– В молодости все так думают… Да… женишься раз, а плачешь целый век…
– Слушай, мать… Отвяжись, ради бога! Ни о какой женитьбе и мысли не держу пока.
Степанида сложила руки на груди, поджала губы.
Она чувствовала и знала – сын любил ее, и поэтому не понимала, отчего же он так бывает груб порой, почему его так раздражают иногда ее слова, ее забота и нежность…
А все было очень просто. Вожжи, которыми Фрол отхлестал когда-то жену, до сих пор висели на стене. Фрол убирал их только на время побелки. Но едва Стешка кончала обихаживать дом, он молча вешал их обратно.
Со временем Стешка примирилась с этим своеобразным украшением дома, со своей участью и постепенно оставила попытки «сделать вид», как она говорила, а после рождения сына вообще распрощалась со своими честолюбивыми планами…
– Гляди, береги его, – сказал Фрол жене, как только она оправилась после родов.
– Что ты! Пылинке не позволю сесть, – ответила Стешка.
И не позволяла. Сын рос, держась за материну юбку…
Когда он подрос, стал кое-что соображать, Стешка принялась его воспитывать. Фрол всегда ходил погруженный в какие-то свои хмурые думы, месяцами словно забывал о сыне и жене. Стешка лишь радовалась этому…
Из теплого воска можно вылепить любую фигуру. И Стешка лепила осторожно, незаметно, неустанно. И сказки сочиняла ему, в которых герои любыми способами, не останавливаясь ни перед чем, добивались богатства и достатка, и песни колыбельные пела про добрых молодцев, достигающих удачи хитростью, обманом, подкупами…
Когда Митьке исполнилось пять лет, она купила ему глиняный бочонок-копилку, позвала на огород и сказала:
– Вот копилочка, а вот тебе денежка. Брось-ка денежку в эту щелку.
Митька взял пятак и опустил в копилку. Монета глухо звякнула внутри бочонка.
– Ну? – спросила Стешка.
– А что «ну»? – в свою очередь, спросил Митька.
– Как звенит, слышишь?
– Ага…
– Вот так… Когда появится у тебя денежка – найдешь ли, сбережешь ли на чем, – вот сюда бросай. Потихоньку накопится мно-ого. Вынешь – купишь что-нибудь. Что тебе надо?
– Куклу, – сказал Митька.
– Зачем тебе кукла?
– А дядьки Никулина Зинка все плачет и плачет. Я отнесу ей…
– Вот это зря. Ты принесешь – они посмеются: «Вот дурачок какой…» Ты лучше соберешь денежек да накупишь конфет. Мно-ого, целый мешок. Только рассказывать никому не надо. Зароем давай вот тут ее. И отцу не говори. Появится денежка – приди тихонечко сюда и сбрось. Сбросишь – и прикрой копилку… А придет время, и люди удивятся: «Откуда у Митеньки столько денег?»
Теперь у Митьки была своя тайна. Мать помогала ему охранять ее.
По мере того как Митька подрастал, Степанида незаметно меняла свои приемы и методы воспитания. Что же, она была умелым воспитателем.
Учился Митька до третьего класса плохо, едва-едва не попадал во второгодники. Когда начал ходить в четвертый, Степанида сказала:
– А учиться, Митенька, надо старательно. На «хорошо» да на «отлично».
– Сама поучилась бы на «отлично»-то… Памяти нету у меня.
– А все-таки надо. Ученым да грамотным-то вон как хорошо. Смотри на Захара Большакова. Председатель, всегда в кошевке ездит да распоряжается. А неученые навоз коровий чистят. Соображаешь?
Митька молчал, пытаясь что-то сообразить. Степанида зорко наблюдала за учением сына, и он помаленьку выправился.
Оказалось, что способностей Митьке не занимать. Уже четвертый класс он окончил круглым отличником и по весне принес домой похвальный лист.
– Добро. Молодец, – сказал Фрол, потрепал сына по голове, отвернулся и тут же забыл.
Неся домой похвальный лист, Митька ожидал не только похвал, но и восторгов и, конечно, подарков. А тут всего два равнодушных слова… На ресницах у Митьки нависли слезы.
– Ничего, ничего, сынок, – успокоила его Степанида. – Отец-то наш неудачник. Не везет ему в жизни. Все на конюшне да на конюшне. А много ли там заработаешь? Видишь, как живем – не шибко в большом достатке… Вот и загруб сердцем… Зато уж ты у меня в люди выйдешь. Ты у нас одна надежда…
Говоря так, Степанида преследовала один результат, а добилась другого. Если раньше Митька сторонился угрюмого отца, поглядывал на него с робостью, испугом, то теперь незаметно переменился, в ребячьих глазенках при виде отца вспыхивали все чаще не то жалость, не то робкое участие, нежность.
– Ты чего, Дмитрий, такой печальный? – спросил однажды Фрол, видя, что сын все трется вокруг него, не осмеливаясь заговорить.
– Да мне тебя жалко, – признался Митька.
– Вот как? – Фрол нахмурил брови. – А чего меня жалеть?
– Да как же… Ты все на конюшне да на конюшне. Ну, ничего! Я-то уж в люди выйду.
Фрол нахмурился еще больше, а Митька подумал: отец не верит, что он, Митька, выйдет в люди, потерял всякую надежду. И ему захотелось как-то облегчить состояние отца, обрадовать его чем-то.
– Вот увидишь – выйду. Учусь-то я на «отлично». Я накуплю тебе десять или двадцать костюмов сразу. А то вон в каком облезлом ходишь. Да и сейчас… сейчас я тебе денег дам… На пиджак, наверное, хватит.
Фрол удивленно поднял голову.
– Да нет, ты не думай, что украл, – поспешно проговорил Митька. – Я накопил. У меня копилка есть. На огороде зарыта…
– А ну, пойдем! – Фрол грузно поднялся со стула.
– Пойдем, пойдем! – радостно воскликнул Митька.
На огороде они выкопали из земли позеленевший бочонок. Фрол взял его в руки и тюкнул камнем. Бочонок развалился. На колени Фролу дождем высыпались пятаки, гривенники, полтинники, тоже позеленевшие, ослизлые от сырости…
Митька ждал благодарности от отца, но Фрол схватил его за руку, потащил в избу. Там он ткнул Митьку в глубь комнаты, бросил на стол горсть позеленевших монет, грозно спросил у Степаниды:
– Эт-то что? Что это, спрашиваю?!
Лицо Фрола было перекошено от гнева. Митька смотрел на отца, не понимая, что с ним. Он смотрел на испуганную, прижавшуюся в угол мать и тоже не мог сообразить: чего она так испугалась?
– Ну… что же, – проговорила Степанида жалко и растерянно. – Ну, забавлялся ребенок…
– Забавлялся?! Это – забава?! – ткнул Фрол в рассыпанные по столу пятаки и гривенники. И прибавил угрожающе: – Л-ладно! Это не пройдет тебе так…
Фрол повернулся к сыну. Митька испугался, отпрянул к самой стене.
– Выйдешь, значит, в люди? – спросил он чужим, нехорошим голосом. – Не так в люди-то выходят, дурак…
Сгреб со стола монеты и выбросил их в окно, в разросшийся под окном бурьян.
Митька не знал, выполнил ли отец свою угрозу, и если выполнил, то как. Но после этого случая мать недели две ходила мрачная, неразговорчивая, пришибленная какая-то. Митька хотел обо всем расспросить ее, но не решался. Когда мать немного пришла в себя, поинтересовался только:
– А почему отец дураком назвал меня?
– Так все потому же, сыночек… Огруб он, не верит уже ни во что. А ты не обижайся. Пусть тебя считают дурачком, а ты не будь простачком.
…Потом Степанида часто повторяла ему эту присказку.
После случая с копилкой она не поступилась своей целью. Каждое событие в деревне, каждый случай она освещала сыну особым светом. Покупал кто-нибудь обнову – она говорила: «Видишь, умеют люди жить…» Случалось у кого несчастье – она усмехалась: «Дуракам-то и посередь поля тесно… Сделал бы вот так-то, и все обошлось бы. С умом жить надо…» Приезжал в колхоз кто-нибудь из района – Степанида обязательно говорила сыну: «Видишь, с портфелем похаживает. Не житье, а сплошной праздник…»