Вскоре меня вызвала к себе директриса нашей школы. Об этом мне сообщила ее секретарша. А сама директриса, встретив меня в своем кабинете, привстала, указала на кресло и произнесла: «Я тебя пригласила…» Между «вызвала» и «пригласила», мне кажется, есть разница.
«Слова же «директор» и «секретарь» вроде бы не имеют женского рода, – размышляла я, когда направлялась в кабинет. – Но ведь если общаешься не со словами, а с людьми, они всегда относятся к какому-то полу. Поэтому женщину все-таки лучше называть директрисой…»
Я люблю не только догадываться, но и поразмышлять. Маму это пока не тревожит. Хотя мои догадки как раз и появляются в результате моих размышлений. Но об этом тоже следует догадаться.
То, что директриса меня к себе пригласила, было большим событием. Обычно она приглашала не нас, школьников, а наших родителей. Чтобы о нас с ними поговорить. Правда, она почти никогда не жаловалась на нас, а обсуждала с мамами и папами проблемы нашего воспитания. Чаще с папами, так как считала, что нам прежде всего необходимо мужское воспитание. То есть мужественное! Это она объясняла жестокостью века, необходимостью битвы за выживание человечества и даже наступлением терроризма. Пап она, я догадывалась, предпочитала еще и потому, что никогда не была замужем. А понятия «мужество», «мужчина» и «муж» – от одного корня.
Предпочитая пап, директриса за собой очень следила. И платья ее, и костюмы, и кофточки, и тщательно, словно клумба, выложенная садовником, прическа, из которой ни один волосок не позволял себе выбиваться, да и очки в перламутровой, полупрозрачной оправе – все это выглядело только что купленным в магазине.
Однажды, я слышала, директриса объяснила свою безукоризненную прибранность тем, что обязана быть образцом и примером. Конечно, для нас, учеников, а не вообще для всех на земле. Лишь одно в качестве образца не присутствовало: женская красота, так как ее нельзя было купить в магазине.
Зачем она меня вызвала? Мама была бы довольна: я не смогла догадаться.
– Я тебя пригласила, чтобы ты помогла мне сплотить учеников, учителей и родителей!
– Я?!
– Твой талант.
Директриса была очень восторженной и почти всех обожала. А еще она все и всех хотела постичь.
– Тебя прозвали Смешилкой. Это – милое, доброе прозвище. И я очень хочу постичь твой юмор.
Смотрела же она так пристально, будто абсолютно всю меня постигала, просвечивала, как чемодан на таможне. И сразу перешла к своим «обожаниям»:
– Ты знаешь, что я больше всего обожаю таланты! Ничто не сближает так, как искусство. И я мечтаю всех духовно объединить! Тебе известно, как я обожаю ваших родителей, наших учителей и вас, детей, которых они, не жалея сил, растят и воспитывают! – Своих детей у нее, к сожалению, не было. – Каждый месяц будем устраивать сплачивающие концерты!
Директриса постоянно что-то изобретала: дома ее никто не ждал и торопиться ей было некуда.
– Ты выступишь в заключение… Потому что после тебя, мне сказали, выступать уже невозможно. Создай хорошее настроение. Ты знаешь, как я люблю дарить людям праздники! И как вообще я люблю людей…
Она очень любила, чтобы все знали, как она их любит. Хотя любовь, я догадывалась, лучше проявлять, чем о ней объявлять.
«Как можно любить всё больше всего? И всех больше всех?» – попробовала я немного поразмышлять. Но она прервала мои раздумья:
– Постарайся максимально всех рассмешить! Я знаю, ты очень потешно показываешь старушек и постового, который на перекрестке. Изобрази кого хочешь! Только старушек не надо… Скажут, что наши ученики не уважают старость! – Директриса перешла на доверительный тон: – Вот свою бабушку ты бы ведь…
– Она моложе всех у нас в доме!
– Если молодость побеждает возраст, это прекрасно. Но она же не всегда побеждает. Поэтому про старушек не стоит… И не показывай постового-регулировщика. Он нас охраняет!
– Но он сам однажды смеялся, когда я его…
– Потому что ты, наверное, показывала его… ему самому. А не целому залу! – перебила она. – И тем более не показывай мэра. До меня дошло, что ты и его… – Она огляделась по сторонам. – А он как раз будет нашим гостем. И если услышит… Ты ведь хочешь, чтобы в школе был сделан капитальный ремонт? И чтобы школа наша достойно присутствовала в городском бюджете?
Я о бюджете как-то не размышляла, но ответила, что хочу: наверное, с бюджетом, как и с ремонтом, всегда лучше, чем без них.
– Ну, вот… Я обожаю сообразительность!
– Но ведь каждый чем-то распоряжается или что-то решает. Тогда, значит, показывать никого не стоит? – осмелилась предположить я. Вспомнив такие же предупреждения мамы…
– Почему? Всех остальных можно. Иностранных туристов, к примеру. Или вот знаменитых гастролеров из-за границы…
– Я их ни разу не видела.
– В общем, поищи в своем багаже. Я слышала, он у тебя – богатый!
Мама говорила про репертуар, а она – про багаж. Но из своего багажа я могла случайно вытащить что-нибудь столь же неподходящее, как вытащила из репертуара.
Одну меня встретили аплодисментами… Хотя важнее не как встречают, а как провожают. Об этом я давно догадалась.
Директриса тут же взлетела на сцену, обняла меня и сказала, что больше всего с самого детства она обожает юмор. Вероятно, отсутствие семьи сберегает могучие физические возможности: директрисе было за сорок, а она взлетала, выскакивала, выпархивала. И признавалась, и признавалась…
– До меня дошло, что наша Смешилка владеет редким даром создавать экспромты! – сообщила она со сцены.
Это директриса сказала на всякий случай: чтобы я все же не вздумала изображать мэра, а показала что-нибудь новенькое.
Мэр, восседавший в первом ряду, растекался такой улыбкой, что она могла бы затопить все ряды, включая самый последний.
– Итак, мы с нетерпением ждем экспромта!
Но того, что произошло, она не ждала. Тем более с нетерпением!
Обращаясь к залу, директриса заверила:
– Комический экспромт родится у нас на глазах!
Рожать экспромты вообще очень трудно. А предупреждать, что они будут комическими, то есть смешными, так же опасно, как о появлении красивой женщины: кому-то она покажется красавицей, а кому-то и нет. Чтобы рукоплескания летели не только мне навстречу, но и вдогонку, я придумала показать в качестве комического экспромта… саму директрису.
«Я люблю тебя больше всех на земле!» – призналась я старой люстре. «Обожаю вас больше всего на свете!..» – объяснилась я голым стенам. А потом принялась страстно обнимать занавес и целовать рояль, стоявший на сцене. Потому что тоже их обожала…
Ученики были от моего экспромта в совершенном восторге. А учителя – в обмороке. Родители же застыли в растерянности. Все, кроме моих собственных… У них были такие лица, будто я, сперва загубив папину судьбу, теперь самолично загубила свою.
Некоторые же приятели и приятельницы мои не хохотали, а прямо-таки гоготали – кто благодушно, весело, а кто язвительно и злорадно.
Злорадство… «Это же злая радость!» – неожиданно догадалась я. Потом уж, когда прошли годы, я осознала, что детям свойственно иногда осмеивать и тех, кто ни в чем, кроме несчастливости своей, не повинен. И ни в чем, кроме жалости, не нуждается.
Громкий успех, однако, заглушает все остальное… Школьники орали: «Бис!» И старшеклассник, который мне безответно нравился, тоже мной восхищался.
Со сцены я всем признавалась в любви вроде от имени директрисы, а дойдя взглядом до него, призналась вроде бы от себя. Но он ничего не понял. «Неужели так непонятлив? Или он непонятлив, когда ему незачем понимать? И нечем ответить?»
Но все же ладоней своих и он не жалел. Когда бы еще он обратил на меня такое внимание?!
Это сыграло главную роль: и я решила и дальше рожать экспромты. Случайно, сам собой, взор мой наткнулся на математичку… Она, в отличие от директрисы, имела уже третьего мужа. Согласно профессии она общалась с теоремами и формулами, а жила, верней всего, лирикой и всем тем, что из-за нее происходит. Я догадалась об этом, поскольку математичка не оставляла без заглядывания ни одного зеркала на своем пути и, даже вглядываясь в стекла шкафов или окон, прихорашивалась. И обязательно восклицала: «Как я ужасно выгляжу!» Чем лучше выглядела, тем отчаянней восклицала. Все должны были понять, что это ее очарование – еще не предел. И что она, как спортсменка, способна на побитие собственного рекорда. Неужто собиралась замуж в четвертый раз? Для своих, уже завоеванных, супругов женщины так не стараются.
Математичку и все свои подозрения я тоже изобразила. Среди учеников это вызвало и восторг, и некоторое смятение… Смятение в тех рядах, где расположились уже не мальчишки, но еще и не мужчины, коими старшеклассники пытались казаться. Обычно такие не смеются, а посмеиваются. И чувства запрятывают так прочно, что и сами потом не могут их отыскать. А тут они принялись отыскивать глазами математичку, которая как раз у них и преподавала (я бы лично направила ее в младшие классы!).
В ответ на поиски старшеклассников математичка прихорашивалась перед кругленьким зеркальцем пудреницы. Не знаю, изменяла ли она мужу, но себе самой оставалась верна!
Мой старшеклассник, однако, ее не выискивал. Он в тот вечер полностью принадлежал мне. И это было гораздо дороже аплодисментов остального зала!
За кулисы ворвалась директриса. Признаваться мне в любви она, кажется, не собиралась.
– Ты погубила меня и всю нашу школу!
Губить, похоже, становилось моей профессией.
– Но вы же сами просили не показывать старушек, постового, мэра… И у меня никого, кроме вас, не осталось.
– Где не осталось?
– В репертуаре, как говорит моя мама. Или в багаже, как сказали вы. А еще вы хотели экспромтов!
– Более подходящих экспромтов ты сочинить не смогла?
– Некогда было сочинять. А тут как раз вы с математичкой и…
«Подвернулись» – чуть было не сказала я, но вовремя удержалась.
Математичка за кулисами не появилась: ну, показала я, как она прихорашивается перед зеркалами и стеклами… Что такого? Хорошенькая женщина и должна прихорашиваться! А нехорошенькой ничто не поможет.
Потом вокруг заголосили мои одноклассники. Как известно, нужно появляться в нужное время и в нужном месте. Они же заголосили совсем не в том месте и совсем уж не в тот момент.
– Мы погибаем от смеха! Мы погибаем…
Получалось, что я сгубила папу со всей нашей семьей, директрису со всей ее школой и всех своих одноклассников. Не много ли для девочки по прозвищу Смешилка? Такое ласковое, мирное прозвище… И такое количество жертв!
После, уже дома, бабуля процитировала кого-то из знаменитостей: «Искусство требует жертв».
Я с облегчением вздохнула.
– Оно требует жертв от актера! – пояснила мама.
И я вздохнула без облегчения.
– Мы погибаем!.. – продолжали жизнерадостно вопить мои однокашники.
По всему было видно, что до окончательной гибели им далеко.
А директриса была так бледна и у нее так дрожали пальцы, что, казалось, она вот-вот скончается в самом буквальном смысле.
Тут, как по сигналу, все расступились – и ко мне подошел мэр. Все сразу погибать перестали, а он начал так расхваливать мои артистические способности, точно я уже имела право избирать и могла отдать за него свой голос. Или, поскольку выборы приближались, он налаживал контакты не только со своими избирателями, но и с их детьми?
Мэр сказал, что я напомнила ему Чарли Чаплина… С бюджетом и с капитальным ремонтом школы все, таким образом, обстояло благополучно. Директриса, немного воспрянув, тоже сказала, что я далеко пойду. Но я и так уже далеко зашла: в результате директрису слушали как-то не всерьез, иронично.
Позже мама сказала, что я уронила авторитет директрисы.
– А уронив, можно разбить…
Впервые и она попыталась образно мыслить. Такое я произвела на нее впечатление! В отрицательном смысле…
Некоторые мои приятели, глядя на директрису, прикрывали рот ладонями и очень заметно в них прыскали. «С жестокой радостью детей», – как-то процитировала моя бабуля. Этими словами великий русский поэт Лермонтов тогда, помнится, меня удивил. Но вдруг справедливость его слов я поняла… Директриса вновь побелела, сжалась – и одежда ее уже не казалась только что купленной в магазине.
Пора наконец сказать, что бабуля моя из русского дворянского рода… И потому очень почитает литературу. Уже в ту давнюю пору, когда она была не только дворянкой, а и девочкой моего возраста, она без литературы, по ее словам, не могла дышать. Маму называли вторым поколением того древнего рода (имея в виду живых!). А я, значит, принадлежала к третьему поколению… Бабуля очень хочет, чтобы и я тоже без книг «задыхалась». И может, если бы я от них задыхалась в такой степени, как мечтает моя бабуля, директриса в тот вечер… не задыхалась бы от тягостного волнения.
Дети, по неопытности своей, бывают жестоки, но они не так предприимчивы, как взрослые, – и с просьбами к мэру не обращались. А родители напирали со всех сторон. И он всем говорил: «Я вам гарантирую… Я гарантирую!»
– Другие мэры всё обещают. А он – гарантирует! – мрачно отметил папа. И еще мэр зачем-то клялся здоровьем своих близких. – Интересно узнать, как они себя чувствуют… – тоже мрачно усмехнулся папа.
Мне мэр чересчур искренне пожал сразу обе руки и не слишком естественно затрясся, задергался, будто припоминая мои смешилки.
Мне казалось, что он заискивает передо мной. И даже меня побаивается…
Когда я спускалась по лестнице, мне представлялось, что это – лестница славы. Прозвище Смешилка было легкомысленным для столь триумфального шествия. Со всех сторон доносилось: «Ну, ты – актриса!», «Ну, ты у нас…»
Я заметила свет в кабинете, с которого, по правде говоря, и началось мое шествие. Ноги, не спросив меня, неожиданно побрели туда сами собой. Не очень торопясь, но упрямо…
Директриса сидела одна, уронив голову на свой директорский стол. Она плакала. Нет, не от смеха. И беззвучно… Слезы смазали буквы и даже целую строчку на какой-то служебной бумаге. Она плакала в кабинете, потому что дома ее никто не ждал и пожаловаться ей там было некому. Кабинет, школа, мы, которые над ней потешались, и были всей ее жизнью.
Она направо и налево раздаривала свои обожания… И что тут плохого? Разве лучше раздаривать ненависть? Почему же я ее так… Зачем? Ради забавы?
«Люди это любят!», «Люди этого не любят… Учти!» – втолковывала мне мама. Но я-то тогда уже догадалась, что больше всего люди любят самих себя. И очень не любят, чтобы об этом догадывались. А директриса больше всего дорожила тем, что была вместе с нами. За что ж мы ее? «С жестокой радостью детей!..» – вновь вспомнилось мне. Вот она, жестокая радость!
Смех и слезы… Известно, что они рядом. Но я не думала, что в такой мере! И что с юмором следует обращаться осмотрительно.
– Извините меня.
Я обняла ее сверху. Она вздрогнула и приподняла голову:
– За что тебя извинять? Всем было весело.
– Нет, не всем.
– Я обожаю, когда люди смеются.
– Но не за счет чужих слез…
Голова ее снова зарылась в руки.
Постепенно известность моя увеличивалась… в объеме и качестве. В не очень большом городе большая популярность особенно видна и даже чересчур выпирает. Солидная газета соседнего, но огромного города напечатала мои фотографии: я изображала математичку, которая заглядывала во все стеклянное – в шкафы, в буфет, в пустую бутылку. И всякий раз улучшала себя, точно перед свиданием. Ее мне не было жалко: нечего кокетничать при живом муже. Надо что-то выбрать, в конце концов: или зеркала, или супруг!
На улицах со мной стали здороваться прохожие. Простые люди… Я их не знала, а они меня знали. Это было приятно. И, здороваясь, все непременно или прикрывали рот, чтобы ни с того ни с сего не рассмеяться, или потихонечку прыскали, или начинали светиться внезапно, как вспыхивающие фары. Грусть я не вызывала ни у кого.
– Это замечательно! Жизнь подкинет печаль и без посторонней помощи, – говорила бабуля.
Есть люди, у которых с утра до вечера скверное настроение. Мне кажется, что постоянно быть в плохом настроении так же странно, как быть постоянно в хорошем.
– То и дело хмурятся трудные люди, а то и дело улыбаются – глупые, – сказала бабуля. Сама непривычно нахмурившись, она расширила эту мысль: – Для горя у человека, увы, больше поводов, чем для счастья. Чтобы у всех было хорошее настроение, надо изменить не столько характеры людей, сколько характер мира, в котором мы с тобой проживаем.
Изменить характер целого мира даже я, Смешилка, видимо, не смогу.
– Но если твой юмор сумеет избавить кого-то от грусти, попробуй. Это благородное дело.
– Я ни разу не видела улыбки на лице своего мужа, – призналась, к примеру, соседка с первого этажа. – Рассмеши его…
– Ни единой улыбки? Зачем же вы за него вышли?
– Любовь зла…
– И даже свирепа! – подтвердила я на основании собственного горького опыта.
Все протягивали мне комплименты. Иногда (не так часто!) казалось, что собеседники протягивали мне взятки: чтобы я в благодарность за похвалы не пополняла ими свой репертуарный багаж. Но он тем не менее увеличивался… Когда я входила в помещение, где собирались люди, так сказать, избранные, все цепенели. Они боялись проявлять свои странности – и не проявляли вообще ничего. Как неживые…
– Ты всех запугала! – сообщила мне мама. И я не поняла: довольна она мною или возмущена. Или полагает, что я сама должна бояться тех, кого запугала.
Когда же меня пригласили на телевидение того самого гигантского соседнего города, который я уже поминала, мама с папой тоже наконец оцепенели. Но от гордости… Они передавали друг другу то приглашение, разводя руками, точно пытались обнять побольше пространства и воздуха. И так же молча задавали друг другу вопрос: неужели это мы, вдвоем, произвели то существо, которое теперь на официальном бланке именуют талантом? На бланке… С печатью и чьей-то начальственной подписью! И передача-то, в которой меня приглашали принять участие, называлась, между прочим, «Знакомьтесь, открытие!». Мама и папа открыли меня давно… как дочь и Смешилку. Но открыть как открытие?!
– Никому пока не рассказывай. А то начнут завидовать… раньше времени. Будь скромной! – тут же принялась оборонять меня от других и от меня самой мама.
У бабули на все случаи жизни имелись примеры и цитаты из бессмертных творений. Она была из русских дворян – и потому уважала не только российских знаменитостей, но и остальных знаменитостей тоже. Тут она припомнила слова великого немецкого писателя Гете: «У скромных, я заметил, почти всегда есть основания быть скромными». Бабуля намекнула, что слишком уж скромничать также не следует. И сразу, буквально без передышки, ей на память пришли слова мудреца Геродота: «Предпочитаю, чтобы мои недруги завидовали мне, чем я моим недругам».
– На всякий случай… о приглашении никому не рассказывай! – Мама осталась при своем мнении.
Ведущего той программы я знала, так как его знали все. Тем более что во время передач и в перерывах он, как и другие ведущие, не то просил, не то умолял зрителей: «Оставайтесь с нами…» То есть не хотел, чтобы они выключали телевизоры или перескакивали на другие программы.
Мне он для начала предложил изобразить что-нибудь из жизни телевидения. А сам отправился с микрофоном к зрителям, которые были не вдали от него, возле экранов, а в студии, будто в концертном зале.
– Оставайтесь с нами! – произнесла я его слова, но в форме приказа. Он замер на полдороге. А его микрофон показался мне в ту минуту гранатой.
Робко, стараясь быть незамеченной, приподнялась девочка в последнем ряду: небось приспичило в туалет.
– Оставайтесь с нами… Не уходите! – прикрикнула я. И она опустилась на стул – с риском для себя и для стула.
Осветитель полез было на лестницу, чтобы поярче меня осветить.
– Оставайтесь с нами!
И он застыл на второй ступеньке.
Так я всех поставила и усадила на место. Всех, кроме смеха, который перемещался по залу, как хотел… Громче всех потешался ведущий, чтобы не подумали, что он напрасно меня открыл. Необоснованный смех обычно чрезмерен, как и необоснованный гнев.
Успех же очень затягивает… С ним не хочется расставаться. На этот раз он затянул меня так глубоко, что я им даже чуть-чуть захлебнулась. Если мне и хотелось вынырнуть из аплодисментов, так только в овацию.
– Покажи что-нибудь из жизни своего города…
Я решила показать мэра, который всем и все гарантирует… И клянется здоровьем близких, которые, как я принялась демонстрировать, в это самое время теряют сознание, корчатся от сердечных приступов и почечных колик. Их, несчастных, увозят в сопровождении врачей и сирен, а мэр клянется их здоровьем, которого уже нет. Здоровьем сестер и братьев, родной тети и двоюродного дяди…
– А почему вы не клянетесь своим здоровьем? – спросила я.
И ответила голосом мэра:
– Потому что чужое здоровье для меня дороже, чем свое собственное!
Зал задергался, как от щекотки. Он не поверил мэру. И кажется, вообще не поверил, что чужое может быть дороже, чем собственное. Это было вершиной, или, как выразился ведущий, эпицентром, моего успеха. С эпицентрами, как известно, неразлучны вулканы и землетрясения… Поэтому я догадалась, что ведущий, ожидая от меня извержений, тайно предпочитал уже, чтобы лава затопляла кого-то в моем городе, а не в его передаче.
Историю с мэром я показала дважды – и на бис… чего в телепередачах делать не полагается. Но я же была открытием – и чувствовала потребность открытия совершать! Тем паче что многие в студии хватались не только за живот, но и за сердце, как родственники мэра, которых я в то время изображала.
Потом выступали другие таланты, талантливости которых я от волнения не заметила. Потому что неожиданно, задним числом, сообразила, что меня видела вся страна. И другие страны тоже могли узреть… Если бы я об этом подумала раньше, то от страха ничего остроумного у меня бы не получилось: когда внутрь входит страх, наружу выходит оцепенение. Это бабуля мне давно объяснила. И добавила:
– Люди умирают от смеха (разумеется, не в прямом смысле), а смех умирает от страха… – Она всегда очень образно мыслит.
Однако самой неотвязной оказалась другая тревога: был ли у моего десятиклассника включен телевизор? Стал ли он свидетелем моего триумфа?
Вместо ответа осторожно, как бы на цыпочках, приоткрылась дверь, и в нее, тоже на цыпочках, просунулось мамино лицо… Она поманила меня согнутым пальцем.
В вестибюле же ко мне не направился, а прямо-таки ринулся человек, состоявший в основном будто из двух шаров: один, поменьше, был головой, а другой, побольше, – туловищем. Я незаметно училась у бабули образно мыслить. Как известно, легко перенимается все плохое, а я старалась перенимать у бабули все хорошее. Или хоть что-нибудь… Плохого же у нее вообще не было.
Оба шара накатились на меня одновременно:
– Я о тебе мечтал!
Это напомнило мне директрису… Но она обожала или, как минимум, ценила почти всех. А он, как вскоре выяснилось, мечтал исключительно обо мне. И я догадалась: гораздо приятнее, когда тебя обожают или мечтают о тебе не в числе других, а, так сказать, персонально или в порядке исключения.
– Приглашаю тебя сниматься в фильме «Смешилка»! Я давно грезил такой картиной. Но был на краю пропасти: не мог отыскать девочку, которая сыграла бы главную роль. А вернее – себя… – Он вынул крошечную и тоже как шарик пилюльку. Играючи забросил ее себе в рот, ничем не запив, проглотил. Он все делал играючи. – Теперь я спасен!.. Спасен, потому что увидел тебя на телеэкране и успел домчаться сюда. Домчался до своего заветного фильма!
Он был не из тех людей, которые, впадая в азарт, не могут остановиться.
– Не обращайте внимания, что я в трусах… Их можно принять за шорты. Если бы я стал натягивать брюки, я бы к вам не успел! Раньше я хотел дать картине имя «Дразнилка». Это было ошибкой. Заблуждением! Я был на краю пропасти: название – это визитная карточка. Я бы вручил зрителям отталкивающую визитку. Зачем кого-то дразнить? Даже зверей не рекомендуется… А уж людей! Дразнить – это значит раздражать, а раздраженный ничего не в состоянии здраво оценивать. – Он взял еще один шарик, вновь закинул его и проглотил, ничем не запив. – Ты спасла меня… Тем, что никого не дразнишь, не издеваешься над людьми. Нельзя врачевать злостью. Ты делаешь это с улыбкой… хоть на лице ее нет. Это и есть искусство! Ты подарила мне образ…
«С улыбкой, но радости это иногда не приносит», – отметила я. Отметила молча, но он услышал или, подобно мне, догадался:
– Я где-то читал, что хорошо должно быть не всем подряд, что хорошо должно быть хорошим. Абсолютно согласен! Но все равно… Ты не дразнилка, ты – Смешилка. Очень точное прозвище! Смехом ты обнажаешь людские слабости, дурные привычки… странности. А обнажить – это почти исправить! Почти… Прозвище Смешилка я и делаю названием фильма. Давай выпьем по этому поводу!
Он вытащил из пухлых карманов куртки флягу с коньяком и походные рюмочки.
– Ох, пардон! – Он обратился к маме, о которой вроде забыл, но которая уже успела при виде фляги выпятить глаза так, что ничего другого на лице не было видно. – Только что я был на краю пропасти…
Он то и дело находился на краю пропасти, но ни разу туда не свалился.
– Ох, пардон! – продолжал режиссер. – Извините! Но ребенок, да еще женского пола, будет у меня в главной роли впервые… Я часто имею дело с актерами пьющими. Или сильно пьющими… Так что – пардон.
Верхний шар повернулся ко мне. Все в этом человеке было круглым и мягким – без порогов, без острых и даже тупых углов. Не обо что было споткнуться и ушибиться.
– Теперь ты, сознайся, и меня будешь показывать?
– Что… показывать?
– Ну, как я в трусах предложил тебе выпить по этому поводу!
– А вы вообще-то… кем работаете? – решила выяснить я: мало ли кто имеет отношение к фильмам!
– Кем работаю? Режиссером… Прости, я думал, что всем известен. Кошмарное самомнение! Я на краю пропасти… – Он назвал свою фамилию – и маминым глазам не хватило лица. – Ах, как ты проехалась со своей улыбкой по телевидению! – Оба шара завалились на диван и стали по нему перекатываться. Я знала, что хорошие люди навсегда остаются детьми, но не представляла, что можно выглядеть ребенком больше, чем сами дети. – Вспомнил, как ты проехалась… – еле пробивался ко мне его голос.
Он вспомнил… Значит, у меня был юмор длительного действия, как бывают лекарства.
– Вы очень смешно смеетесь, – сказала я.
– Смешно смеяться нельзя, – поправила мама. – Получается тавтология. Учти!
Что такое тавтология, я не знала. Режиссер это понял и примчался мне на выручку (он привык мчаться!):
– Все можно делать необычно. Даже смеяться… Тот, кто делает все, как все, неинтересен. Смешилка именно это имела в виду.
Только бабуля защищала меня от непонимания взрослых. А теперь защитил и он. Правда, от мамы… В защите от которой я вряд ли нуждалась.
Мама так извинялась, что ее стало жалко. И режиссер опять резко крутанул верхний шар в моем направлении, чтобы переменить тему:
– Твой юмор меня завалил на диван. А мэра он завалил совсем… Окончательно! Он может уже не выдвигать себя. Если выдвинет, избиратели вспомнят тебя… И точка! Ох, как ты его прокатила… – Он сам опять начал перекатываться вдоль дивана. – И все-таки юмор был добрым! По отношению к избирателям. То есть к рядовым людям… которых так легко одурачить.
Успокоившись, режиссер, который был известен всем, кроме меня (что, кстати, его ничуть не обидело!), деловито спросил:
– А ты действительно сумеешь изобразить меня? Вот прямо сейчас!
Его знали все, но я догадывалась, что как-то иначе, чем ведущего телепрограммы. «Он – не популярный, он – прославленный! – разъяснила мне позже бабуля. – А это – не одно и то же».
«Учти!» – добавила бы мама. Но ее не было дома.
– Так что же? Изобразишь?
Все хотели, чтобы я изображала других, а он – чтобы его самого.
Я увидела умоляющий мамин взгляд. Она надеялась на меня. Говорят, любовь к матери творит чудеса… Чаще, конечно, это делает любовь матери. Что-то я очень часто употребляю слово «любовь». Не подражаю ли я директрисе? Нет, мне самой теперь кажется, что это самое главное слово.
Я частенько подтрунивала над мамой, но не догадывалась, а знала: все ее странности возникают оттого, что она боится за меня и за наш дом. Все время чего-то страшится… Любила я маму не за ее любовь, не в ответ (любить в ответ, кажется мне, нельзя). Просто она была моей мамой. Другой мамы быть не могло… И мне очень захотелось выполнить ее молчаливую просьбу. Сколько моих просьб выполнила она! Можно ли сосчитать?
Я сразу, не очень толком задумавшись и не успев догадаться, созналась – с интонацией и ужимками режиссера, – что находилась на краю пропасти, потому что загубила папину карьеру, судьбу своей школы и чуть ли не судьбу всей нашей семьи.
Заглянув в ту жуткую бездну, я отпрянула… И вскричала по-режиссерски: «Но мы спасены, потому что я домчалась до своего фильма. Выпьем по этому поводу!»
Я схватила таблетку, которой, как и улыбки на лице, у меня не было, по-режиссерски закинула ее в рот и из воображаемой фляги, которой тоже у меня не было, запила лекарство алкоголем, что врачами делать не рекомендуется.
– Ты воссоздала меня через себя! – отбиваясь от смеха и пробиваясь сквозь него, провозгласил режиссер. – Я окончательно утверждаю тебя на главную роль. Ты станешь богатой!
«И папе не нужна будет выгодная должность», – подумала я.
Премьера фильма «Смешилка» состоялась не в соседнем огромном городе, выпячивающем себя небоскребами. Небоскребы… «Неточное слово, – как-то сказала бабуля. – Они же не скребут небо, а как бы в него втыкаются. Но и не в небо… а просто в высь. Одновременно быть на земле и на небе нельзя!»
– Небоскребы есть небоскребы, – заметила мама, так и не овладевшая образным мышлением.
Премьера состоялась в моем родном, скромном городе… Режиссер, выступая перед началом, сказал, что я свой город прославила. Его все почитали – и, еще не успев увидеть фильм, ему поверили. Зрители почувствовали, что живут в том же, но уже и в совсем другом – знаменитом! – городе: все как-то вытянулись, выпрямились в своих креслах. Режиссер заявил также, что вскоре я в какой-то степени «нравственно дисциплинирую» (именно так он выразился!) многие города: быть может, завистники станут чуть-чуть меньше завидовать, сплетники – сплетничать, лгуны – лгать… А постовые, регулируя уличное движение, не будут изображать из себя балерин, отвлекать водителей и превращать обыкновенные пробки в непробиваемые.
– И разные другие «движения» – к примеру, движения душ и намерений, – я надеюсь, немного наладятся.
Так говорил режиссер – и мне чудилось, что он вот-вот воскликнет: «Давайте выпьем по этому поводу!»