bannerbannerbanner
Перелистывая годы

Анатолий Алексин
Перелистывая годы

Полная версия

Как создавались легенды…
Из блокнота

Одним из лучших редакторов издательства «Детская литература» не только считалась, но и была Екатерина Тихоновна Бобрышева. Двух ее братьев (из того же фанатичного племени коммунистов-идеалистов!) расстреляли в лубянском подвале. А третий был убит тоже пулей, но немецкой, в бою. Его имя начертано золотом на мраморе в вестибюле Центрального Дома литераторов.

Считается, что пороки с возрастом прогрессируют. Вот и «величайший вождь и мучитель» стал вовсе уж величайшим на краю своего дьявольского существования: расправа с Еврейским антифашистским комитетом, «дело врачей»… Подстраиваясь под общий политический психоз, один из наиболее инициативных московских райкомов партии снарядил «ответственную комиссию» и натравил ее на самое крупное издательство детской литературы. Самое крупное в планетарном измерении… Райкомовская чистка призвана была очистить коллектив от засорения родственниками «врагов народа». Директор издательства Константин Федотович Пискунов – один из самых святых людей, которых я когда-либо встречал, – пытался противоборствовать, противодействовать… Но безуспешно. Комиссия потребовала «убрать» в том числе и сестру «братьев-разбойников», уничтоженных еще в тридцать седьмом году. Тогда группа писателей отправилась к Фадееву отстаивать любимую Катю Бобрышеву… Лицо Александра Александровича, которое всегда казалось мне притягивающе красивым и мужественным, стало неэстетично заливаться густо-алым цветом, что резко обозначилось на фоне его белоснежной, без малейших оттенков, шевелюры.

– Обращайтесь ко мне с любыми просьбами. Кроме подобных…

Я отважился вслух изумиться:

– Значит, если б ее третий, погибший на фронте, брат был жив, его бы тоже уволили?

А тут еще подоспел донос о том, что мы с Кассилем организовали в Союзе писателей сионистский центр. Вовсю уже полыхало «дело врачей»… Помня разговор о Кате Бобрышевой, мы за помощью к Фадееву не обратились. Хотя если б «лучший друг писателей» вскоре не освободил нас – да и весь земной шар! – от себя, наша с Кассилем судьба была бы предрешена.

Однажды Сергей Преображенский, первый заместитель главного редактора «Юности», предложил мне:

– Поедем вечером на дачу к Фадееву.

– Но мы с ним едва знакомы.

– Ничего… Он любит новые лица. Особенно молодые… Тогда я был молодым.

Преображенский сам ничего не сочинял. Но и окололитературным человеком его назвать было нельзя. У него имелся врожденный литературный вкус, и он почти безошибочно отличал талант от безосновательных претензий на него. Из писателей Александр Фадеев более всего, мне кажется, тяготел к Александру Твардовскому, а из тех, кто, хоть и не пером, но служил литературе, – к Сергею Преображенскому. Сергей Николаевич был, бесспорно, в курсе всех, весьма запутанных, личных фадеевских перипетий. Но из его уст ни один, даже малозначительный факт не стал ничьим достоянием.

…Фигура Александра Александровича, склонившегося над столом в большой и пустынной комнате, олицетворяла одиночество.

– Пить не будем! Условились? – сам себя уговаривал он.

– Значит, минуя выпивку, перейдем к закуске! – поспешно согласился Преображенский. Тем более что закуску привез он сам: малосольные огурцы, маринованные помидоры, какие-то пирожки из ресторана Дома литераторов. Это действительно была не еда, а закуска.

Но Фадеев от своей трезвенности в тот вечер не отказался.

– Целый день думаю, так сказать, об одном и том же.

– О чем? Или о ком? – поинтересовался Сергей Николаевич.

– О нем.

И хоть со времени смерти Сталина прошли уже годы, было ясно, кто именно тот он, о котором размышлял Александр Александрович.

– Он владел загадочной магией воздействия на окружающих. Так сказать, силой политического и психологического гипноза. Могу, так сказать, засвидетельствовать, потому что на собственном опыте убедился…

Бесконечные фадеевские «так сказать» придавали его речи ироничный оттенок. Словно бы он нарочно, профилактически амортизировал ими возвышенность и велеречивость, которых всегда опасался.

– Кажется, теперь помаленьку, так сказать, освобождаюсь от власти того гипноза. Выпутываюсь! Но все-таки…

Он «уступал» Сталина понемногу и очень нехотя.

– Теперь я осознаю, что были в его общении, так сказать, отрепетированность, хитрейшая театральность.

– Коварнейшая… – добавил я. Но он не услышал.

Александр Александрович уступал своего недавнего кумира, следуя велению времени и фактов, но пока еще вопреки своему желанию. Тот многолетний гипноз еще удерживал его, сопротивлялся.

С натугой высказал он мысль о том, что одно из главных стремлений диктаторов – «это, так сказать, навязчивое желание потрясать современников неожиданностью своих решений… ибо так, как мыслят они, владыки, могут мыслить только они».

А еще, по неуверенному мнению Фадеева, диктаторы (слова «тираны» он избегал) «блестяще умеют создавать о себе, так сказать, легенды, противоречащие их истинным взглядам, намерениям и их политике». Да, постепенно, но с упрямым внутренним сопротивлением он уступал Сталина запоздалым, однако, и неизбежным, праведным развенчаниям.

Фадеев считался любимцем Сталина. Но никаких любимцев у тиранов не может быть! Бывают временно приближенные, которые становятся потом навечно «отдаленными» от властителя, а то и от жизни вообще. Я робко напомнил слова давнего политика о том, что «у трона нет друзей, а есть интересы». Александр Александрович пропустил мою фразу мимо своих локаторно оттопыренных ушей. Он, и правда, принадлежал к той кучке приближенных, которую никак нельзя было назвать не только «могучей кучкой», но даже влиятельной, поскольку она ни на что серьезное не влияла. Но вождь вроде для того, чтобы посоветоваться, собирал иногда временно доверенных лиц, добавляя ее к членам политбюро, а позднее – президиума ЦК. Возникала одна из легенд: о мнимом желании диктатора «прислушиваться», что было, разумеется, признаком свободы и демократии. Это тоже являло собой одну из легенд. Кстати, в годы Большого террора распоясавшиеся следователи НКВД между собой, но почти официально, именовали обвинения, предъявлявшиеся миллионам ни в чем не повинных, «легендами».

Темы для «совместных обсуждений» выбирались либо нарочито сенсационные, либо политически значимые, но непременно такие, кои способствовали резонансу. «Временно доверенные» призваны были распространять легенды, выгодные вождю. «Пусть народ знает!» – не раз провозглашал вождь на тех обсуждениях, как бы снимая с них гриф секретности. Случайно он не провозглашал ничего.

Александру Фадееву довелось однажды быть членом правительственной делегации, отправившейся на монгольскую землю. Возглавлял ту делегацию председатель президиума Верховного Совета России Бадаев. Глава был необъятных размеров: он обожал поесть, а точнее – пожрать, и заливал обильную снедь литрами пива, по каковой причине, вероятно, знаменитому в России пивному заводу и было присвоено его имя.

Согласно древним обычаям, как объяснил нам Фадеев, жена хозяина монгольского дома, принимающего гостей, должна, завершая застолье, исполнить танец перед всеми его участниками. У маршала Чойбалсана жены уже не было, но была дочь… Она, худенькая, хрупкая, принялась изящно исполнять свою традиционную обязанность. И вдруг Фадеев с ужасом увидел, что сильно нахлебавшийся глава делегации с правительственно-гигантским, расползавшимся в стороны букетом, неуверенно покачиваясь всем своим необъятным туловищем, пытается взойти на сцену… Натыкаясь на ступени, он наконец взбирается – и не обнимает, а обхватывает дочь маршала. Букет рассыпается. А сам «глава» вместе с юной хозяйкой валится на помост… к изумлению всего дипломатического корпуса.

И вот этот международный скандал обсуждается.

Молотов считает, что Бадаева следует немедленно изгнать из партии, Каганович – что надо к тому же с треском снять с должности, а наиболее принципиальный и высоконравственный Берия убежден, что необходимо лишить Бадаева депутатской неприкосновенности (с какой целью лишить – само собой разумеется!). Сталин стоит, отвернувшись к окну, и попыхивает трубкой. Никто не видит, к чему он склоняется и к чему, стало быть, предстоит склониться всем остальным…

Наконец, вождь и учитель оборачивается и медленно, с расстановкой, подчеркнутой восточным акцентом, произносит такие слова:

– Товарищ Бадаев принадлежит к ленинской гвардии большевиков. Он был даже депутатом Государственной думы. И мы долго думали, как нам использовать опыт товарища Бадаева… Мы избрали его президентом России. И вот этот «президент» едет в маленькую страну и – позорит русский народ. Что сделать с товарищем Бадаевым? Тишина становится вакуумной.

– Исключить из партии? Не можем: не мы принимали! Итак, легенда номер один (к тому же наистраннейшая!) была рождена: Иосиф Виссарионович, оказывается, не ведает, не осведомлен, сколько не им принятых в партию из нее прямиком проследовали в застенки! Вождь между тем продолжает:

– Снять с работы? Наверно, надо. Но мало! – Вдруг Сталин, обычно размеренный в движениях, со звериной хищностью подходит к Бадаеву:

– Убирайтесь на завод своего имени. Пейте пиво. И сдохните там! Это я вам говорю, товарищ Сталин!

Глаза у вождя в тот момент, как рассказывал Фадеев, стали оловянными, остановившимися от бешенства. Он вышел и хлопнул дверью, заодно прихлопнув и жизнь бывшего депутата дореволюционной Государственной думы.

Все свершилось по сталинской программе: Бадаев был назначен директором пивного завода своего имени, неумеренно (согласно высочайшему приказу!) наливался там пивом – и вскоре скончался.

Главная легенда, созданная в тот день, должна была оповестить города и веси, что, когда речь идет о чести русского народа, вождь всех народов неукротим, неколебим и пощады не знает.

В повестке дня другого совместного обсуждения политбюро и временно доверенных значились два вопроса: «устав сельскохозяйственной артели» и просьба о реабилитации первого секретаря какого-то комсомольского обкома, исключенного из партии за попытку изнасиловать секретаршу ночной порой в здании обкома.

 

Первый вопрос обсуждается не более десяти минут. Председатель совета по делам колхозов Андрей Андреевич Андреев (такое вот унылое однообразие имени, отчества и фамилии!) докладывает об уставе – и все единодушно голосуют. Кстати, Андрей Андреевич занимался в политбюро не одними сельскохозяйственными делами – по его личному указанию, например, в тридцать седьмом году был арестован мой отец.

Но вернусь к тому обсуждению… Второй вопрос – касательно комсомольского изнасилования – вызывает бурный обмен мнениями. Более всех беснуется высоконравственный Берия. Разнообразных форм наказания требуют и Молотов, Каганович, Ворошилов, Микоян (тоже, между прочим, превративший комнату отдыха при своем кабинете в комнату активнейшей полуночной деятельности, о чем мне тайно, спустя много лет, поведала одна из жертв – по профессии стенографистка, а по внешности – красавица). Сталин, отвернувшись к окну, попыхивает трубкой… Потом оборачивается к соратникам и высказывает медленное, раздумчивое удивление:

– Что происходит?.. Вопрос первостепенной важности – о нашем крестьянстве! – не привлек к себе, мне кажется, пристального внимания. А между прочим…

Далее Сталин – последовательный организатор развала сельского хозяйства, голода, вернувший крестьянам крепостное право и приговоривший их к беспросветности трудодней – произносит отечески-проникновенную речь в защиту тех, кто «ближе всех к матери-земле».

Неожиданно его удивление становится ироничным и даже игривым:

– Теперь о втором вопросе… Что, собственно, произошло? Молодой человек, наверное, красивый, попытался навязать свою любовь девушке, наверное, тоже красивой, – и был отвергнут. Он уже наказан!

В одночасье были созданы сразу две легенды, которые – он это знал – молниеносно распространятся по городу, по стране… Во-первых, товарищ Сталин обожает крестьянство, болеет за него, сражается за его процветание. Другие руководители не сражаются, не болеют, а он – всей душой… Во-вторых (хотя это, конечно, не столь значительно), товарищ Сталин – психолог и не рубит с плеча, когда речь идет об ошибках молодости (он ведь, плюс ко всему остальному, еще и отец родной).

…Что касается моего родного отца, то он, как и отец моей жены, был из честнейшего племени романтиков. Оба за свой наивный романтизм трагически поплатились… В течение десяти лет, с двадцатого по тридцатый, отец редактировал партийный журнал. Однажды его к себе вызвал Сталин:

– Ночью не спалось. Надо бы, думаю, полистать журнал московских большевиков. Вероятно, там все в порядке… Полистал. Нет, не в порядке!

– Я, товарищ Сталин, два месяца пролежал в больнице: делали операцию.

– Вас назначили ответственным редактором, чтобы вы держали ответ за все, что в журнале опубликовано. Где бы вы в это время не находились! Вот я сейчас поработаю… А вы присядьте и пробегите глазами эту статью. Любопытно, найдете ли вы то место, которое меня смутило.

Отец, что греха таить, не без трепета принялся читать. Но «смутившие» строки были подчеркнуты красным карандашом.

– Да… здесь вот, конечно…

– Вовремя понять свою ошибку – значит, почти ее исправить, – снисходительно произнес вождь.

Сидя в камере смертников, отец вспоминал ту фразу – и убеждал себя, что Сталин не ведает о кошмарах «большого террора», что его обманывают, дезориентируют… Легенда о снисходительности вождя, созданная одной фразой, произвела на него магическое воздействие. Ныне трудно поверить…

На заседании Комитета по сталинским премиям, когда сообщили о том, что один из очень талантливых соискателей, как оказалось, «сидел» и не сообщал об этом в анкетах, Сталин изрек:

– А мы за что даем ему премию – за биографию или за роман?

«Вот он какой: анкетам не придает ни малейшего значения! Для него важны литература, талант… Стало быть, это помощнички изгаляются. Выслуживаются… Это они!» – думали, расходясь, члены комитета. И распространяли свои «думы» вокруг…

Так легенды – одна за одной – добавляли к обманному облику «друга и учителя» новые завораживающие черты.

– Я ему верил, – тихо и виновато сказал Фадеев.

«Финита ля комедиа»
Из блокнота

Я знал человека, который на пятнадцатый день войны обвязался гранатами и бросился под немецкий танк. Но танк остановился как вкопанный, точно врос в землю… Герой остался в живых, чем был весьма опечален. Он объяснил свою «неудачу» качеством немецких тормозов – и был арестован, а затем приговорен трибуналом к десяти годам заключения за «пораженческие настроения». Тормоза-то он похвалил вражеские! Этот фронтовой случай описан мною в романе «Сага о Певзнерах».

Фраза, одна честная фраза, была для больного палаческого воображения СМЕРШа важней (в негативном смысле!), чем немыслимый героизм и беззаветная самоотверженность. Я употребляю возвышенные и даже высокопарные определения, но в данном случае и они слабы, недостаточны.

Думаю, одной из причин нашей неподготовленности к войне послужило то, что «недреманное око» служб Берии было озабочено не столько агрессивными приготовлениями Гитлера, сколько тем, кто какой рассказал анекдот, кто и как воодушевился или не воодушевился при упоминании «вождя и мучителя».

Безразличие к человеческой жизни, полная ее девальвация – вот самая чудовищная примета сталинской эпохи.

Тот, кто в грош не ставит чужую жизнь, обычно патологически дорожит своей собственной. Ценность людей определялась не их достоинствами, не их нужностью стране, народу, человечеству, а занимаемой должностью. В годы войны пришлось, однако, пойти на некоторое отступление от этого циничного правила. Власть вынуждена была изменять самой себе. Порой в неожиданных ситуациях.

Вот, к примеру, стали охранять, оберегать и… Юрия Левитана. Значение силы и воздействия его голоса было уникально: люди обретали надежду, уже, казалось, безвозвратно утерянную, обретали возможности, которые, чудилось, до конца иссякли. Можно без пафосного преувеличения сказать: его возлюбил народ.

Трудно подозревать в любви к нему также и Иосифа Виссарионовича. Я мысленно восклицаю: «Боже, какой же у Юрия Левитана был голос, если величайший антисемит Сталин в годы войны позволил этому голосу стать голосом всей державы!»

Левитан часто носил с собой посеревший и словно съежившийся от времени листок, на котором было написано: «Обявите меня только как…» Далее был указан лишь один из многочисленных высочайших постов вождя. Какой именно, я точно не помню… Подписи не было, но фраза принадлежала перу – а точнее, красному карандашу – товарища Сталина. Так прямо и было написано: «Обявите» – без твердого знака. Как в «исторической» фразе о слабой, по мнению самого М. Горького, поэме «Девушка и смерть»: «Эта штука сильнее, чем «Фауст» Гете: любовь побеждает смерт» – слово «смерть» было лишено мягкого знака. И многие газеты ежегодно, в день рождения Алексея Максимовича, цитируя то откровение вождя, печатали слово «смерть» без его завершающей буквы: раз Иосиф Виссарионович так написал, стало быть, так и надо!

– Сталин успел передать мне эту записку, – рассказывал Левитан, – 3 июля 1941 года, буквально за минуту до того, как я включил микрофон и объявил, что «работают все радиостанции Советского Союза». Он сообразил, я думаю, что нагромождение высших чинов и званий не соответствовало трагизму и отчаянности тех дней. Хотя «главным виновником» трагизма, коим являлся, он себя, конечно, не ощущал…

Да, всю войну Юрия Борисовича охраняли. Узнал он об этом позже. За его голову Гитлер сулил гигантскую сумму марок. И это не выдумка, не легенда…

Когда Лев Кассиль «привлек» меня к передачам с Красной площади, которые, между прочим, велись из бельевого отдела ГУМа, что как-то не соответствовало их парадности, я и познакомился с Левитаном.

– Я милого узнаю по походке, а Левитана по голосу, – помню, кокетливо пошутила в студии популярная актриса.

– По голосу души и таланта, – без всякой шутливости дополнил кто-то.

И я подумал: а ведь действительно, каждый день (каждый!) его душа и талант помогали нам верить, проникать не просто в «приказы» и «сообщения», а в смысл происходящего. Тот смысл определял судьбу человечества…

Юрий числился «всего лишь» диктором, но из истории его вычеркнуть невозможно. А так, в повседневности, не позволял своей легендарности высовываться – был прост без намека на простоватость, остроумен без намека на хохмачество, любил изящество и красоту (прежде всего, я полагаю, женскую).

Левитан записывал и, так сказать, запечатлевал для грядущего все смешные оговорки, которые безвозвратно улетали в эфир. «Слово – не воробей: вылетит – не поймаешь». Странная поговорка: попробуйте-ка поймать воробья! Так вот, в первой же передаче я обогатил левитановский «оговорочник». Это было давно: на парад еще выходила конница. Я и сказал: «Вы слышите цокот копыт командного состава…»

Чуть позже, когда мы покидали студию, Юрий Борисович обратил мое внимание на человека, в чьей седине угадывались пряди беды и скорби.

– А он вот за свою «оговорку» почти поплатился жизнью, – сказал Левитан.

Юрий Борисович понемногу терял слух – и потому иногда спрашивал: «Я не громко?..»

Тот человек был одним из первых организаторов праздничных трансляций с Красной площади… В 1934 году Москва встречала челюскинцев. Всенародные празднества были в моде. «Ох ты, радость молодая, невозможная!» Сие должно было провозглашаться не только голосом Любови Орловой с экрана, но и настроением миллионов дома, на работе, на собраниях и площадях. Поскольку «жить стало лучше, жить стало веселее», это новое качество жизни, в преддверии «большого террора», обязано было обнаруживать себя везде и повсюду. Тем более на встрече челюскинцев…

День выдался не просто по-летнему ясный, а как бы затопленный солнцем. Сталин так прочно обосновался в центре мавзолейной трибуны, будто и не намеревался ее покидать.

А меж тем «литературный материал» у прозаиков, поэтов и дикторов, разумеется, подготовленный заранее, уже истощался. Наконец, все заготовленное и многократно завизированное прозвучало… Импровизировать же было не принято.

По крайней мере, импровизации тоже подлежали цензурной проверке. «Главлитчик», а по-простому – цензор, бдительно впивался в наспех сочиненные, не вызывавшие ни малейших сомнений оды и панегирики – и благословлял их цветным карандашом (карандашная роспись и тут считалась почему-то солидней, предпочтительней, чем тонкий след пера).

Но и источники вдохновения постепенно иссякали, мелели, а в голоса пробивалась естественная, но недопустимая для такого дня усталость. Москвичи же продолжали ликовать, не желая считаться с трудностями воспевателей, изнывавших в гумовском бельевом отделе. А вождь в белом летнем кителе умеренно помахивал рукой и умеренно то ли улыбался, то ли ухмылялся в усы: у вождей чрезмерных проявлений быть не должно.

Но вот последние демонстранты собрались возле мавзолея, бурно признались в любви и верности вождю (тут уж ничто не могло считаться чрезмерным!); Сталин в сопровождении соратников неторопливо спустился по ступеням и скрылся внутри мавзолея, откуда подземный ход ведет непосредственно в Кремль.

Тогда руководитель радиотрансляции, еще не седой, опустился на стул и произнес:

– Ну, «финита ля комедиа»!

Забылся? Расслабился? А микрофон отключен не был.

Домой он вернулся через восемнадцать лет…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru