bannerbannerbanner
Рахит. Сборник рассказов и повестей

Анатолий Агарков
Рахит. Сборник рассказов и повестей

Дарья Логовна машет рукой, беззвучно смеётся.

– Прародитель ихний ещё при царе Горохе на Кавказе служил. Как вернулся, все рассказы – Капказ да Капказ, будто краше земли нет на свете. Помер давно, а последышей так и кличут – капказята.

– Баб, а что кума Топорушка не приходит?

– Не кума она мне вовсе. Отродясь к нам не ходила. С чего ты взял?

– Да слыхал, как вы тут говорили: «Кума-то Парушка…»

– Это бабёшки кто-нибудь. Таня Извекова должно – ей Парушка кумой доводится.

Время от времени принимался петь известные песни. Про барабанщика – гимн немецких коммунистов, про «Чипурелу», про Щорса и другие. Но бабушка не подпевала – слов не знала. Да и как-то не очень внимательно слушала, а свои петь не хотела. Только сказала:

– Смешливый ты парнишка, Толя. Не помрёшь – много горя примешь.

Дарья Логовна будто поняла моё настроение – за обедом пошептала мужу на ухо. Егор Иванович Апальков с виду человек строгий, даже суровый – выслушав жену, сказал мне солидно:

– Хватит, Анатолий Егорович, хвосты собакам крутить, пора к делу привыкать. Со мной пойдёшь, на работу.

Церковь прошли.

– Деда, а давно её строили?

– Давно, ещё раньше меня.

– Какая красивая.

– Ты туды не лазь – там зерно колхозное хранится. Сторож не подстрелит, так поймает – штраф припишут.

– Не полезу – я мышей боюсь.

Подошли к круглой башне возле сарая. Егор Иванович:

– Водокачка. Видишь крюк? Я скажу – за него дёрнешь. Он лёгкий.

– Я, деда, не достану.

– Достанешь. Подставку дам.

Егор Иванович работал конюхом в колхозе. И теперь мы пришли на конюшню. Дед стал возиться с упряжью, а я вертел головой по сторонам. Зачем он привёл меня сюда? Какую даст работу? Хорошо бы воробьёв заставил позорить. Я бы мигом на стропила забрался. Только жалко «жидов». Может навоз надо убирать? С лопатой бы управился, только боюсь конских копыт.

Между тем, Егор Иванович оседлал лошадь, вывел во двор.

– Иди сюда, внук, смелее.

Крепкие дедовы руки подхватили меня, усадили в седло. Безнадёжно далеко от ботинок болтались стремена. Дед покачал головой:

– Ну, ничего, лошадка смиренная – доедешь. Крюк помнишь? Езжай-ка, дёрни за него.

С того момента, как взлетел в седло, я не чуял своего сердца. Оно будто ещё выше подскочило и теперь парило где-то в облаках и никак не хотело возвращаться на место. Лошадь ступала, понуро опустив голову. Седло качалось и подкидывало, а я сидел в нём гордый и счастливый, держа в руках перед собой уздечку, как руль машины. Лишь однажды тревожно ёкнуло в груди, когда по дороге, обгоняя нас, промчался всадник галопом. Мой скакун поднял голову и, сотрясаясь всем телом, заржал, приветствуя собрата. А может быть, осуждая – куда несёшься, мол, сломя голову.

Крюк действительно легко подался. В сарае загудело. Я вернулся на конный двор и катался по нему, покуда дед не послал выключить насосную станцию. Закончив все дела, собрались домой.

– Деда, а что там гудело?

– Пойдём, глянем.

Он отпёр замок на сарае, распахнул дверь, щёлкнул выключателем. Электромотор, насос, ремни, лужа на полу, запах масла. Ничего замечательного. Егор Иванович взял маслёнку с носиком как у чайника, да, пожалуй, ещё длинней, и полез чего-то смазывать. В дверях замаячила тень.

– Больно быстро ты ноне откачался, Егор Иванович. Аль сломалось чего? Я только мыть наладилась, а воды – тю-тю.

То была тётя Нюра Саблина, отцова сестра. Дед, я знал по домашним пересудам, сватью недолюбливал и пробурчал что-то, не прекращая своего занятия.

– А это чей же такой херувимчик? Никак Толяша Агарковых. Как вырос – не узнать. Ты что ж в гости не приходишь? Шурку попроведать…

– Я к вам дороги не знаю, а то бы пришёл.

– Ну, а я-то знаю. Со мной пойдёшь?

Я покосился на деда. Тот продолжал возиться с маслёнкой и бурчать себе под нос.

– До завтрева-то починишь, Иваныч?

Анна Кузьминична взяла меня за руку и повела к себе домой.

18

У тётки житьё гораздо веселей, хотя, может быть, не такое сытное, как у бабушки – хозяйка готовила редко.

– Ты, Антошка, жрать захотишь, не стесняйся – бери, что приглянется. Вон сахар в горшке, молоко в сенях или погребе. Да ты к погребу не подходи – Шурке скажи. Шурка, балбес, смотри за братом, чтоб в погреб не упал.

У бабушки то блины на столе, то лапша из петуха. В сенях бочка стоит с клюквенным квасом, а на полатях мешок с сухарями. Я дырку проковырял и похрумкивал тайком, чтобы баба Даша не услыхала. Сухари мелкие, кислые, из домашнего хлеба. А у тётки и вправду сахар хранится в горшке, который малышам подставляют – зато крупный, пиленый. Возьму кусок – полдня грызу и облизываю.

Саня, брат – пацан что надо, хотя, конечно, намного старше меня, он даже старше Люси. Сделал мне свисток из ивового прутика. Я сначала так свистел, а потом Саня туда горошину опустил, и стали получаться милицейские трели. Я дул в него – дул, пока щёки не заболели. Вечерами мы ходили в огород грядки поливать. В этом краю деревни огороды вскапывали далеко от жилья, но рядом с озером. Поливать удобно, а охранять – никакой возможности. То-то раздолье пацанам, думал я, обозревая зелёное царство – ни собак, ни сторожей. А про хозяев – редкие лентяи, колодец у дома выкопать не могут.

Саня сделал мне лук, а копьянки для камышовых стрел согнул из консервной банки. Такой стрелой кого убить – плёвое дело. Я забросил свисток и целыми днями, пока брат был в школе, стрелял из лука в цель – на меткость, вверх – на высоту полёта. Хвастал, что пойду на болото и настреляю уток.

– Сходи-сходи, – кивала Анна Кузьминична. – А то картошка эта совсем опостылела.

Она была пьяницей, и её уже несколько раз выгоняли с фермы, где она работала дояркой, а потом снова звали, потому что людей в колхозе не хватало. В доме у неё не было никаких запасов, а за душой – никаких сбережений. Но была корова, был огород, за которым Сашка ходил. Был сахар в горшке. Был ковёр на стене с тремя богатырями. Я частенько забирался на тёткину кровать, чтобы рассмотреть их оружие.

Зимой Саня спал на печи, а на лето перебирался в сени. Здесь стояла старая кровать. И хотя на ней постели не было, но было много старых шуб, тулупов, фуфаек, и были две большие мягкие подушки. В первую ночь Анна Кузьминична позвала:

– Антон, айда ко мне спать – на печи, поди, жестко.

Я отмолчался, будто спал. А Сашка пробурчал:

– Мы завтра в сени переберёмся.

И перебрались, хотя на дворе ещё прохладно по ночам – был месяц май. Прихватили лампу керосиновую. Саня стал читать толстенную книгу «Тысяча и одна ночь». Это были сказки, только странные какие-то, будто для взрослых. Сашка читает, а я уткнусь носом в его холодное плечо и слушаю. А потом говорю:

– У меня, Саня, будет самая красивая жена.

Брат покосился на меня снисходительно:

– Чтобы иметь самую красивую жену, надо быть самым сильным мужиком.

– Не-а, я буду самым богатым.

В кино пошли, ухитрившись как-то без билетов прошмыгнуть. В зрительном зале вместо кресел с номерами лавки – садились, кто куда хотел или успел. Пацанам вообще место было на полу в проходах или на сцене у экрана. Саня предусмотрительно прихватил крапивный мешок, расстелил, сам уселся, меня на колени посадил.

Фильм назывался «Мамлюк». Ну, я Вам скажу, картина! Мы как вышли из клуба, я её тут же начал брату пересказывать. Со своей версией сценария и счастливым концом, конечно. Саня слушал, не перебивая. Брели мы, не спеша, тёмной улицей и оказались возле церкви. Брат остановился:

– А хочешь, в мамлюков поиграем?

– Сейчас?

– Конечно.

– Вот здорово! Давай.

– Я сейчас залезу в гарем за красавицей, а ты пошухери. Если янычары нагрянут – свисти. Понял?

Я понял и прижался к холодной стене, вглядываясь в тревожную темноту, прислушиваясь ко всяким шорохам. Саня, цепляясь за выщерблины в кирпичах, ловко по вертикальной стене полез вверх и пропал в дырке обрешёченного окна. Я представлял, как по связанным простыням спускается вниз красавица из гарема турецкого султана. Потом мы бежим прочь тёмной улицей, и громче наших лёгких шагов шуршат её шёлковая юбка и парчовая накидка, в лунном свете блестит золотистый шарф. Спасаясь бегством, она напоминает яркую птицу с южных островов, бьющуюся о прутья клетки. Смерть преследует нас по пятам. Однако красавица надеется на нас – верных и бесстрашных мамлюков. И мы, конечно, не подведём – умрём, костьми ляжем, но спасём беглянку. А потом женимся. Нет, конечно, женюсь я, а Саня будет стоять с кривой саблей за моей спиной и следить за порядком на свадьбе.

Через бесконечно долгое время из дыры в окне чуть не на голову мне упал крапивный мешок чем-то заполненный. Потом спрыгнул Саня.

– Красавица в мешке? – удивился я.

– Тихо! Пойдём отсюда.

Я всё понял – в мешке зерно, о котором говорил дед. Сашка в церковь не за пленницей гарема лазил, а воровать. Да ещё меня привлёк, не совсем летнего. Ну, погоди, братан! Я обиду затаил и назавтра наябедничал тётке. Анна Кузьминична плавилась в похмельной истоме. Моя информация её взбодрила.

– Шурка! Сколь раз тебе, паразиту, говорить, чтоб в церкву не лазил?

– Чё разбазлалась? – отмахнулся Саня. – Иль курей прикажешь твоей гущей кормить? Куры сдохнут, и мы с голоду помрём.

А ведь Санька-то прав, подумал я. И ещё вспомнил, как прошлым летом поучал меня отец, вынимая дикую утку из петли: «Когда для семьи – это не воровство, воровство – это когда для себя». И мне стыдно стало за своё наушничество. Но как он с матерью разговаривает! Попробовал бы я так – вмиг языка лишился.

Впрочем, и Анна Кузьминична не настроена была прощать грубость сыну. Она вооружилась поленом и бочком, бочкам стала подкрадываться к нему. Каким-то чудом в последнее мгновение Санёк увернулся от нацеленного в голову удара и задал стрекача. Перемахнул через плетень, а посланное вдогонку полено поцеловалось с глиняным кувшином, жарившимся на солнце. Черепки его смотрелись жутко.

 

Я хотел удрать к бабке, но подумал, что это было б верхом предательства по отношению к брату. Вместе уйдём, решил я и остался ждать. Анна Кузьминична попила бражки и легла спать. Мне одному страшно было в сенях, и я перебрался на печку. И повёл разговор, который должен был облегчить мою, сгоравшую от стыда, душу.

– Тёть Нюр, ты зачем пьёшь?

– Я, племяш, без Лёньки стала пить. Умер залёточка мой, от ран, от войны проклятой. Какой был мужик! Как они с твоим отцом дружили. Эх, кабы жив-то был, рази я такая была?

Саня, наверное, простил моё предательство. А может, просто попрекать не стал. Золотой человек! Появился он на следующий день, когда тётя Нюра на дойку уехала – попил молока из кринки, похлопал себя по животу:

– Порядок. Пошли, Антоха, рыбу ловить.

Шли мы долго. Впрочем, церковь отовсюду видна: оглянешься – кажется, и деревня рядом. Саня разделся до трусов и полез ставить сети. Растянул её у самых камышей, дырявую, мелкоячеистую. Вылез весь облепленный водорослями, как водяной:

– Бутить будешь?

Взглянул на гусиную кожу его ног и схитрил:

– Я, Саня, пиявок боюсь.

Схватил палку и кинулся по берегу бегать с дикими воплями, пугая за одно и рыб, и комаров. Саня, синий уже весь, снова полез в воду – честно отбутив, снял сеть. Ни много, ни мало, а с полведра рыбёшек запуталось. Да никакого-то там карася – гольян бескостный. Анна Кузьминична прокрутила наш улов через мясорубку и нажарила котлет. Мир в семье был восстановлен. Я на радостях разболтался:

– В деревне жить можно и без работы. Была б корова да огород, да куры. Ещё рыбалкой и охотой кормиться можно.

– Завтра на охоту пойдём, – пообещал Саня. – Крыс ловить.

Я хотел было взять лук и стрелы, но брат отсоветовал:

– Палка лучше подойдёт.

Ватага подобралась большая. Был даже мальчик моих лет – Сашка Мезенцев, которого почему-то все звали Журавлёнок. Отношения между ребятами приятельские, шутки безобидные. На нашей улице такого явно не хватало.

Базовки опустели от скота – коров перегнали в летние лагеря, на пастбища. В открытых на обе стороны коровниках порхали воробьи, свистели крыльями голуби, шныряли крысы – одна мне чуть ноги не отдавила. По-поросячьи поворачивая голову, припадая на передние, будто больные, лапы, она, нисколько не боясь, спешила по своим делам.

Саня прихватил с собой капканы. Насторожив, расставлял в норы и возле них. Я ни на шаг не отставал от него, боясь крыс.

– Какие они противные. Я бы их палкой, палкой…

Кто-то сбросил на пол гнездо с воробишатами – они подыхали, желторотые, большебрюхие, совсем голые. Тоже противные, но их было жалко. Потом жалость затопил азарт – капканы хлопали, крысы пищали, ребята бегали по коровнику и лупили их палками. И я бегал и орал, рискуя сорвать голос:

– Вот она, вот! Попалась!! Крыса! Крыса!

Домой пошли, когда проголодались. Убитых крыс за хвосты связали попарно, подвесили на шест и несли вдвоём, как охотники волка с картинки из сказки. За сданных грызунов колхоз платил деньги немалые – можно даже велосипед купить, о котором мечтал мой брат.

У околицы, на берегу гусиного пруда Ляги нас остановил Ваня Коровин, по прозвищу Колхозный Бугай. Он был здоровяк, каких поискать, ему давно исполнилось восемнадцать, но в армию его почему-то не брали. Коровин одним словом пленил всю ватагу, отобрал добычу, забросил её в камыши, отобрал и капканы, а пленных обратил в рабов. Объявил себя падишахом, и все должны были ему поклоняться. Колхозный Бугай щедро раздавал тумаки налево и направо, приучая к покорности. Потом устал и назначил Витьку Бредихина и Генку Назарова своими мамлюками, и теперь они раздавали тумаки и крутили руки за спину непокорным.

Бугай сидел, по-турецки скрестив под себя толстые ноги, и указывал пальцем на очередную жертву. Мамлюки кидались на неё, тащили к падишаху, и по его желанию несчастный раб должен была петь, плясать, читать стихи, рассказывать анекдоты – короче, развлекать своего господина.

Мне игра понравилась, а Сане нет. Он под шумок смотался и вскоре вернулся с настоящим ружьем. Нацелил его Коровину в морду:

– Щас я тебя убью, подлюга. Кровью умоешься.

Падишах сильно испугался, затрясся и стал похожим на дурочка. Видимо, когда-то в детстве его здорово напугали. А я подумал, как такого в армию – он ружья боится.

– Лезь за крысами, сволота! – Сашка был действительно страшен – скрипел зубами, вращал глазами.

– Беги, – хрипло сказал он, когда Колхозный Бугай весь мокрый положил к его ногам связку крыс.

Бывший падишах безропотно побежал прочь, смешно взбрыкивая толстыми ногами.

Дома я пытал брата:

– Откуда у тебя ружьё?

– Тс-с-с, – Саня приложил палец к губам. – От отца осталось.

Утром, когда Анна Кузьминична уехала на дойку, а мы нежились в кровати, в сени ворвался Колхозный Бугай со своими мамлюками и Журавлёнком. Я так думаю, это он следил за нашей избой (живёт по соседству) и сообщил Коровину, когда хозяйка дом покинула. Ну, погоди, предатель, я с тобой ещё поквитаюсь. А пока мне пришлось удирать на печку. На Сашку навалились гурьбой, связали руки и стали пытать. Его щекотали, щипали, стегали ремнём, требовали:

– Отдай ружъё.

Потом развязали и столкнули в подпол:

– Помёрзни.

На столе появились две бутылки вина с облитыми сургучом горлышками, на закуску нарезали хлеба, луковиц, и незваные гости принялись пировать.

– Журавлёнок, слазь на печку, накостыляй городскому.

Санька Мезенцев не смел ослушаться. А когда его веснушчатая рожа появилась из-за шторки, я так саданул ему пяткой в лоб, что не будь сзади тёткиной кровати, он брякнулся бы на пол и, наверняка, убился.

– А городской-то шустрый. Выпьешь, малец?

– Давай, – сказал я, гордый похвалой и готовый биться насмерть.

Мне налили полстакана красного вина. Я выпил – на губах сладко, в животе горько. Голова закружилась.

– Закусить?

– Не-а…

– Силён!

Край печи, труба, потолок закачались, как от качки, пошли ходуном по кругу. Боялся, что упаду, жался к стене, жался и всё-таки упал. За столом дружно захохотали. Я подумал – над чем, сунулся посмотреть и полетел вниз, оборвав занавеску. Упал на лавку, а с неё на пол. На лбу шишка соскочила, а я стал смеяться и звал Журавлёнка бороться. Тот отказался, хныкал, что сломал шею, падая. Потом я стал за брата просить. Но Коровин потребовал выкуп – брагу. Впрочем, флягу они сами нашли, выпили ковшик – не понравилась, тогда туда же и помочились. Потом побежали во двор с криками: «Пожар! Пожар!» Это они хотели брата запугать. А я – дверь на задвижку и подпол открыл, хотя меня мотало из стороны в сторону. Саня вылез, всё прибрал, меня в тёткину кровать уложил, приказал:

– Молчи.

Матери сказал:

– Заболел.

Анна Кузьминична лоб мой пощупала, покачала головой. Я лежал, а голова кружилась. Богатыри с ковра смотрели заинтересованно – что-то будет. Чайник с полки подмигнул – молчи, брат. А родственники на многочисленных фотографиях на стене осуждали – ишь, нализался, паршивец. Я сунул голову под подушку и кое-как заснул.

19

Отца увидел неожиданно – шумного, радостного, в скрипучем кожаном пальто. Нет, ошибся – шумный, но не радостный. Ругались они с Анной Кузьминичной. Ругаться начали ещё до моего рождения, не поделив наследство умершей жены их старшего брата Фёдора – няни Матрёны. При встречах просто продолжали с того места, на чём остановились, а так как каждый считал себя правым, то упрёкам и оскорблениям конца не было видно.

– Убирайся, я сказала! Убирайся, падла, из моего дома! – кричала тётка, далеко брызгая слюной.

– Что ты орёшь? Что ты орёшь, дура? – кричал отец и размахивал руками.

Сашка сидел на краю кровати, облокотившись на дужку, глядя отрешённо в пол. Отцов друг и сосед Саблиных Фёдор Андреевич Мезенцев с любопытством заглядывал из сенец. Я по привычке кинулся на печь-спасительницу, но попал в отцовы руки.

– Зарублю! – Анна Кузьминична метнулась в сени.

Там за дверью у стены лежал топор. Отец толкнул её в плечо, и она повалилась на кровать.

– Пойдём, Егор Кузьмич, пойдём от греха, – звал Мезенцев.

Анна Кузьминична, уткнувшись в подушку, громко рыдала. Фёдор Андреевич и отец со мной на руках вышли. Стояли возле Мезенцевых, курили, тихо переговариваясь и прислушиваясь, как долго успокаивалась во дворе Анна Кузьминична.

Домой к бабе Даше шли потемну. Отец держал меня за руку и рассказывал о своей семье. Кузьма Васильевич Агарков, отец отца и мой дедушка, погиб на фронте в неполных сорок лет, но уже имел одиннадцать детей, крепкое, самостоятельно нажитое хозяйство – двенадцать лошадей, три амбара с хлебом, дом, как игрушку. Уходя на войну, наказывал жене: «Береги последыша пуще всех – кормилец твой будет». И верно сказал – доживала свой век бабушка Наталья Тимофеевна в семье младшего сына.

– И умерла на моих руках, как раз в день твоего рождением, – отец тяжело, с надрывом вздохнул.

– А где теперь твои братья и сёстры, мои дядьки и тётки?

– Ну, одну-то ты знаешь. А остальные…

Старший в семье, Фёдор, был ровесником дедушке Егору Ивановичу, погиб на фронте где-то под Воронежем. А в Гражданскую хотел его Колчак забрать в свою армию, но Фёдор убежал и по лесам скрывался. Потом в тюрьму попал, и беляки собирались его расстрелять. Да красные их так шуганули, что не до Фёдора стало. Другой брат, Антон, умер в голодный год.

– Сестёр-то всех я и не упомню. Кто умер до моего рождения, кто после. Нюрка-то, ох и притесняла меня в детстве – противная была. А вот мужик у ней, Лёнька Саблин – золотой человек, помер от ран фронтовых, не долго после войны-то пожил. Э-эх, жизня наша…

Отец уехал, оставив меня в Петровке – уехал чуть свет, не попрощавшись. Я с ним спал на кровати в сенях, но так и не услышал, как он вставал, собирался, завтракал, заводил мотоцикл. Проснулся – отца и след простыл. Забыл я вчера пожаловаться на свою безрадостную жизнь, попроситься домой – думал, ещё успею. И не успел.

И снова потянулись скучные дни. Дед дулся на меня, на работу больше не звал, вечерами уходил к соседям в карты играть. Я к бабушке приставал:

– Расскажи сказку.

– Не знаю, родимый.

– Ну, так про старину расскажи. Как жили.

– Как жили? Хлеб жевали, песни певали, слёзы ливали…

– Баб, а почему тебя Логовной зовут?

– Имя, стало быть, у отца такое было. Да я его и не помню совсем.

– Айда, баб, в карты играть.

В «пьяницу» играли, потом в «дурака». Я жульничал бессовестно, подкидывал всё подряд. А Дарья Логовна, проигрывая, добродушно сокрушалась:

– Масть, масть, да овечка…

Поглядывала на часы – старинные, с гирькой на цепочке – и будто намекала:

– Ох-ох, уж полтринадцатого…

А я скучал.

20

Приехала из Каштака мамина младшая сестра, тётя Маруся Леонидова, с дочкой Ниной, моей сверстницей. Двоюродная сестричка мне понравилась. Счастливая, как мотылёк, резвящийся над полевыми цветами, она сверкала румяными щёчками и показывала в развесёлой улыбке все свои ровные зубы. В её глазах горел хитрый огонёк, и они искрились так, что было трудно разобрать, какого же они цвета – скорее всего это цвет озёрной воды в солнечный день.

Приехали они на телеге, забрали почту на почте и завернули к «дедам» кваску попить.

– О-о-о! Парнишка городской! Поехали с нами. Мы тебе настоящую мужицкую работу дадим, а то бабка старая тебе последние зубы выпердя.

До Каштака путь не близкий. У меня руки устали за вожжи держаться. Я их опустил, а конь сам по себе – цок да цок копытами по просёлку – дорогу знает. Пассажирки мои легли поудобней, и…..

– Вот кто-то с го-орочки спустился

На-аверно милый мой идёт….

В два голоса – заслушаешься. Я себя сразу мужиком почувствовал: степь да степь кругом – а вдруг кто нападёт. Ну, там, почту отнять, женщин обидеть. Вспомнил, как мамлюки сражались, придвинул кнут поближе – отобьюсь.

А вокруг-то – русское поле без конца и края! Трепал седые кудри ковыля проказник ветер, серебрились глянцевые блюдца солончаков, и горьковатый запах полыни оставлял во рту вкус мёда. Невидимые в небесах заливались жаворонки, и, словно эхом отражаясь, в травах вторили им скрипки кузнечиков. Солнце плавилось, и плыли облака, неспешно переворачиваясь в небе….

Хозяйство у Леонидовых большое, но какое-то неухоженное. День-деньской поперёк двора свинья лежит, здоровущая, как корова, только круглая в боках. А вокруг неё снуют поросята. Корова с телёнком, овцы, те только на ночь приходят, а днём где-то шляются. Но точно знаю – не в табуне мирском, а сами по себе. Куры везде и всюду – на дворе, в стайках, на огороде, на крыше бани. Их помёт и на крыльце, и в сенях. Но самое противное – это гуси. В Увелке гуси, как гуси – один шипит и шею вытягивает, остальные кучей отступают. Им покажешь пальчиками ножницы, и они боятся. А эти, будто бабой-ягой воспитаны – бросаются всем стадом и сразу щипаться. Они когда первый раз на меня гурьбой кинулись, я так испугался, что «мама!» закричал и на крыльцо через две ступеньки влетел. Ладно, никто не видел, а то скажут, хорош мамлюк – гусей боится. Решил в долгу не оставаться – набрал камней и стал к ним, пасущимся на лужайке, подкрадываться. Полз через лопухи, что у плетня, смотрю – яйцо куриное. Про гусей забыл и к тётке побежал.

 

Мария Егоровна сокрушается:

– Черти их узяли – кладутся, где хотят. Ты, Толя, пошукай-ка по усадьбе, можа ещё найдёшь.

На два дня увлекло это новое дело. Я взбирался на плоскую крышу бани и, как Следопыт из книжки Филимона Купера, подмечал места, куда в одиночку ходят куры. Расчёт мой был верен – сами они указали свои потайные гнёзда. Яиц я набрал – видимо-невидимо. Умел бы считать – похвастался. Хозяин дома Николай Дмитрич меня похвалил:

– Вот что значит, пацан. Мать, родишь мне сына? А то я тебя, наверное, выгоню.

– И-и-и…. выгоняла, – Мария Егоровна добродушно махнула рукой.

Семья у них была дружная.

Сестра Нина как-то вечером позвала меня в гости к родне. Мальчишка, наш сверстник, скакал на одной ноге, строил рожи и казал язык кому-то в раскрытое окно, из которого пузырилась белая занавеска:

– Тётя достань воробушка. Тётя достань…

Наш визит отвлёк его от этого бестолкового занятия, хотя мы сами не показались ему достойными внимания. Он стал собирать у окна неустойчивое сооружение из трёхного стула, дырявого ящика и ещё какого-то хлама. Рискуя упасть, взобрался на него и сунул руку за наличник. Увидев там солому и перья, а также беспокойных воробьёв на крыше дома, я догадался о цели его хлопот.

Из дома вышла красивая девушка лет восемнадцати:

– Серёжка, уши оборву.

Мальчишка лишь голову повернул – неустойчивое сооружение рассыпалось под его ногами, и он, чтобы не упасть, повис на ставне, дрыгая ногами. Прыгать вниз боялся.

– Валь, сними.

– Я штаны с тебя сейчас сниму.

Девушка осторожно двумя пальцами сорвала стебелёк крапивы и сунула брату, оттянув поясок штанов.

– Дура-а-а-а! – отчаянно завопил мальчишка и отпустил ставню.

Валя подхватила его, падающего, и тем же замахом перебросила через плетень.

– Сунься ещё к воробьям.

Придерживая штаны обеими руками, Серёжка убежал по улице без оглядки.

– А это чей такой мальчик? – она взяла меня за руки и присела на корточки так, что её смуглые полные колени упёрлись в мой живот.

У неё было красивое лицо, глаза и губы. Да что говорить – предо мной было само совершенство. Я вдруг понял, что это она – невольница из гарема, женщина моей мечты. Та, ради которой я готов был совершить массу подвигов и погибнуть, не моргнув глазом.

– Ух, ты, глазища-то какие, прям как у девки! – она взъерошила мои волосы. – Как тебя зовут?

А я онемел. Влюбился и дар речи потерял. Только краснел и чувствовал, как подступают слёзы. Наверное, так много обожания и восторженности светилось в моих глазах, что не осталась девушка равнодушной, от ворот оглянулась ещё раз:

– Чёрт! Прямо так завораживает. Кабы не был такой лилипут, тут же влюбилась.

С Серёжкой мы не подружились, но вот сестра его с того вечера не шла из моей головы. Чего только я не передумал, кем только себя не представлял, в какие только перипетии не загонял себя в фантазиях, но итог был один – моя свадьба на прекрасной Валентине Панариной. Мой жизненный опыт подсказывал, что для женщины главное счастье – выйти замуж за хорошего человека. А уж лучше меня-то разве есть кто на свете?

Замечтался я, влюблённый, затосковал и не заметил, как загудела деревня однажды с самого утра. Поначалу лишь женщины по дворам бегали, наряженные, потом гармошки зазвучали, лады пробуя, песни позывая. А в домах ели и пили. К вечеру застолья выплеснулись на улицы. Запел, заиграл, загулял Каштак.

Мария Егоровна пришла домой, раскрасневшаяся от выпитого.

– Нинка! Папку тваво Малютины-гады убили.

Притиснула дочкину головку к животу, и обе в голос заревели.

История эта была давняя. Выпили как-то мужики и уже в ночь поехали в Петровку за водкой – добавить решили. Машина застряла в топком берегу Каштакского озера. Николай Дмитрич за трактором вернулся. А Володичка Малютин рукой махнул:

– Пешком быстрей доберусь.

Остальные в машине уснули. Николай Леонидов трактор лишь на утро пригнал, а Володичка сгинул. Через три дня его всплывшее тело выловил Трофим Пересыпкин в Каштакском озере, но денег, собранных на водку, при нём не нашли. И слухи пошли – мол, Колька Леонидов из-за денег Малютина убил. Прокурор Николая Дмитрича к себе в райцентр вызвал, допросил и отпустил, не найдя за ним вины. Многочисленные Малютины рассудили по-своему, и за Володичку пообещали отомстить убийце и вору Кольке Леонидову.

Поплакав с дочерью, попричитав, Мария Егоровна опять ушла. А вернулась поздней ночью, с мужем распевая песни. Правда, рубаха на Николае Дмитриче была порвана, и под глазом багровел синяк, а в остальном держался он далеко не покойником.

Марию Егоровну никак нельзя было назвать равнодушным человеком. Она либо шумно ликовала, либо также горевала, либо просто пела, когда не было повода как-то реагировать на обстоятельства. Наутро притянула меня к себе, как Нину вчера:

– Дедушка-то наш помер – плач, Толик, плач родименький: легче будет.

У меня сердце защемило от жалости. Вспомнился молчаливый, всегда, будто на что серчавший, дед. Скоро лошадку заложили, и поехали мы с Марией Егоровной в Петровку.

Гроб стоял во дворе чужого дома, и дедушка наш, Егор Иванович, ходил тут же, в толпе народа, без всегдашней кепки. Оказывается, умер двоюродный брат его – Василий Петрович Баландин, которого по-уличному звали Краснёнок. Это прозвище он заслужил под колчаковскими плётками давным-давно, когда ещё не было на свете и отца моего.

Забытый всеми, сидел я в сторонке на куче дров и страдал от разлуки с любимой девушкой. Здесь и разыскала меня бабушка:

– Скромный ты у нас, Толя, хороший. Другие огольцы снуют везде, норовят к столу да в лучший угол, а с тобой никаких хлопот.

И утёрла слёзы кончиком чёрной косынки.

Приехали родители.

– Всё, – заявил я. – Ни дня здесь больше не останусь. Или… женюсь.

Отец горестно вздохнул и положил мне на голову тяжёлую руку.

Вернулся домой под самый праздник. Официально – это День молодёжи, а мы его по-татарски – сабантуй. Следом Саня Саблин прибыл – то ли у матери отпросился, то ли самовольно сбежал из Петровки на скачки поглазеть. Мама говорила, дедушка Егор Иванович заглядывал, погарцевал на скакуне верхом у ворот – и в лес. Мы тоже с Саней пошли. Отец дал нам три рубля на лимонад и мороженое. Сашке, конечно, дал, и он теперь подозрительно косился на бугорских ребят – не отняли бы.

Народ валом валит, с сумками, авоськами, песнями, гармошками. В деревнях мужики в кепках ходят, а тут сплошь и рядом – шляпы. Сане в диковинку. Затеяли игру – кто больше увидит этих цилиндров на бестолковках. Думаю, брат меня обжулькивал, как я бабушку в картишки – считать-то из нас двоих умел только он.

Так, играя, добрались до леса. А он из дикого, девственного превратился в парк культурного отдыха. Меж двух лиственниц натянут плакат – мол, с праздником, молодёжь. На каждой полянке компания – постелили клеёнку или покрывало, разложили закуски, пьют, поют и веселятся. Опять же гармошки, гитары. Буфеты, автолавки, просто лавки со снедью, и везде очереди.

На самой большой поляне соорудили сцену, и ансамбль из Южноуральска современную эстраду выдаёт. Среди танцующих не только молодёжь – старики ковыряют траву каблуками, кепки о земь и вприсядку. Старушки молодятся, дробят в кругу – пыль поднимают каблуками, разгоняют юбками, повизгивают. Музыке не в такт, да и не нужна им музыка – веселья через край и так.

Мы пока с Сашкой всё обошли, скачки конские проворонили. Самое интересное – ради чего брат и приехал. Обидно. Деда я тоже не увидел – а мечтал скакуна попросить, погарцевать. Тут как раз какой-то лихач подкатил верхами в торговый ряд, в самую толчею. Ну, конь его и взбрыкнул. Я видел, как высоко мелькнуло копыто, одной женщине прямо в живот. Она упала, молча, без крика – закричал народ.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru