На восемнадцатый день Пафнутий заметил в отдалении от села убогую хижину, сплетенную из пальмовых листьев и полузасыпанную песком, занесенным ветром из пустыни; Пафнутий подошел к хижине в надежде, что она служит приютом какому-нибудь благочестивому отшельнику. Двери в ней не было, и он увидел внутри хижины кувшин, кучку луковиц и ложе из сухих листьев.
«Это – скромное жилье подвижника, – подумал он. – Затворники далеко не уходят от кельи. Хозяина этой хижины найти недолго, я хочу дать ему поцелуй мира по примеру святого отшельника Антония, который, придя к пустынножителю Павлу, трижды облобызал его. Мы побеседуем о вещах непреходящих, и, быть может, Господь пошлет к нам ворона с хлебом, и хозяин радушно предложит мне преломить его вместе с ним».
Рассуждая так с самим собою, Пафнутий бродил вокруг хижины в надежде повстречать кого-нибудь. Пройдя шагов сто, он увидел человека, который, поджав ноги, сидел на берегу Нила. Человек этот был нагой, волосы его и борода были совершенно белые, а тело – краснее кирпича. Пафнутий не сомневался, что это отшельник. Он приветствовал его словами, которыми при встрече обычно обмениваются монахи:
– Мир тебе, брат мой! Да будет дано тебе вкусить райское блаженство!
Человек не отвечал. Он сидел все так же неподвижно и, видимо, не слыхал обращенных к нему слов. Пафнутий подумал, что молчание это – следствие восторга, который нередко охватывает святых. Он стал возле незнакомца на колени, сложил руки и простоял так, молясь, до захода солнца. Тогда Пафнутий, видя, что его собрат не тронулся с места, сказал ему:
– Отче, если прошло умиление, в которое ты был погружен, благослови меня именем Господа нашего Иисуса Христа.
Тот отвечал, не оборачиваясь:
– Чужестранец, я не понимаю, о чем ты говоришь, и не знаю никакого господа Иисуса Христа.
– Как! – вскричал Пафнутий. – Его пришествие предрекли пророки; сонмы мучеников прославили его имя; сам Цезарь поклонялся ему[7], и вот только что я повелел сильсилисскому Сфинксу воздать ему хвалу. А ты не ведаешь его – да возможно ли это?
– Друг мой, – отвечал тот, – это вполне возможно. Это было бы даже несомненно, если бы в мире вообще существовало что-нибудь несомненное.
Пафнутий был изумлен и опечален невероятным невежеством этого человека.
– Если ты не знаешь Иисуса Христа, – сказал он, – все, что ты делаешь, бесполезно и тебе не удостоиться вечного блаженства.
Старик возразил:
– Тщетно действовать и тщетно воздерживаться от действий. Безразлично – жить или умереть.
– Как? Ты не жаждешь вечного блаженства? – спросил Пафнутий. – Но скажи мне, ведь ты живешь в пустыне, в хижине, как и другие отшельники?
– По-видимому.
– Ты живешь нагой, отказавшись от всего?
– По-видимому.
– Питаешься кореньями и блюдешь целомудрие?
– По-видимому.
– Ты отрекся от мирской суеты?
– Я действительно отрекся от всякой тщеты, которая обычно волнует людей.
– Значит, ты, как и я, беден, целомудрен и одинок. И ты стал таким не ради любви к Богу и не ради надежды на небесное блаженство? Это мне непонятно. Почему же ты добродетелен, если не веруешь во Христа? Зачем же ты отрекаешься от земных благ, раз не надеешься на блага вечные?
– Чужестранец, я ни от чего не отрекаюсь и рад тому, что нашел более или менее сносный образ жизни, хотя, строго говоря, не существует ни хорошего, ни дурного образа жизни. Ничто само по себе ни похвально, ни постыдно, ни справедливо, ни несправедливо, ни приятно, ни тягостно, ни хорошо, ни плохо. Только людское мнение придает явлениям эти качества, подобно тому как соль придает вкус пище.
– Значит, по-твоему, ни в чем нельзя быть уверенным? Ты отрицаешь истину, которую искали даже язычники. Ты коснеешь в своем невежестве подобно усталому псу, который спит в грязи.
– Чужестранец, равно безрассудно хулить и псов, и философов. Нам неведомо, что такое собаки и что такое мы сами. Нам ничто не ведомо.
– О старец, значит, ты принадлежишь к нелепой секте скептиков? Ты из числа тех жалких безумцев, которые равно отрицают и движение, и покой и не умеют отличить солнечного света от ночной тьмы?
– Да, мой друг, я действительно скептик и принадлежу к секте, которая кажется мне достойной похвалы, в то время как ты находишь ее нелепой. Ведь одни и те же вещи предстают перед нами в разных обликах. Мемфисские пирамиды на заре кажутся треугольниками, пронизанными розовым светом. В час заката, вырисовываясь на огненном небе, они становятся черными. Но кто проникнет в их истинную сущность? Ты упрекаешь меня в том, что я отрицаю видимое, в то время как я, наоборот, только видимое и признаю. Солнце представляется мне лучезарным, но природа его мне неизвестна. Я чувствую, что огонь жжет, но не знаю ни почему, ни как это происходит. Друг мой, ты меня не разумеешь. Впрочем, совершенно безразлично, понимают ли тебя так или иначе.
– Опять-таки спрашиваю: зачем бежал ты в пустыню и питаешься одними финиками и луком? Зачем терпишь ты великие лишения? Я тоже терплю лишения и тоже живу отшельником, соблюдая воздержание. Но я делаю это для того, чтобы угодить Богу и удостоиться вечного блаженства. А это разумная цель, ибо мудро терпеть муки в предвидении великих благ. И, наоборот, безрассудно по собственной воле возлагать на себя бесполезное бремя и терпеть ненужные страдания. Если бы я не веровал, – прости мне эту хулу, о свет предвечный, – если бы я не веровал в то, что Бог возвестил нам устами пророков, примером сына своего, деяниями апостолов, решениями святых соборов и свидетельством мучеников, если бы я не знал, что телесные недуги необходимы для исцеления души, если бы я подобно тебе пребывал в неведении святых таинств, – я тотчас же вернулся бы в мир, я старался бы разбогатеть, чтобы жить в неге, как живут счастливцы мира сего, и я сказал бы страстям: «Ко мне, девушки, ко мне, мои служанки, опьяните меня вашим вином, вашими чарами и благовониями!» А ты, неразумный старец, ты лишаешь себя какой-либо выгоды; ты расточаешь, не ожидая прибыли, ты отдаешь, не надеясь на возмещение, и бессмысленно подражаешь подвигам наших пустынников, подобно тому как наглая обезьяна, пачкая стену, воображает, будто она срисовывает картину искусного живописца. О глупейший из людей, скажи, каковы же твои доводы?
Пафнутий говорил крайне резко. Но старик был невозмутим.
– Друг мой, – ответил он кротко, – к чему тебе доводы зловредной обезьяны и пса, спящего на нечистотах?
Пафнутий всегда руководился только тем, что может послужить вящей славе Господней. Гнев его сразу стих, и он, склонив голову, попросил прощения.
– Прости меня, старец, брат мой, если из-за усердия в защите истины я преступил должные границы, – сказал он. – Бог мне свидетель, что только заблуждением твоим, а не самим тобою вызван мой гнев. Мне тягостно видеть, что ты пребываешь во тьме неведения, ибо я люблю тебя во Христе и сердце мое полнится заботой о твоем спасении. Говори, изложи мне свои доводы: мне не терпится узнать их, дабы их опровергнуть.
Старик спокойно отвечал:
– Я равно готов и говорить, и безмолвствовать. Поэтому я изложу тебе свои доводы, но у тебя доводов просить не стану, потому что мне нет до тебя ни малейшего дела. Мне безразлично, счастлив ли ты или несчастлив; и мне все равно, так ли ты думаешь или иначе. Да и как мне любить тебя или ненавидеть? Отвращение и сочувствие одинаково недостойны мудреца. Но раз уж ты спрашиваешь, знай, что имя мое Тимокл и что родился я на Косе от людей, разбогатевших на торговле. Мой отец снаряжал корабли. По уму своему он весьма походил на Александра, прозванного Великим, – только нравом был поживее. Словом, то был человек со всеми слабостями, присущими людям. У меня было два брата, которые последовали по его стопам и стали судовладельцами. Я же избрал стезю мудрости. Старшего брата отец принудил жениться на кариенской женщине по имени Тимесса, но брату она была до того несносна, что, живя с ней, он впал в безысходную тоску. Зато наш младший брат воспылал к ней преступной любовью, и это чувство вскоре перешло в исступленную страсть. Кариенке же оба внушали одинаковое отвращение. Она была влюблена в некоего флейтиста и по ночам принимала его у себя. Однажды утром он забыл у нее венок, который обычно носил на пирах. Мои братья, найдя этот венок, решили убить флейтиста и на другой же день, как он ни умолял их и как ни рыдал, засекли его до смерти. Невестка пришла в такое отчаяние, что разум ее помутился, и вот три безумца, уподобившись скотине, стали бродить по берегам Коса, выли, как волки, с пеной на губах, вперив глаза в землю, а мальчишки гурьбой бегали за ними и швыряли в них раковинами. Наконец несчастные умерли, и отец собственными руками похоронил их. Немного спустя нутро его перестало принимать какую-либо пищу, и он умер от голода, хотя был до того богат, что мог бы скупить все мясо и все плоды на всех азиатских базарах. Он очень досадовал, что состояние достанется мне. А я употребил его на путешествия. Я побывал в Италии, Греции и Африке, но нигде не встретил ни одного мудреца и ни одного счастливого человека. Я изучал философию в Афинах и Александрии и был совсем оглушен шумными спорами. Наконец, добравшись до Индии, я увидел на берегу Ганга нагого человека, который уже тридцать лет неподвижно сидел на месте, поджав под себя ноги. Вокруг его тела вились лианы, в волосах птицы свили гнездо. И все же он жил. При виде его мне вспомнилась Тимесса, флейтист, отец и мои два брата, и я понял, что этот индус – мудрец. «Люди, – решил я, – страдают потому, что лишены чего-то, что они считают благом, или потому, что, обладая им, боятся его лишиться, или потому, что терпят нечто, кажущееся им злом. Упраздните такое убеждение, и все страдания рассеются». Поэтому я и решил ничто не почитать благом, отрешиться от всех соблазнов и жить в одиночестве и неподвижности по примеру того индуса.
Пафнутий внимательно выслушал рассказ старика.
– Тимокл Косский, – отвечал он, – признаю, что многое в твоих рассуждениях не лишено смысла. Действительно, мудро презирать земные блага. Однако неразумно презирать также и блага вечные и навлекать на себя гнев Божий. Мне жаль, Тимокл, что ты коснеешь в невежестве, и я преподам тебе истину, чтобы ты, узнав, что есть триипостасный Бог, покорился его воле, как ребенок покоряется отцу.
Но Тимокл прервал его:
– Воздержись, чужестранец, от изложения своих верований и не рассчитывай, что тебе удастся внушить мне желание разделить твои чувства. Всякий спор бесплоден. Мое мнение состоит в том, что не следует иметь никакого мнения. Я живу, не ведая тревог, потому что не предпочитаю что-либо одно другому. Ступай своей дорогой и не пытайся вывести меня из блаженного безразличия, в коем я пребываю, как в освежающей ванне после тяжкого жизненного труда.
Пафнутий был весьма сведущ в делах веры. Он хорошо знал человеческое сердце и поэтому понял, что на старца Тимокла еще не простерлась благодать Божья и что для этой души, упорствующей в своей погибели, день спасения еще не настал. Он ничего не ответил, боясь, как бы назидание не обернулось соблазном. Ибо иной раз случается, что, оспаривая нечестивцев, не только не обращаешь их к истине, а, наоборот, ввергаешь в новый грех. Поэтому тот, кто обладает истиной, должен благовестить о ней осторожно.
– Что ж, прощай, несчастный Тимокл, – сказал Пафнутий.
И, тяжко вздохнув, он, невзирая на ночь, снова пустился в благочестивое странствие.
Утром он увидел ибисов, неподвижно стоявших на одной ноге у воды, в которой отражались их бледно-розовые шеи. Подальше с высокого берега склонялась нежная серая листва ив; в ясном воздухе треугольником летели журавли, а из кустов доносился крик невидимых цапель. Великая река несла к горизонту свои широкие зеленые воды, по которым, словно крылья птиц, скользили паруса; у берегов там и сям отражались в воде белые домики, вдали над рекой подымался легкий туман, а с тенистых островков, обремененных пальмами, цветами и плодовыми деревьями, взлетали шумные стаи уток, гусей, фламинго и чирков. Слева по тучной равнине, раскинувшейся до самого горизонта, тянулись поля и весело шелестящие сады, солнце золотило колосья, и плодородная земля исходила душистой пыльцой. При виде всего этого Пафнутий пал на колени и воскликнул:
– Да будет благословен Господь, подвигнувший меня пуститься в путь! Боже, кропящий росой арсиноитидские смоковницы, ниспошли благодать свою на душу Таис, которую ты создал так же любовно, как полевые цветы и деревья садов. Пусть цветет она моим тщанием, как благоуханная роза в твоем горнем Иерусалиме.
И всякий раз, когда он видел цветущее дерево или пеструю птичку, он думал о Таис. Так, идя вдоль левого русла реки по плодородным и многолюдным долинам, он через несколько дней достиг Александрии – города, который греки прозвали прекрасным и золотым. Прошел уже час после восхода солнца, когда Пафнутий с холма увидел кровли большого города, сверкавшие в розоватой дымке. Он остановился и, скрестив на груди руки, сказал про себя:
«Так вот оно, сладостное место, где я был рожден во грехе, вот золотистый воздух, вместе с которым я вдыхал пагубные благоухания, вот сладострастное море, возле которого я внимал пению сирен. Вот колыбель моя по плоти, вот мирская моя отчизна! Цветущая колыбель, прославленная отчизна – как судят о ней люди. Чадам твоим, Александрия, положено любить тебя, как мать, а я ведь тоже был зачат в твоем великолепно украшенном лоне. Но аскет презирает природу, мистик пренебрегает видимостью, христианин почитает свою земную родину местом изгнания, монах вырывается из оков суеты. Я отвратил от тебя свое сердце, Александрия. Я ненавижу тебя! Я ненавижу тебя за твое богатство, за твою просвещенность, за твою изнеженность, за твою красоту. Будь проклят, храм адских сил! Мерзкое ложе язычников, зачумленный престол ариан[8] – будь проклят! А ты, крылатый сын неба, указывавший путь святому отшельнику, отцу нашему Антонию, когда он, идя из недр пустыни, проник в эту твердыню язычества, дабы укрепить веру исповедников христианства и непреклонность мучеников, – дивный ангел Господень, незримое дитя, дуновение божье, лети предо мною и взмахами крыл разлей благоухание в смердящем воздухе, которым мне предстоит дышать среди мирских князей тьмы!»
Так сказал он и снова пустился в путь. Он вошел в город через Солнечные ворота. Они были сложены из камня и гордо вздымались ввысь. А сидевшие в их тени нищие предлагали прохожим лимоны и винные ягоды или, жалобно причитая, вымаливали подаяние.
Старуха в рубище, стоявшая на коленях, взялась за власяницу монаха и, приложившись к ней, сказала:
– Человек божий, благослови меня, чтобы и Бог меня благословил. Я много выстрадала в этой жизни, и мне хочется побольше радости в жизни будущей. Святой отче, ты посланец Божий, и потому пыль на твоих ногах драгоценнее золота.
– Хвала Господу, – отвечал Пафнутий.
И он осенил голову женщины знаком искупления.
Но не успел он пройти по улице и двадцати шагов, как ватага ребятишек стала улюлюкать и швырять в него камнями.
– Поганый монах! Он грязнее обезьяны и бородат, как козел. Он бездельник! Поставить бы его в огороде вместо деревянного Приапа[9], чтобы отпугивать птиц. Да нет, он, чего доброго, нашлет град и погубит цветущий миндаль. Он приносит несчастье. Лучше распять его! Распять монаха!
Крики усиливались, в пришельца летели камни.
– Благослови, боже, неразумных отроков, – прошептал Пафнутий.
И он шел своей дорогой и думал:
«Я внушаю уважение старухе и презрение детям. Так одно и то же по-разному расценивается людьми; они не тверды в своих суждениях и склонны заблуждаться. Старец Тимокл, надо признать, хоть и язычник, а все же не лишен здравого смысла. Он слеп, но он знает, что свет ему недоступен. Он куда рассудительнее тех идолопоклонников, которые, пребывая в глубокой тьме, кричат: „Я вижу свет!“ Все в этом мире призрачно, все подобно сыпучим пескам. Один Бог незыблем».
И он быстрым шагом шел по городу. Целых десять лет он не был здесь и все же узнавал каждый камень, и каждый камень был камнем позора, напоминавшим ему о грехе. Поэтому странник сильно ударял ногами по плитам широких мостовых и радовался тому, что его израненные подошвы оставляют на них кровавые следы. Миновав великолепные портики храма Сераписа[10], он направился по дороге, вдоль которой раскинулись богатые дома, как бы дремлющие среди нежных благоуханий. Тут над красными карнизами и золотыми акротериями[11] вздымались вершины сосен, кленов, терпентиновых деревьев. Через приотворенные двери в мраморных вестибюлях виднелись бронзовые статуи и водометы, окруженные листвой. Ни единый звук не нарушал тишины этих прекрасных жилищ. Только издали доносились звуки флейты. Монах остановился у дома, небольшого по размерам, но благородных пропорций, с колоннами, стройными, как девушки. Дом был украшен бронзовыми бюстами знаменитых греческих философов.
Пафнутий узнал среди них Платона, Сократа, Аристотеля и Зенона. Постучав в дверь молоточком, он стал ждать и подумал: «Тщетно прославлять в бронзе этих мнимых мудрецов. Их ложь опровергнута; души их низринуты в ад, и сам пресловутый Платон, который некогда разглагольствовал на весь мир, теперь препирается только с бесами».
Дверь отворилась; раб, увидев перед собою человека, стоявшего босиком на мозаичном пороге, сказал ему резко:
– Ступай попрошайничать подальше, мерзкий монах, убирайся, пока я не прогнал тебя палкой.
– Брат мой, – отвечал антинойский настоятель, – я ничего не прошу у тебя, только проводи меня к твоему господину.
Раб ответил еще резче:
– Мой господин не принимает таких псов, как ты.
– Сын мой, – возразил Пафнутий, – исполни, пожалуйста, мою просьбу и скажи хозяину, что я хочу с ним переговорить.
– Вон отсюда, подлый попрошайка! – вскричал взбешенный привратник.
И он замахнулся на праведника палкой, а тот, скрестив на груди руки, спокойно принял удар прямо по лицу и кротко повторил:
– Исполни то, о чем я сказал, сын мой, прошу тебя.
Тогда привратник в трепете прошептал:
– Что это за человек, раз он не страшится боли?
И он побежал к хозяину.
Никий выходил из ванны. Красавицы рабыни водили по его телу скребками. Это был любезный, приветливый человек. Лицо его светилось мягкой усмешкой. При виде монаха он встал и пошел ему навстречу с распростертыми объятиями.
– Это ты, Пафнутий, мой товарищ, мой друг, брат мой! – воскликнул он. – Да, узнаю тебя, хотя, по правде говоря, ты довел себя до того, что стал больше похож на скотину, чем на человека. Обними меня! Помнишь, как мы с тобой изучали грамматику, риторику и философию? Уже тогда все считали, что у тебя мрачный, нелюдимый нрав, но я любил тебя за то, что ты был совершенно искренен. Мы говорили, что ты смотришь на мир глазами дикого коня, и поэтому неудивительно, что ты так мрачен. В тебе чуточку недоставало аттического изящества, зато щедрости твоей не было границ. Ты не дорожил ни богатством, ни собственной жизнью. И был в тебе какой-то странный дух, какая-то диковинная сущность, которая несказанно привлекала меня. Добро пожаловать, любезный мой Пафнутий, после десятилетнего отсутствия! Ты ушел из пустыни! Ты отрекаешься от христианских суеверий и возрождаешься к прежней жизни! Этот день я отмечу белым камушком… Кробила и Миртала, – добавил он, обращаясь к женщинам, – умастите благовониями ноги, руки и бороду моего дорогого гостя.
Рабыни несли уже, улыбаясь, скребок, склянки и металлическое зеркало. Однако Пафнутий властным движением остановил рабынь и потупился, чтобы не видеть их. Ибо они были нагие. А Никий пододвинул к гостю подушки и предложил ему разные яства и напитки, но Пафнутий с презрением отказался от них.
– Никий, – сказал он, – я не отрекся от того, что ты ошибочно называешь христианским суеверием и что есть истина истин. В начале было слово, и слово было у Бога[12], и слово было Бог. Все чрез него начало быть, и без него ничего не начало быть… В нем была жизнь, а жизнь была свет человеков.
– Уж не думаешь ли ты, любезный Пафнутий, – отвечал Никий, успевший облачиться в надушенную тунику, – поразить меня, твердя слова, неумело подобранные и представляющие собою бессмысленный лепет? Ты, верно, забыл, что я сам до некоторой степени философ. И неужели ты воображаешь, что я удовлетворюсь какими-то лоскутами, которые невежды выдрали из пурпурной мантии Амелия, когда даже сам Амелий, Порфирий и Плотин[13] во всей славе своей не удовлетворяют меня? Все построения мудрецов не что иное, как сказки, придуманные для забавы людей, вечных младенцев. Этим вздором позволительно только развлекаться, как историей об Осле, Бочке, Матроне Эфесской или любой другой милетской сказкой[14].
И, взяв гостя под руку, Никий повел его в зал, где в корзинах хранились тысячи папирусов, свернутых трубками.
– Вот моя библиотека, – сказал он, – здесь лишь ничтожная часть систем, построенных философами с целью объяснить мир. Но даже в Серапее, при всем его богатстве, они представлены далеко не полно. Увы, все это не более чем бредни больных людей.
Он усадил отшельника в кресло из слоновой кости и сел сам. Пафнутий обвел свитки мрачным взглядом, потом сказал:
– Все это надо сжечь.
– Жалко, милый гость! – возразил Никий. – Ведь мечты больных иной раз очень забавны. Кроме того, если изничтожить все людские мечты и бредни, мир утратит свои очертания и краски и мы закоснеем в беспросветной тупости.
Пафнутий продолжил занимавшую его мысль:
– Не подлежит сомнению, что все языческие системы – пустой обман. Но Бог, который есть истина, явил себя людям в чудесах. И он стал плотью и жил среди нас.
Никий возразил:
– Ты прав, любезный и мудрый Пафнутий, когда утверждаешь, что он стал плотью. Бог размышляющий, действующий, говорящий, странствующий по земле, как античный Улисс по синим морям, – такой Бог и впрямь человек. Как можешь ты веровать в этого нового Юпитера, когда в прежнего еще во времена Перикла уже не веровали даже афинские мальчишки? Но оставим это. Ты пришел, наверное, не для того, чтобы спорить со мной о триединстве? Чем я могу услужить тебе, любезный друг?