«Я и школы-то не окончил. Но судить о стихах может каждый, кто эти стихи читает. Разве не так?»
«Да?! Ну и судите на здоровье! Ничего не понимаете, а сами судите! Для вас «Облако в штанах» – не стихи? И «Нате»? Да вы хоть прочли у него это всё?! И…»
«Света, – Наганов ни на миг не повысил тона, но язвительный голос Светланы словно отрезало ножом. – Я, может, в самом деле безграмотный. И даже половины не читал из того, что ты знаешь. Но вот, к примеру, ежели человек может написать «Я люблю смотреть, как умирают дети…» – так он, по мне, больше и не человек. И поэтом никак называться не может.»
«Да… да разве Маяковский такое писал?!.» – задохнулась Светлана.
«Писал. В шестнадцатом году. И я тебе скажу – никогда он даже близко не видал, как дети умирают! Если бы хоть раз посмотрел… Если бы в Тамбове был во время голодухи… Или, как мы, беспризорников задохшихся из подвалов выносил. Из-под котлов замёрзшие трупы кайлом выбивал. Если бы он это видел – зарёкся бы такое писать! А просто так языком болтать, ради форса… не поэтское это дело, Света. Пушкин бы, я думаю, не стал этак… Но отчего же ты плачешь?.. Светлана!»
Послышался грохот. Нина едва успела отскочить: распахнувшаяся дверь чуть не ударила её по лицу. Светлана с закушенными губами, с бледным, залитым слезами лицом промчалась мимо матери.
Нина на цыпочках вошла в комнату. Максим, который собирал с пола рассыпавшиеся книги, поднялся ей навстречу. Поймав встревоженный взгляд жены, покраснел, виновато потёр кулаком лоб.
«Послушай, я… я что-то плохое ей сказал? Нина, я вовсе не хотел обидеть… Мы просто начали почему-то говорить про стихи и… вот.»
«Ты всё верно сказал. – Нина, скрывая смятение, нагнулась за упавшей книжкой. – Светка умная, она подумает – и всё поймёт. И не разобидится. Он ведь для неё царь и бог, Маяковский-то! А я вот его всю жизнь терпеть не могла! Воспитание, должно быть, не то: не понимаю, зачем вести себя, как хам трамвайный, и людей попусту оскорблять. Знаешь, чем меньше про этих поэтов знаешь – тем оно и лучше, вот что я тебе скажу!»
«Наверное… – Максим помолчал. Его огромная корявая ладонь, лежавшая на томике Маяковского, покрывала книжку почти целиком. – Скажи, а… Пушкин тоже… Он тоже что-то такое писал?»
«Пушкин? – Нина невольно улыбнулась. – Нет. Он молодым, правда, глупостей много писал, фривольностей… «Гаврилиада» тебе случайно не попадалась? Но вот такого, как Маяковский… Нет, нет! Я бы тогда его и в руки взять не смогла! И романсов его не пела бы! А на Светку не сердись. Она просто такая… Вечно порохом вспыхивает, вся в меня! А потом посидит, подумает… и всё поймёт. Вы с ней ещё наспоритесь, вот увидишь!»
Так и вышло. Максим жадно, запойно читал всё, что попадалось ему под руку: книги из Нининой библиотеки, Светланины и Машкины учебники, газеты, журналы, стихи и научные статьи… Времени у него никогда не было, и много раз Нине приходилось вытаскивать книгу у мужа из-под руки, когда он засыпал прямо за столом. Зная о том, что Максим не имеет даже начального образования и мучительно жалеет об этом, Нина однажды осторожно предложила:
«Если хочешь, я могу читать тебе вслух. Это будет гораздо легче…»
Она даже не ожидала, что Максим так обрадуется.
«Но только каждый вечер, обязательно, Нина! Каждый вечер, только тогда будет толк! Если, конечно, я не на службе.»
Таких вечеров оказалось очень мало, но уж если они случались, Максим их не пропускал. Читала Нина хорошо: у неё была прекрасная дикция, в гимназии она всегда имела высший балл за декламацию. За десять лет они прочли всю русскую классику, Гюго, Золя, Дюма, Теккерея и Диккенса… И всего два или три раза Нина, подняв глаза от книги, видела, что муж спит – с серьёзным и внимательным выражением на лице.
«Почему ты меня не разбудила? – негодовал Максим наутро, собираясь в потёмках на службу. – В кои веки мог сидеть и слушать! Когда ещё так выдастся!»
«Максим, ну я же просто не могла! – оправдывалась Нина. – Ты и так не высыпаешься…»
«Нина! Я теперь невесть когда снова дома окажусь! Мне о делах надо думать, меня того гляди в Брянск в командировку отправят… А у меня теперь в голове один кузнец с чёртом крутятся! Ну ты мне хоть скажи: он достанет эти чёртовы черевики? Оксана за него выйдет?»
«Выйдет! И безо всяких черевиков! – смеясь, обещала Нина. – Как мы все, дуры, за вас выходим! Ступай, с богом! Вернёшься – я тебе ещё не то прочту! Я во дворе, в куче хлама, не поверишь, два номера дореволюционной «Нивы» нашла!»
Максим улыбался, целовал её, натягивал шинель – и выходил в ночь.
Нина до сих пор не знала, добивался ли муж у начальства этой квартиры в новом доме, или же начальство озаботилось само. Зная Максима, Нина с уверенностью могла предполагать, что тому и в голову не пришло пойти и попросить для себя хоть чего-нибудь – повышения в должности, жилплощади, машины, прибавки жалованья… Десять лет они прожили вчетвером в одной комнате в «петуховке» – и Нина ничуть не сожалела об этих годах. Петуховцы жили шумно, крикливо, с оглушительными перебранками на кухне, с регулярными обещаниями «отравить проклятых бандитов» или «перерезать цыганское отродье» – смотря чьи дети хулиганили во дворе или дрались в общем коридоре. Нина давно привыкла к этому скандальному курятнику, привычно отругивалась от бабки Бабаниной, когда та звала её «кабацкой буржуйкой», легко могла огреть поленом по спине пьяного Никешку Охлопкина, когда тот, напившись, ломился в её дверь, и всерьёз убеждала пролетарского поэта Ваньку Богоборцева, что ещё чуть-чуть – и он самого Демьяна Бедного за пояс заткнёт. Разумеется, Нину с дочерьми в коммуналке никто всерьёз не обижал: чекиста Наганова до смерти боялась вся развесёлая петуховская братия.
Год назад Максим, придя домой, чуть ли не смущённо сказал:
«Нина, мне тут отдельную квартиру дают. Совсем близко, в голубом доме. Вон, в окно его видать! На первом этаже, как ты мечтала. Ты ведь согласна, да?»
«Напротив? Первый этаж?..» – оторопело спросила Нина, выглянув в окно. Новый двухэтажный дом, который выстроили на месте петуховских лабазов, почти полностью разобранных на дрова в восемнадцатом году, смотрел на неё большими и чистыми стёклами окон и, казалось, посмеивался над её растерянностью.
«А вверху кто же?..»
«Какой-то артист с семейством. Возможно, шумно будет, но у нас тут…»
«А у нас будто бы тихо! – Нина, взвизгнув от радости, с размаху кинулась на шею мужу. – Господи! Максим! Неужели правда? Как же я рада! У девочек наконец-то комната будет, и у нас с тобой тоже! Боже мой, там что – и кухня отдельная?!.»
«Да… Я думаю, да. Я позабыл спросить. – По лицу Максима было видно, что он не просто забыл, а ему даже в голову не пришло поинтересоваться этим. – Нина, но отчего же ты раньше никогда не говорила?.. Может быть, я смог бы…»
Нина только всплеснула руками. И буйно расхохоталась, повалившись навзничь на старую кровать с железными шарами – своё единственное приданое, вывезенное в голодном двадцать первом году из цыганского дома на Живодёрке. Максим в конце концов тоже улыбнулся, сел рядом на кровать и обнял жену.
…Дождь за окном перестал. Но тучи не ушли, и предрассветная темнота казалась плотной, глухой. Нина осторожно, стараясь не скрипнуть пружинами кровати, повернулась на бок – и Максим рядом сразу же шевельнулся.
– Нина… – позвал он. И тут же, не открывая глаз, ещё полностью находясь во власти какого-то тревожного сна, приказал, – Не стой на сквозняке! Ты простудишь голос!
– Не буду, – пообещала она. Дождалась, пока Максим уткнётся в её шею, зарывшись лицом в рассыпавшиеся волосы, обняла его, тихонько погладила по голове. И через минуту уже спала сама: спокойно и глубоко.
На рассвете Машка вдруг подскочила в постели как ошпаренная. И села торчком, ошалело тараща глаза в тёмную стену. Затем спрыгнула с кровати, забегала по комнате в поисках одежды, натыкаясь спросонья то на угол стола, то на табуретку. Сандалет она так и не нашла (те предательски затаились где-то под кроватью) и вынеслась из квартиры босиком.
Стояло холодное, сырое утро. Солнце только-только поднялось над Москвой-рекой, и в зелёном, мокром от ночного дождя дворе было ещё сумрачно. Ёжась и подпрыгивая, Машка перебежала двор, свернула за угол спящей «петуховки». Обхватив себя руками, огляделась. Подумала, сощурившись и закусив губу. И решительно зашагала к дровяному сараю.
Как она и думала, тяжёлая, замшелая дверь оказалась приоткрытой. Машка дёрнула её на себя, поморщилась от скрипа, показавшегося оглушительным в ранней тишине. Встала на пороге и, заглянув в темноту, пронизанную голубыми лучиками света, сипло велела:
– Мотька! Ирод! Вылезай, контра недобитая!
С минуту в сарае было тихо. Затем послышалась сонная ругань. С глухим стуком посыпались на землю поленья. Из потёмок, волоча за собой измятый пиджак и вещмешок, выбрался на свет смуглый черноволосый парень лет двадцати – тот самый, который смотрел вчера на Машку от ворот. Он сощурился, потянулся, зевнул. Стряхнув со встрепанных кудрявых волос древесную труху, сонно улыбнулся – и чуть не упал, когда Машка с приглушённым визгом повисла у него на шее.
– Мотька! Ну вот кто ты после этого, змей проклятущий? Кто, скажи мне, а?! Как только совести хватило?! Шесть лет! А я полночи башку ломала: кто это, кто, кто… Ну, погоди, мать тебе задаст! Марш домой, приютское отродье!
– Ну и откуда я знать мог, тёть Нин? – оправдывался Матвей, сидя за столом перед огромной миской пшённой каши и смущённо кося чёрным бандитским глазом то на Нину, торопливо нарезавшую хлеб, то на Светлану, которая, спеша на работу, не глядя бросала в сумку тетради и с улыбкой смотрела на нежданного гостя, то на Машку, которая сидела напротив и, навалившись грудью на край стола, поедала парня глазами.
– Ничего я знать не мог… В Москве проездом, случайно… Мимо вот проходил… Дай, думаю, загляну в «петуховку» по старой памяти. Во дворе мне пацаны говорят – съехали Нагановы в дом напротив! Смотрю на окна – у вас свет горит, пляшут, поют… Думаю, гости у людей, чего соваться? Думал – утром приду… Тётя Нина, да куда ж вы столько хлеба кладёте: у меня брюхо по шву лопнет! Вам самим, что ли, не надо?
– Ешь, ешь… – Нина погладила парня по сильному, костлявому плечу. – Ешь, сколько влезет… Босота ланжеронская!
Максима уже не было. Полчаса назад, выйдя из ванной с полотенцем на шее и увидев стоящего посреди комнаты растерянного парня, вокруг которого, причитая и кудахча, носились жена и дочери, он сначала нахмурился. Затем улыбнулся. Неловко вытер намыленную щёку полотенцем и без особого удивления, словно они с гостем виделись последний раз неделю назад, спросил:
– Тебя где носило, Матвей?
– Да всюду понемножку, Максим Егорыч… Вот, прибыл навестить…
– Проездом, стало быть?
– Угу… В лётную школу от колонии бумагу дали. Подумал, может…
Договорить Матвей не сумел, потому что Наганов, подойдя, решительно и крепко обнял его. Просто сказал:
– Молодец, что приехал! Садись за стол, Нина тебя накормит. А я вечером приду, обо всём поговорим.
– И ведь всё врёт! – возопила Машка, как только за отчимом захлопнулась дверь. – Всё он врёт, мама! Ничего он не зашёл бы! Я его увидела вчера, когда за кошкой на дер… когда из школы пришла, вот! Он в воротах стоял! Прямо на меня смотрел! Глаза в глаза смотрел! И не поздоровался даже, босяк! А если бы я под утро вдруг не вспомнила? И не побежала? И не вытащила тебя?! А?! Что бы тогда было, отвечай?! Так бы и ушёл?!
– Маш, да я тебя и не вспомнил даже! – прижал кулак к груди Матвей. – Ей-богу, не вспомнил! Ты же ж пигалица была вовсе! Шесть же ж лет прошло же!
Машка в ответ только свирепо засопела. Влезла в сандалеты, схватила сумку и, бросив: «Я после школы в цирковое, до вечера не ждите!» – выскочила за порог. Следом за ней ушла и Светлана. Нина осталась с неожиданным гостем наедине.
– Доедай, а потом помоешься. У тебя бельё чистое есть, или поискать у Максима?
– Всё есть, тётя Нина… Не бегайте вы, как кура без башки! – грубовато отозвался он. – Сядьте уже! И так вон какого мельтешенья наделал! Вы теперь, что ль, опять артистка?
– Кто тебе успел рассказать? – рассмеялась Нина, садясь за стол напротив парня и с радостным изумлением глядя в его тёмное, почти коричневое, скуластое и большеротое лицо с такими цыганскими, ярко-чёрными, как растопленная смола, глазами…
– Да ещё б не рассказали! – хохотнул Матвей. – Я вчера во дворе с пацанвой потолковал, так всё мне по списку про вас доложили! И что Максим Егорыч теперь – начальство, и что вы – артистка в театре, что Светланка – учительница… вот ведь страсть-то! Так я и чуял, что добром эти её книжки не кончатся! А Марья… Марья-то вон какая сделалась! Я ж не брешу, я и впрямь её не узнал!
– Бандитка завзятая она сделалась! – мрачно сказала Нина. – Шестнадцать лет, а всё, как мальчишка, – по заборам и по крышам! В цирк, видишь ли, собралась, под куполом вниз головой болтаться!
– Так, может, оно и ничего, тёть Нин?.. Цирк-то? Весёлое дело, козырно…
– Что «весёлое дело»? Шею свернуть?! Куда как весело! Ну, знаешь, Матвей, тебя мне только не хватало! – рассердилась Нина. – Мало мне Максима: всё ей с рук спускает, ещё и восхищается! Вот, ей-богу, если ты при Машке хоть раз скажешь, что цирк – это козырно, то я…
– Да не буду, что вы, ей-богу… Мне ещё пожить хотца! – успокоил Матвей, поблёскивая шалыми глазами. – Ну, стало быть… всё у вас в порядке. Так я не буду ночи ждать! Прямо сейчас на вокзал да и…
– Почему ты ушёл? – в лоб спросила Нина, садясь напротив. – Скажи мне, ради бога, мальчик, – почему ты тогда ушёл?! Мы обегали всю Москву! Максим со своими чекистами тоже с ног сбился! Всюду искали! Мы думали – тебя давно в живых нет, а ты… Что стряслось тогда, что случилось?
Матвей хмыкнул было – но ухмылка сразу же сбежала с его лица, когда Нина взяла его за руку. Губы парня дрогнули, взгляд метнулся в сторону. Неловко взъерошив свободной ладонью волосы, он вздохнул. Пожал плечами. Уставился вниз, на свои разбитые ботинки.
Осень 1926 года выдалась ветреной и дождливой. Лили дожди, улицы Москвы были покрыты раскисшей грязью, в которой тонули боты и калоши. Небо обложилось свинцовой хмарью. По утрам уже случались заморозки, ненадолго схватывая грязь ледяными прожилками, – но к полудню снова всё расползалось, небо сыпало дождём вперемежку со снегом, сырость заползала за воротники, и хотелось не выходить из дома до конца света – или, по крайней мере, до зимы.
Трясясь в сыром, переполненном трамвае, громыхавшем вниз по Солянке, Нина страстно мечтала оказаться дома. Пусть даже в «петуховке» снова скандал, пусть пьяный Охлопкин бегает за женой с утюгом, а у самогонщицы Любани гуляет блатная компания с Сухаревки… Сегодня она, Нина, даже этого не заметит. Тенью проскользнёт в свою комнату, снимет мокрые ботинки, повесит сушиться пальто. Затопит печь. Принесёт из кухни горячий чайник, порежет хлеб, достанет уцелевшую банку прошлогоднего варенья. Если на кухне всё спокойно, то на ужин можно будет сварить картошки. И – уснуть на кровати, накрывшись старой шалью, под монотонное бормотание Светланы, зубрящей грамматику…
Но этим сладостным мечтам не суждено было сбыться. Едва свернув с Солянки во двор, Нина увидела стоящую у подъезда машину мужа. Сердце словно окатило ледяной водой: никогда ещё Максим не возвращался домой так рано.
«Ранен! Нет, тогда бы повезли не домой, а в больницу… Срочная командировка?.. Девочки! Что-то с ними!!! Дэвлалэ!»
На чужих ногах она промчалась через чёрный подъезд, взлетела по лестнице, задыхаясь, ворвалась в квартиру. Почему-то страшно воняло гарью, но задумываться об этом было некогда. Нина даже не заметила того, что «петуховка» подозрительно тиха сегодня: все двери захлопнуты, никто не раскочегаривает примус и не гремит корытами в кухне. Только в их комнату дверь была распахнута настежь, и, подбежав, Нина сразу же услышала озабоченный голос мужа:
– Нет, Света, сядь подальше: у него там вши дивизиями маршируют! Ещё не хватало потом остричь твои косы! Положи на подушку. Чёрт, ведь и подушка обовшивеет… Маша, сбегай к Иде Карловне, у неё есть градусник! Хотя и так понятно, что… Приходько, не путайся под ногами, марш на службу, я вернусь сам!
Дослушать Нина не успела, потому что прямо на неё из комнаты вынеслась взбудораженная младшая дочь:
– Мама!!! О-о, слава богу! Давай скорей сюда! Дядя Максим беспризорника принёс!
В первую минуту Нина испытала оглушительное облегчение: все живы, здоровы, никакой беды… Вслед за дочерью из комнаты со смущённой физиономией выбрался шофёр мужа Федька Приходько, всегда робевший перед женой своего начальника.
– Нина Яковлевна, вы извините пока что… Я говорил, что в больницу шкета надо, так нешто Максим Егорыч слухать будет?.. Велел сюда везти этот вшивый трест, и точка без разговоров!
– Какие пустяки, Фёдор… – машинально отозвалась Нина, не замечая, что Приходько с неумелой галантностью помогает ей избавиться от пальто. – Максим! Максим! Что случилось, кто это?
Муж, стоявший у кровати, повернулся к ней. В руках у него была какая-то лохматая тряпка.
– Нина, вот… Я подумал – этот пацан из ваших. Подумал – лучше принести к тебе…
Нина шагнула к кровати. Там, на наспех расстеленной овчинной шубе деда Бабанина, лежал чудовищно худой, чёрный от грязи и копоти мальчишка. Не вид он казался ровесником Светки. То, что держал в руках муж и что показалось Нине тряпкой, было обгорелой кавалерийской шинелью с обрезанным подолом. Подумав, Максим подошёл к печке и запихал шинель прямо в топку.
– Там всё равно одни вши…
Мальчишка не протестовал: он лежал запрокинув голову и хрипло, тяжело дышал. Сидящая рядом Светлана, морщась от жалости, держала на коленях его голову. Едва взглянув, Нина сразу же поняла, что перед ней – цыганёнок. Ни у кого больше не могло быть такой смуглой до сизого отлива кожи, таких иссиня-чёрных, слипшихся от грязи и крови волос, таких широких бровей, почти сросшихся на переносице и длинными крыльями разлетающихся к вискам.
«Какой красивый мальчик… И правда, совершенно цыганская физиономия! Господи, как же так? Таборный? Так почему же он не со своими? Что цыганский мальчишка делает у беспризорников?!»
– Сегодня горел дом на Малой Ордынке, и они выскакивали из подвалов, как черти, – словно прочитав её мысли, отозвался муж. – Нас вызвали вместе с пожарными. Кое-кого успели поймать, загрузили в фургон… Уже собирались уезжать – а один шкетёнок меня за рукав дёргает и говорит: «Начальник, Мотьку Цыгана в подвале забыли, хворый он!»
– И ты, конечно же, туда полез!!!
– Конечно! – слегка удивлённо подтвердил Максим. – И между прочим, очень вовремя успел. Только выволок пацана – сразу же крыша рухнула! Немного обжёгся – но это искрами, ничего серьёзного…
Нина молча зажмурилась. Светка смотрела на отчима с немым восхищением. Приходько, застывший в дверях, крякнул с непонятной интонацией.
– И вот, я подумал: лучше, наверное, сюда… Может быть, ты его знаешь?
– Максим! Я же не могу знать всех цыган на свете! Неизвестно даже, из каких он… Чаворо, конэско ту сан[27]?
Ответа не последовало. Наклонившись к подушке, Нина повторила вопрос.
– Да вашу же ж мать… – чуть слышно раздалось в ответ. – Умучился повторять… Я не цыган, мадам… Ни в каком месте и ни разу… Вот чтоб с места не…
Не договорив, мальчишка откинул голову. Горло его судорожно дёрнулось.
– Господи, Максим! Ну какие сейчас могут быть допросы! Он же горячий, как печка! – Нина положила ладонь на лоб пацана – и сразу же отдёрнула её. – Ужас… Фёдор! Поезжайте за врачом, нужно в первую очередь узнать – не тиф ли… Нет, я сама сначала посмотрю!
– Может, всё же в больницу? – напряжённо спросил Максим, глядя на то, как Нина, вооружившись ножницами, ловко вспарывает истлевшую рубаху мальчишки и исследует его под мышками и в сгибах локтей.
– Нет… нет, думаю, не тиф. Ничего, кроме коросты. Но врач всё равно нужен! Приходько, поезжайте к профессору Марежину, скажите – артистка Нина Молдаванская покорно просит приехать… Максим, не спорь: в больнице его просто уморят!
По лицу мужа было видно, что у него и в мыслях не было спорить. Нина продолжала командовать:
– Света, не вставай, ему у тебя удобнее! Смотри только, чтобы в самом деле вшей не наползло! Юбку выкинешь потом… Маша, дай градусник! Рубаху и всё остальное – сжечь… Дэвла, у него ожоги какие! Вот… и вот… прямо до пузырей! Фёдор, ну что же вы стоите столбом?!
– Прикажете выполнять, Максим Егорыч?
– Выполняй, Приходько, и поживей. Нина, но он такой грязный…
– Ничего не поделаешь, пока так полежит. Надо достать водки, обтереть его. Максим, сходи к Любане, у неё всегда есть. Иди-иди, она тебя до смерти боится! Всё отдаст! А керосин на кухне… Светка, да не вертись ты, ему же неудобно!
Тифа у мальчишки, к счастью, не оказалось. Профессор Марежин, которого Приходько привёз через час, тщательно обследовал беспризорника, обнаружил запущенный плеврит, коросту, коньюнктивит, чесотку («Светка, боже, отойди от него немедленно!») и несметные колонии насекомых. Выписав лекарства, профессор ещё некоторое время осведомлялся у Нины о здоровье её родственников (Марежин был страстным поклонником цыганского пения). Затем, попросив посылать за ним в случае необходимости, отбыл.
Четыре дня Мотька был совсем плох. Ожоги, которые Нина смазывала лампадным маслом бабки Бабаниной, кое-как заживали, но жар почти не падал. Мальчишка метался в бреду, мотал по подушке встрёпанной, воняющей керосином головой (вшей решительная Светка извела сразу же), бормотал сквозь оскаленные зубы страшные ругательства. По ночам Нина со старшей дочерью сторожили Мотьку посменно. Утром больного приходилось бросать на Светлану, и Нина целый день тряслась на службе, боясь того, что Мотька умрёт на руках у дочерей. Но пацан оказался живучим, как блоха. К вечеру пятого дня он, позволив залить в себя ложку лекарства, вдруг крепко уснул – и ни разу за ночь даже не пошевелился. Нина, которая всю ночь просидела возле него, опасаясь самого худшего, к утру чувствовала себя совершенно разбитой. Кое-как собравшись с силами, она протянула руку, пощупала Мотькин лоб – и вздрогнула от неожиданности. Лоб пацана был влажный от пота, но – едва тёплый. Кризис миновал.
Мотька выздоравливал быстро. Нина, продав знакомой артистке старинное гранатовое кольцо – подарок таборной бабки, купила на Болотном рынке курицу и три дня варила из неё прозрачный, свежайший, благоухающий бульон. Светка и Машка благородно отказывались его пить, и весь бульон доставался Мотьке. Тот выхлёбывал его жадно, как холодную воду в жаркий день, ел чёрный хлеб, пил чай с сахаром, хрипло, смущённо говорил: «Благодарствую, мадам, на вашем неоставлении…» – и уверенно шёл на поправку.
– Так ты в самом деле не цыган? – спросила Нина в то утро, когда первый снег, кружась за окном, ложился между сараями, липами и поленницами, покрывая петуховский двор чистейшей скатертью. Нина стояла, опершись обеими руками о подоконник, и смотрела на мельтешение белых мух. Дочери были в школе. Мотька сидел в постели, худой до прозрачности, чёрный как сапог, и аккуратно, подставив ладонь под крошки, уминал горбушку. В печке потрескивали дрова, веяло теплом. На столе дожидался горячий чайник и завёрнутые в бумагу полфунта ситного.
– Я сначала подумала, что ты боишься это сказать. Но ты же видишь, я сама – цыганка, девочки мои – тоже. Неужели ты не…
– Ну ей-богу же, нет, мадам! – уныло сказал Мотька, и было видно, что на этот вопрос он отвечал множество раз. – Я с Одессы, с Николаевского приюта! Кто меня мамане сработал – никакого понятья не имею… Может, и ваш какой-то постарался! Маманя у меня весёлая дама была, так что всё очень даже может быть…
– Так у тебя есть мать? Отчего же тогда – приют?..
– Ну так надо же было что-то шамать, когда четыре власти пилят город на части! Маманя сказала: шлёпай, Мотька, до приюта, там харчи и не стреляют, назовись сиротой. Я и пошлёпал! Мамане-то со мной тогда вовсе некогда было: как раз французы подошли, было чем заняться…
– Сколько тебе тогда было лет?
– Тю! Может, пять, а может, семь… Не вспомнить так сразу-то! Мамани я больше не видал, соседи после сказали – солдатня пьяная зарезала… Потом Гришин-Алмазов пришёл, потом я за Японцем на Петлюру увязался, потом с Петлюрой же от Котовского тикал, потом – с Котовским от Деникина… Много чего было! Год назад в Москву приехал, думал подкормиться – а тут ещё хужей, чем на Полтавщине! Ну да ничего, мы народ привычный…
– Чуть не помер, «привычный»… – проворчала Нина, чувствуя, как сжимается комок в горле.
– Мне весьма неловко, что я вас так свински обожрал, – церемонно сообщил Мотька. – Времена сейчас собачьи, и хлеба на своих-то не доищешься. Так что позвольте мой клифт, и я освобожу эти апартаменты…
– Твой «клифт» пришлось сжечь, – сообщила Нина, и Мотька тут же скис.
– Это мне будет в некотором виде затруднительно…
– …и никуда идти тебе не надо. Разве ты не видишь? – зима на улице! А ты едва-едва выбрался из плеврита.
– Мадам, – подумав, с наисерьёзнейшей рожей сказал Мотька. – Я, ей-богу же, не цыган! Вот хоть что вам на том поцелую: хоть крест, хоть красную звезду! Я ни с какого боку вам не родня. Странно, что вы супруга оставили живым, когда он притащил вам за один раз столько радости… Что характерно – вшивой, горелой и вонючей!
Нина из последних сил прятала улыбку. Мальчишка с его корявым, уморительно неправильным, изысканно-босяцким языком был невероятно забавен. И – сжималось сердце от этой чудовищной худобы, торчащих скул, провалившихся глаз, сияющих, тем не менее, непобедимой лукавой искрой.
– Вот что, вшивая радость… Перестань, во-первых, звать меня «мадам». Говори – тётя Нина. Во-вторых, ты остаёшься здесь, пока не встанешь на ноги, – а дальше будет видно. В-третьих, тебе пора спать, хватит мести языком. Проснёшься – поешь ещё: я тебе кашу на молоке сварю.
Мотька задумался. Затем недоверчиво улыбнулся. Пожал острыми плечами. Проворчал: «Каким только местом думает эта интеллигенция?..», откинулся на подушку, сунул в рот последний кусок хлеба – и через мгновение уже спал, умиротворённо посапывая, похожий с мякишем за щекой на исхудалого суслика.
Мотька остался в «петуховке»: никто против этого не возражал. Дочери Нины относились к больному очень нежно, и даже ершистая Светланка нет-нет да и подсаживалась к постели погладить Мотьку по лохматой голове. Тот, заливаясь смуглой краской, ворчал: «Светка, это буржуйские пережитки, я ж не кошка…», но было видно, что ласка ему приятна. Машка же, тогда ещё девятилетняя малявка, вообще была готова часами сидеть на половике возле кровати и слушать полные лихости и вранья рассказы Матвея о «волюшке». Нина, опасавшаяся, что её своенравные дочери не примут внезапно свалившегося им на головы беспризорника, вздыхала с облегчением. Она сама не ожидала, что ей так быстро прикипит к сердцу этот худой, ехидный, всегда ухмыляющийся пацан с невозможно цыганской физиономией. И даже мужу Нина почему-то не могла признаться в том, что Мотька напоминает ей сына, в девятнадцатом году умершего от тифа на больничной койке, в голодном ледяном Петрограде.
«Тебе нравится этот шкет? – осторожно спросил как-то Максим. – Я боялся, ты ругать меня будешь. Что, вот, приволок с улицы невесть кого… Их же сейчас пол-Москвы таких!»
«Но ты же, надеюсь, не приведёшь сюда пол-Москвы? – улыбнулась Нина. – Нас и так теперь пятеро в комнате. Бабанины уже бурчат, что я своих цыган со всего города собираю…»
«Я зайду к ним, объясню ситуацию.»
После этого «объяснения» Бабанины неделю боялись показаться на общей кухне, и больше никто из соседей вопросов насчёт «цыганёнка» не задавал.
Выздоровев, Мотька бесстрашно выскакивал во двор в обрезанных Нининых валенках, лихо колол дрова, волок их наверх, топил печь, затем хватал жестяное ведро и, громыхая им, нёсся к колодцу. Натаскав воды, ловко, с приютской ухваткой, мыл полы, чистил снегом дряхлые половики, а однажды угольным утюгом прекрасно отгладил кучу стираных рубах, до которых у Нины целую неделю не доходили руки. Только в школу определяться Мотька напрочь отказывался, уверяя, что сидеть полдня взаперти могут только круглые идиоты. Нине пришлось воззвать к мужу, – и Максима Мотька с неохотой послушался:
– Ну ладно… Если Максим Егорович так настаивают… Оно, конечно, тоска купоросная, но хоть покормят в той школе, и то хлеб!
Ученье к Мотьке не липло, хоть плачь! Светке стоило огромных усилий заставить «брата» открыть учебник и написать в тетради хоть несколько строк. Сама Светлана к тринадцати годам сильно вытянулась, постройнела, построжела, перестала задираться с уличными мальчишками и уверенно говорила, что после семилетки поступит в техникум «на учительницу». Свой педагогический талант она начала оттачивать на Мотьке:
– Ты откроешь, наконец, учебник? Что вам задано? Нет, дай сюда, я сама посмотрю… Что значит «опять ничего»? «Опять ничего» было вчера – а оказалось, что задали три задачи и восемь примеров! И ни одного ты не решил! Мне сегодня на тебя жаловалась Марья Фоминишна!
– Ой! Уй! Маты ж моя! Уже и настучала, кочерга старая! С чего?!
– С того, что ты на уроках вместо того, чтобы учиться, веселишь глупостями других!
– Должен же кто-то людям настроение поднимать…
– Настроение?! В школе учатся…
– … одни дураки!
– Ну, теперь же хоть один умный там завёлся, полегче будет! – язвила Светлана, которая тоже никогда не лезла за словом в карман. Сестринским подзатыльником она загоняла ворчащего Мотьку за стол. – Садись! Открывай! Читай, бестолочь, – от сих и до сих! И я не отойду от тебя, пока не прочтёшь!
– Вот пусть кто-нибудь сюда придёт!… Вот пусть кто-нибудь заглянет!.. И скажет, что вот это вот всё – не царская каторга с кандалами! – бурчал Мотька, с ненавистью паля глазами параграф истории. – Пусть кто-то это мне в глаза скажет – и я ему в морду плюну! И пусть потом мучается ночами – был у меня сифилис или нет…
– Мотька!!! Здесь ребёнок!!!
– Молчу, молчу… Деспотиня ты, Светка, и мучительница…
– А ты – болван!
«Ребёнок» – Машка – между тем вздыхал за другим концом стола, усаженный грозной сестрицей за арифметику. Мотька подмигивал ей через стол бедовым чёрным глазом:
– Держись, Марья: с нами бог! Вот отстреляемся – я тебя научу одной подсечке… У китайчонка в Первой Конной перенял. Ни один Шкамарда к тебе на пистолетный выстрел не подойдёт! А потом за море расскажу, за Одессу, за Ланжерон… Вот будет весна – подадимся с тобой туда, ежели мать отпустит! Там, Машка, тепло, каштанчики зацветут, барабульку с камней ловить станем… Ты плавать-то умеешь? Что – нет?! Ну, интеллигенция же ж, господи… Ладно, выучу!