Некогда семья бедняков родом из Чезены покинула Италию, чтобы искать счастья во Франции. Прибыв на свою новую родину, Сезанны, – ибо они приняли имя своего родного города, – поселились недалеко от границы, которую они только-что перешли, в глухом альпийском городке Бриансоне. Но так как судьба продолжала им не благоприятствовать, – некоторые из них решили попытать счастья в другом месте. Так в конце XVIII века в маленькой деревушке департамента Вара родился тот, кому суждено было стать отцом художника, – Луи Огюст Сезанн. Родители его были скромные ремесленники, люди глубоко религиозные и свято хранившие старинные традиции. У них было много детей, но выжил только один – отец нашего Сезанна.
О своем тяжелом детстве Луи Огюст Сезанн по-видимому навсегда сохранил воспоминание, соединенное с чувством ужаса. Легко объяснить себе поэтому, что, когда благодаря трудолюбию и бережливости маленький ученик из шляпной мастерской в свою очередь превратился в хозяина, у него развились любовь и уважение к горбом заработанным деньгам и глубокое отвращение ко всем ненадежным профессиям, в числе которых на первом месте он должен был считать профессию живописца.
Поль Сезанн родился в Эксе, в Провансе, 19 января 1839 года. Отец его к этому времени еще далеко не достиг положения банкира – благородной профессии, предмета честолюбивых мечтаний всей его жизни, – однако дела в шляпной мастерской Сезанна шли превосходно, и Сезанн мечтал лишь о том, чтобы сын его когда-нибудь избрал одну из тех добрых и весьма прибыльных профессий, которые делают честь семье.
К несчастью, непреодолимая страсть к живописи, впоследствии приводившая в отчаяние его родных, очень рано пробудилась в Поле Сезанне, и по странной случайности судьбы первая коробка красок была подарена ему отцом, нашедшим ее в одном из старых ящиков, купленных за бесценок у ярмарочного торговца, – Сезанн-отец простирал круг своих дел на все, что можно было перепродать с приличным барышом.
Отец и мать были рады, что их Поль так пристрастился к своим карандашам и краскам. Это мирное занятие, по мнению родителей, должно было оказывать благодетельное влияние на бурные вспышки его необычайно страстного и живого характера, в котором почти женская чувствительность сочеталась с дикостью. Один только человек мог делать из ребенка все, что хотел, – это сестра Мари, которая была двумя годами моложе его. Каждый день, держась за руки, брат и сестра отправлялись в школу для детей, где на одних и тех же скамьях сидели и мальчики, и девочки.
Десяти лет Поля Сезанна отдают в пансион Сен-Жозеф – благочестивое учреждение, где с помощью одного испанского монаха он усваивает первые начатки рисования.
Через три года мальчик поступает приходящим учеником в колледж Бурбон, ныне Экский лицей. Здесь он встретился с Золя, который был классом моложе его. Они сразу подружились. Баптистэн Байль, также уроженец Экса, сблизился и с тем и с другим.
Сезанн далеко не был чудо-ребенком; ученье давалось ему даже труднее, чем большинству его сверстников; но, вопреки своей бурной и до крайности впечатлительной натуре, он с равной добросовестностью относился ко всем занятиям, будь то изучение классиков, к которым он питал особое пристрастие, или точные науки, против которых его ум решительно восставал; исключение составляла только химия: он охотно проделывал химические опыты под отцовской кровлей к великой тревоге всех домашних.
В часы перемен Сезанн, Золя и Байль были неразлучны. Во время каникул они вместе бегали по полям и лесам; излюбленным местом их прогулок были холмы Сен-Марк и Сент-Бом, а также плотины Толонэ – искусственные бассейны, сооруженные отцом Золя в местности, дикая величавость которой находила в трех юных друзьях самых восторженных поклонников. Они любили также шумное купанье. Позднее к этим забавам присоединились и развлечения иного порядка. Золя читал вслух и комментировал Мюссэ, Гюго и Ламартина; Байль рассуждал и философствовал; Сезанн, воодушевленный именами великих колористов Веронеза, Рубенса и Рембрандта, излагал теории искусства.
Любимым поэтом Золя был Мюссэ; именно его избрал юный лицеист образцом, которому он подражал в своем поэтическом лепете. Зараженный примером Золя, Сезанн также принялся писать стихи. К сожалению, его стихотворения бесследно исчезли, но, судя по всему, они мало отличались от следующих его строк, нацарапанных им много позже на обратной стороне наброска с “Апофеоза” Делакруа:
Смотри, – красавица с упругими мясами!
Как разлеглась она привольно меж цветами,
Как гибок стан ее, как плоть ее цветет!
Змея бы не могла так изогнуться смело.
И золото лучей любезно солнце льет
На это пышное раскинутое тело.
(Перевод сделан Вс. Рождественским)
Сезанн был не только поэтом; он мог считать себя также и музыкантом. Один из его товарищей по имени Маргери возымел однажды идею создать в Экском колледже свой духовой оркестр. Сезанн, Байль и Золя немедленно вступили в него. Когда школьники возвращались с прогулки, духовой оркестр торжественно дефилировал через весь город, причем Сезанн надсаживал себе грудь на корнет-а-пистоне, в то время как Золя исполнял свою партию на кларнете. Золя достиг в этом деле такой виртуозности, что был удостоен милости в дни процессий играть позади балдахина.
В свободные от уроков часы Сезанн посещал занятия по рисованию и живописи, происходившие в муниципальном музее, и уже тогда он поражал своих товарищей неожиданной смелостью набросков. Мечта Сезанна об искусстве начинала облекаться в плоть и кровь, и его мать, которой он поверял свои намерения и надежды, поддерживала его во всем.
Елизавета Обер, мать Сезанна, родившаяся в Эксе, в семье, чьи отдаленные предки восходили к креолам, отличалась живым и мечтательным нравом, импульсивностью и вместе с тем беспокойным, подозрительным и вспыльчивым характером. Это от нее Поль унаследовал свое воображение и свое восприятие мира. Она же, с радостью узнавая в сыне самое себя, поддерживала его против отца, который не без тревоги наблюдал, как в его ребенке развивались «художественные наклонности»; напрасно мадам Сезанн приводила аргумент, подчерпнутый ею в глубине своего материнского сердца и казавшийся ей неопровержимым: – Ах, что там! … Его зовут Поль – так же, как Веронеза и Рубенса!
Девятнадцати лет юный Поль получил вторую премию за рисование в Экской академии художеств. Это усилило тревогу отца. Огорченный и вместе удивленный тем, что сын финансиста (ибо месье Сезанн уже несколько лет, как достиг осуществления своей заветной мечты стать банкиром) может находить удовольствие в таких пустяках, он не переставал твердить: «Дитя, дитя, подумай о будущем! С гением умирают, а с деньгами едят!»[1]
Однако положение не было безнадежным. Поль Сезанн продолжал классическое образование, несмотря на свою великую страсть к живописи, и достиг степени бакалавра по литературе в тот самый год, когда получил вторую премию за рисование. Ученик же, удостоившийся первой премии и впоследствии превратившийся в пользующегося уважением местного художника, никогда не мог простить Сезанну, что тот занял в жизни положение, которое он считал принадлежащим себе по праву первой премии.
Вопреки своей непокладистой натуре, Поль Сезанн не только был далек от какого бы то ни было протеста, но даже проявлял большую робость в отношениях к своему родителю. Тем более страдал он от той враждебной атмосферы, которую ощущал вокруг себя; он дошел бы до полного отчаяния, если бы рядом с ним в Эксе не было его друга, Баптистэна Байля (Золя в это время был отозван к матери, которая овдовела и поселилась в Париже), продолжавшего, несмотря на свое увлечение алгеброй, страстно обсуждать с ним вопросы поэзии и живописи.
Золя в свою очередь чувствовал себя очень несчастным в Париже, так как его сотоварищи по лицею Сен-Луи презирали его за бедность и за провинциальные манеры. Поэтому он не преминул воспользоваться возможностью провести летом 1858 года свои каникулы в Эксе. Тогда-то снова возобновились чудесные прогулки к Толонэ и в Рокфавур.
Сезанн, принужденный таиться от отца во всем, что касалось живописи, был рад возможности продемонстрировать другу свои наброски. Золя выкладывал свои проекты, читал свои первые литературные опыты; Байль возражал ему. В конце концов литература до такой степени задурманила им головы, что к концу каникул Байль, боясь, что он будет отвергнут товарищами, если они убедятся в его неспособности проявить себя в области искусства, будь то в живописи или в поэзии, – заговорил не более и не менее как о том, чтобы бросить алгебру и посвятить себя рифме.
Сезанн имел более серьезные основания быть озабоченным. Его отец отказывался верить в серьезность призвания сына; он также не допускал мысли, чтобы профессия живописца могла прокормить человека. И на этот раз Поль снова вынужден был уступить. Он записался на юридический факультет в Эксе (1858–1859) и даже сдал без труда первый экзамен, несмотря на такое отвращение к этому делу, что для того, чтобы найти в нем хоть малейший интерес, он решил переложить на французские стихи кодекс законов.
Летом 1859 года Золя снова приезжает на четыре месяца в Экс. Прогулки возобновляются, задушевные разговоры идут своим чередом, планы на будущее принимают более определенный характер. По окончании каникул Сезанн с еще меньшей охотой чем всегда возвращается к своим юридическим книгам, а Золя уезжает в Париж. Однако Сезанн замыслил присоединиться к нему; но его преподаватель живописи мосье Жильбер не мог так легко согласиться на то, чтобы от него ускользнул ученик. Сезанн-отец нашел в нем неожиданную поддержку, чтобы удержать своего сына. К тому же возможность отъезда Поля в столицу пугала отца по многим причинам. Он боялся и влияния Золя на сына и тысячи опасностей, которыми угрожал Париж. Прожив в дни своей молодости несколько лет в Париже, он сохранил о нем воспоминание, как о городе, который кишит аферистами и пройдохами, занимающими там слишком видное положение.
Золя был крайне разочарован. Он заранее исчислил бюджет своего друга, исходя из ста двадцати пяти франков в месяц, каковая сумма, по его мнению, не переходила пределов отцовской щедрости: «Комната – двадцать франков в месяц; завтрак – восемнадцать су и обед – двадцать два су, это составляет два франка в день или шестьдесят франков в месяц. Если прибавить к ним двадцать франков за комнату, то получится восемьдесят франков в месяц. Затем идет плата за мастерскую; одна из самых дешевых мастерских – швейцарская, мне кажется, обойдется в десять франков; кроме того, десять франков я кладу на холст, кисти, краски, что составит сто франков. Таким образом тебе останется двадцать пять франков на стирку белья, освещение, на незначительные расходы, на табак и на мелкие развлечения. Но от человека зависит найти себе добавочные источники существования. Этюды, написанные в мастерских, особенно же копии, сделанные в Лувре, отлично продаются…Вся штука в том, чтобы найти торговца, а это – вопрос поисков».
Сезанн с тоской вновь приступил к своим занятиям юридическими науками. Что же касается Золя, то он уже не довольствовался тем, чтобы расточать в своих письмах слова поощрения; теперь он дерзал затрагивать самые высокие проблемы искусства. «Мы часто говорим о поэзии, но слова «скульптура» и «живопись» почти никогда, чтобы не сказать – совсем, не фигурируют в наших письмах. Это – тяжкое забвение, почти преступление…»
Золя еще раньше писал Сезанну о Грезе: «Грез всегда был моим любимцем». Он поверил Сезанну смятение, в которое приводила его гравюра Греза, изображающая «молодую крестьянку высокого роста и редкой красоты форм». Он не знал, чем больше восхищаться в ней: «своенравным ли ее обликом или ее великолепными руками». В одном из писем он говорит об Арри Шеффере, «этом подлинном живописце, воздушном, почти прозрачном», и пользуется случаем, чтобы сообщить Сезанну, что «поэзия – это великая вещь и что вне поэзии нет спасения».
Золя заканчивает это письмо Сезанну советом «пробовать рисовать сильно и крепко – unguibus et rostro[2], чтобы уподобиться Жану Гужону или Арри Шефферу”. Можно задать себе вопрос, что должен был думать Сезанн о соединении этих двух имен, когда ему пришлось впоследствии сравнивать Жана Гужона и Арри Шеффера.
Но после того, как Золя предостерег Сезанна от реализма, он указывает ему на новый камень преткновения, наиболее грозный – на “рыночную живопись”, в которую впал один из их прежних товарищей, из-за чего знакомство между ними навсегда прекратилось. “В особенности не следует восхищаться картиной из-за того только, что она была быстро написана, – здесь таится пропасть. Одним словом, чтобы кончить с этим, не восхищайся и не уподобляйся рыночному живописцу”.
Золя до такой степени боится этого соблазна для своего друга, что он постоянно возвращается к своему излюбленному коньку, извиняясь при этом, что он быть может задевает Сезанна, противореча его сложившимся взглядам. Но “эти слова продиктованы одной лишь дружбой”, не говоря уже о том, что его незнакомство с ремеслом живописца дает ему действительное преимущество перед Сезанном, ибо, умея в лучшем случае “различить в картине черное от белого”, он не рискнет соблазниться “ремеслом”; между тем как Сезанну, который знает, “как трудно класть краски, следуя своей фантазии”, невольно угрожает опасность видеть в картине лишь “смешанные краски, положенные на холст” и… “неустанно искать, каким механическим приемом был достигнут тот или иной эффект…” Вот где кроется великая опасность! Однако при условии, что идея становится на первое место, Золя готов допустить интерес “к этим вонючим краскам, этим грубым холстам”; словом, он согласен и н “ремесло”.
“Я далек от мысли презирать форму! Это было бы глупо; ибо без формы можно стать великим живописцем для самого себя, но не для других. Только через форму живописец может быть понят и оценен”.
Между тем Сезанн-отец принужден был убедиться в неспособности своего сына ко всему, что касалось “денежных” дел. Уступая настоятельным просьбам юноши и мольбам, и стенаниям своей жены, он в конце концов дал согласие на отъезд своего Поля в Париж в тайной надежде, что тот “не преуспеет” в живописи и возвратится в банк.
Итак, в 1861 году Сезанн в сопровождении отца и сестры Мари прибыл в столицу. Все трое поселились в отеле на улице Кокийер. Сделав несколько визитов к старым знакомым, отец и дочь возвращаются в Экс, а Поль остается, предоставленный наконец самому себе и снабженный небольшим кредитом в торговом доме Ле-Иде – парижского представителя банка Сезанна и Кабасоля. Кабасоль – имя того кассира, которого Сезанн-отец сделал своим компаньоном, учитывая его практическую сметку в жизни. И вот Кабасоль, вместо того, чтобы бегать за девочками, посвятил изучению кредитоспособности своих сограждан все свои досуги, проводя их в кафе Прокоп – месте встреч деловых людей Экса. Его осведомленность была так велика, что когда у окошечка банка появлялся какой-нибудь клиент, Сезанн, чтобы убедиться в его платежеспособности, обращался к верному Кабасолю: “Ты слышишь, о чем просит мосье? Есть у тебя деньги в кассе?”
По приезде в Париж Сезанн устремился к Золя. «Я видел Поля!!! – писал другу Байлю будущий автор «Oeuvre» – Я видел Поля, понимаешь ли ты это, понимаешь ли ты всю музыку этих трех слов?” Два друга “страстно обнялись”.
Золя в то время жил на улице Сен-Виктор, недалеко от Пантеона. Чтобы быть ближе к нему, Сезанн снял комнату в меблированном отеле на улице Фейантин.
Днем Золя уходил в доки, где он занимал небольшую должность; Сезанн же посещал Швейцарскую академию на набережной Ювелиров. Все вечера друзья проводили в комнате Золя, где, как некогда в Эксе, они беседовали об искусстве и литературе.
Золя позировал Сезанну для портрета, но из этого этюда ничего не выходило и юный живописец, уже близкий к отчаянию, поспешил уничтожить полотно.
– Я порвал твой портрет; нынче утром я хотел его прописать, но так как он становился все хуже и хуже, я его уничтожил…
Между тем по-видимому их совместная жизнь не вполне оправдала те надежды, которые они на нее возлагали. Возможно, что их взгляды на живопись слишком разошлись и что “болтать вдвоем, как в былые времена, с трубкой в зубах и стаканом в руке” уже не было в глазах Сезанна такой “чудесной штукой”, как это казалось Золя. Недаром в письме, датированном 1862 годом, Золя говорит Сезанну: “Париж был неблагоприятен для нашей дружбы… Все равно ты неизменно остаешься моим другом…”
Это письмо Сезанн получил в Эксе. Утомленный Парижем, он ощутил потребность вновь приобщиться к родной земле. Его ожидал там сюрприз. Отец, который теперь больше чем когда-либо был настроен против живописи, не пожелал и слышать о Париже и снова взял сына к себе в банк.
– Эх, мой милый Поль, на что тебе живопись? Неужели ты воображаешь, что сумеешь лучше сделать то, что так божественно создано природой?! Для этого надо быть большим дуралеем!
Уступая, как всегда, желанию отца, Сезанн старается заставить себя заинтересоваться бухгалтерией. Чтобы внести какое-нибудь разнообразие в монотонность работы, на которую он был обречен, он покрывает рисунками и стихами поля гроссбуха. Так появилось его двустишие:
Сезанн, банкир, глядит, стирая в страхе пот,
Как за конторкою художник в нем растет.
(Перевод сделан Вс. Рождественским)
Порой, не в силах противостоять порывам вдохновения, он исчезал из конторы и убегал в Жаз де-Буффан[3](“Убежище ветра”) и там на стенах зала писал огромные композиции; таковы его четыре больших панно, которые из школьничества он подписал именем Энгра[4].
Наконец наступил день, когда отец, который уже не мог далее, не применяя насилия, противиться столь явно выраженному призванию сына, разрешил ему возвратиться в Париж.
Сезанн, которого разлука заставила забыть недавние недоразумения и размолвки, был в восторге от встречи со своим дорогим Золя. Он селится на бульваре Сен-Мишель, против Горного института, снова посещает швейцарскую мастерскую и сближается с Писсарро, Гильомэном и Олле, который знакомит его с Гильмэ.
Его переписка с родными носит, как всегда, очень сердечный характер, но в ней появляются некоторые трещинки из-за этой “проклятой” живописи.
Горя желанием проявить свое дарование, Сезанн держит вступительный экзамен в Академию художеств. Он проваливается. Один из экзаменаторов – Моттез – так объясняет причину его неудачи: “У Сезанна темперамент колориста; к несчастью, он впадает в крайности”.
После этого провала несчастный кандидат с тревогой думает о приближении часа, когда он возвратится в Экс на каникулы; его друг Гильмэ едет вместе с ним, чтобы замолвить за него словечко перед отцом. Но отец берет сторону сына: в дальнейшем он уже никогда не будет пытаться отклонить сына от пути, на который тот вступил с таким великолепным упрямством.
По возвращении в Париж, после нескольких месяцев, проведенных в Эксе, Сезанн снимает мастерскую на улице Ботрейи, недалеко от Бастилии. Там он пишет ряд значительных натюрмортов, в том числе “Хлеб и яйца”, а также большой эскиз “Купающихся женщин”, навеянный впечатлениями от Рубенса.
Один старый художник, знававший Сезанна в этот период, говорил мне о нем: “Да, я его отлично помню! Он носил красный жилет и в кармане его всегда было чем заплатить за обед приятеля”.
У Сезанна была привычка, когда у него водились деньги в кармане, разбазаривать их прежде чем лечь спать. “Черт возьми! – говаривал он Золя, считавшего его транжирой, – ты что же хочешь, чтобы, если я умру сегодня ночью, мои родители получили наследство?”
Он был не только транжирой, он был вместе с тем и невероятной богемой. Его приятели рассказывали, что не раз во время прогулок ему случалось растягиваться на какой-нибудь скамье на пустыре около Люксембургского сада и из опасения, что бродяги стянут с него ботинки во время сна, употреблять их в качестве подушки.
Все эти истории приводили в отчаяние Золя, приверженного к буржуазному комфорту и раз в неделю устраивавшего у себя приемы с чаем и пети-фурами. Кроме постоянных посетителей – Сезанна и Байля, который продолжал теперь в Париже свои занятия математикой, у Золя бывали еще Антоний Валабрег, молодой поэт из Экса, Марион, также земляк, стремившийся стать живописцем, но кончивший тем, что превратился в профессора точных наук, Гильмэ и Мариюс Ру – весьма элегантный молодой человек, такой чистюля, до того с иголочки одетый, что Золя говаривал о нем с восхищением и легкой иронией: “Этот Ру, вот у кого вы не увидите следа колен на брюках!”
Легко себе представить, каков был в это время духовный облик Золя, Байля и Сезанна. Первый хотел слыть проницательным и мудрым; второй мечтал о хорошем положении; из трех Сезанн был “наиболее неуравновешенным и наиболее мятежным”[5].
Из своих первых посещений Луврского музея молодой художник вынес очень смутное впечатление потрясающей игры света и красок. По его собственному выражению зрелище, открывшееся его глазам, представлялось ему какой-то ослепительной красочной “кашей”. Особенно его потряс Рубенс. Под его влиянием он компоновал большие полотна, написанные в горячем колорите.
Золя, некогда предостерегавший своего друга против реализма, находит теперь, что он слишком далеко зашел в своей романтической экзальтации. В ответ на это Сезанн, шутки ради, пишет забавные и псевдореалистические эскизы, вроде “Женщины с блохой”. Эта картина исчезла точно так же, как другая, одновременно с ней, изображавшая нагого мужчину, лежащего на складной кровати.
Моделью, позировавшей для этой картины, был добрый малый, занимавшийся чисткой отхожих мест; жена его держала закусочную и угощала говяжьим бульоном, пользовавшимся большим успехом у ее постоянных посетителей – молодых художников. Сезанн, внушивший доверие мужу хозяйки, попросил однажды его попозировать. Тот отказался под предлогом срочной работы. “Но ты ведь работаешь ночью; днем ты ничего не делаешь!” Муж хозяйки возразил, что днем он отдыхает. “Отлично, я тебя напишу в постели!” Добрый малый забрался сначала под одеяло и надел хороший хлопчатобумажный колпак, чтобы оказать уважение художнику; но так как “между друзьями” не стоило разводить церемонии, то он снял сначала колпак, затем отбросил одеяло и в конце концов остался голым. Его жена изображена на картине с чашей горячего вина, которую она протягивает мужу.
Распространенное мнение официальной критики о работах Сезанна было такое, что он создает свои картины, стреляя в белое полотно из пистолета, заряженного до отказа различными красками, и манеру его писать называли “пистолетной живописью”.
На самом же деле никто не старался так, как Сезанн, показать публике, что в его работах было нечто помимо игры случая; но если он умел писать картины, то знания его не простирались так далеко, чтобы он был в состоянии объяснить их или хотя бы снабдить соответствующим названием. Что касается этюда мужчины в кровати, то тут ему пришел на помощь его друг Гильмэ, придумавший название: “Полдень в Неаполе или Грог”. Другие этюды Сезанна, написанные на ту же тему, относятся к гораздо более позднему времени, чем эта картина, датируемая 1863 годом.
В этом же самом 1863 году Сезанн познакомился с Ренуаром. Однажды в мастерского Ренуара пришел его приятель Базиль с двумя незнакомцами, которых он так представил Ренуару: “Я вам привел двух славных новичков”. То были Сезанн и Писсарро.
Приблизительно к этому же времени относится знакомство Сезанна с Мане, которому его одновременно с Золя представил Гильмэ. Сезанн был сразу захвачен силой дарования Мане.
– Он плюется красками, – воскликнул Сезанн, но поразмыслив прибавил: – Да, но ему не хватает гармонии, а также и темперамента.
Все это было вполне понятно. Сезанн делил живописцев на две категории: “живописцев подлинно мужественных”, каким хотел быть он сам, и живописцев “лишенных мужественности”, всех остальных. К этой второй категории он причислял прежде всего Коро, о котором ему неустанно твердил Гильмэ, на что Сезанн однажды ответил: – Ты не находишь, что твоему Коро немножко не хватает темперамента?
Он прибавил: – Я пишу портрет Валабрега. Блик на его носу – чистый вермильон.
Но если только понаслышке можно говорить о “Женщине с блохой”, о “Полдне в Неаполе” и “Купальщицах”, то от дней юности Сезанна сохранились другие полотна, представляющие огромный интерес: “Суд Париса” (1860), “Автопортрет художника” (1864), “Портрет Валабрега” (1865), “Портрет негра Сципиона”, написанный в швейцарской мастерской (1865), “Портрет Мариона” (1865), “Хлеб и яйца”, о которых говорилось выше и т. д.