bannerbannerbanner
Загадочные исчезновения

Амброз Бирс
Загадочные исчезновения

Полная версия

Однажды летней ночью

Генри Армстронг лежал навзничь в неудобной и непривычной позе: руки сложены на животе и в запястьях чем-то связаны. Путы ему удалось разорвать без труда, но кисти рук вновь легли друг на друга – он не мог развести локти, они упирались во что-то твердое. Он постарался изменить положение тела, но безуспешно.

Армстронг всегда был скептиком и привык доверять только собственным чувствам. Сейчас они говорили ему, что он заживо погребен в могиле. Его окутывала тьма, чернильная, непроницаемая для взгляда. Бездонная тишина. Все его существо пронизывало ощущение бесконечного одиночества. Но он не умер, он был жив. Однако факты были так очевидны и бесспорны, что он и не пытался осмыслить свое положение.

Нет, он не умер; он был только болен, очень болен. Все его тело, казалось, онемело. Состояние глубокой апатии мешало сосредоточиться на собственной необычной судьбе, и он не очень осознавал, что в действительности с ним происходило. Армстронг не был философом. Он был самым обычным человеком. Только простая душа обладает этим благостным даром – временами впадать в спасительное состояние полного безразличия: нервные центры, подающие сигнал опасности, бездействовали. Не зная и не пытаясь представить, что ему готовит ближайшее будущее, он заснул. Мир и покой воцарились в душе этого человека.

* * *

Совсем иное происходило на поверхности. Еще длилась летняя ночь. Беспорядочные вспышки молний на западе предвещали скорое приближение бури. Что-то жуткое было в их безмолвном мерцании: пульсирующие отблески на краткие мгновения со зловещей отчетливостью высвечивали кладбищенские статуи и надгробья и, казалось, заставляли пускаться их в какой-то страшный танец. Едва ли в такую ночь нормальному человеку могло прийти в голову прогуляться по кладбищу. Поэтому трое мужчин, оказавшихся здесь, чувствовали себя в полной безопасности. В руках у них были лопаты. Они раскапывали могилу Генри Армстронга.

Двое из них были студентами местного медицинского колледжа. Третьим – старый, огромного роста негр по имени Джесс. Много лет Джесс работал при кладбище, и наибольшим удовольствием для него было, как порой говаривал он сам, знать, что «каждый покойничек лежит в своей могилке». Впрочем, по тому, чем они сейчас занимались, можно было догадаться, что далеко не каждый могильный камень имел своего хозяина. За кладбищенской стеной, недалеко от проезжей дороги, их ждал легкий фургон.

Тяжкой работу гробокопателя не назовешь: лопата легко входила в рыхлую, еще не успевшую осесть землю, и дело спорилось. Труднее было поднять гроб, но и это удалось, когда за дело взялся Джесс. Он осторожно снял крышку и положил ее в сторону. В гробу лежал человек в черном костюме и белой рубашке.

В это мгновение порыв ветра сорвал пламя, фонарь погас и сокрушительной силы удар грома потряс землю. Генри Армстронг приподнялся и неторопливо сел. С воплями ужаса мужчины бросились в разные стороны.

И, по крайней мере, двоих уже ничто на свете не заставило бы вернуться назад. Но старый Джесс был слеплен из другого теста…

* * *

На следующий день, рано утром, двое студентов, бледных, с осунувшимися от пережитого лицами (ужас явно еще холодил их кровь), встретились у здания медицинского колледжа.

– Вы видели?.. – вскричал один.

– О Боже! Что же нам делать?..

Молча они завернули за угол и у входа в прозекторскую увидели лошадь, запряженную в легкий фургон. Не задумываясь, чисто механически, молодые люди прошли в комнату.

На скамье в одиночестве сидел негр Джесс. Он поднялся и осклабился:

– Я хочу получить свои деньги, джентльмены. Как договаривались…

Все его лицо выражало крайнюю степень удовлетворения от проделанной работы, особенно сияли глаза и зубы.

На длинном столе лежало обнаженное тело Генри Армстронга. От удара лопатой голова была перепачкана глиной, в волосах запеклась кровь.

Хозяин Моксона

1

– Вы что, серьезно? На самом деле верите, что машина способна думать?

Ответ я получил не сразу. Моксон, казалось, был полностью увлечен углями в камине. Ловко орудуя кочергой, он пытался вернуть их к жизни, и наконец они отозвались, вспыхнув весело и ярко. Несколько недель кряду я наблюдал за его привычкой тянуть с ответом. Даже если вопросы были совсем пустяковые. Вид у него, однако, был не рассеянный, скорее, наоборот, сосредоточенный, словно он размышлял над тем, что сказать.

Наконец он произнес:

– А что такое «машина»? У слова этого множество дефиниций. Вот вам определение из популярного толкового словаря: «Любое орудие или устройство для умножения сил или для достижения необходимого результата». Но в таком случае разве человек – не машина? И вам стоит лишь допустить, что механизм думает. Или, во всяком случае, думает, что он думает.

– Если вам не угодно отвечать на мой вопрос, – боюсь, мне не удалось скрыть раздражения, – почему не сказать об этом прямо? Вы просто уходите от ответа. Вы прекрасно понимаете, что под «машиной» я подразумеваю не человека, а то, что человеком создано и управляется.

– Когда сие нечто само не управляет человеком, – произнес он, а затем резко встал и подошел к окну, за которым все тонуло во тьме ненастной ночи. Минуту спустя он обернулся ко мне и сказал с улыбкой: – Прошу прощения, но я не увиливаю от ответа. Просто счел уместным привести определение, данное в словаре, и таким образом превратить его автора в участника нашего диспута. Я без труда отвечу на ваш вопрос. Ответ на него для меня очевиден: да, я полагаю, что машина думает о той работе, которую выполняет.

Что ж, на мой вопрос он ответил прямо. Но не могу сказать, что ответ мне понравился. Скорее укрепил печальное подозрение, что Моксон слишком уж увлекся своими трудами в машинной мастерской и на пользу это ему не пошло. К тому же мне было известно, что он страдает бессонницей и недуг этот изрядно подзапущен. Неужели это сказалось на его рассудке? Его ответ скорее говорил в пользу прискорбного предположения. Но в ту пору я был молод, а легкомыслие – в числе благ юности. Теперь я бы отнесся к его словам иначе. А тогда, подстрекаемый бесом противоречия, спросил:

– А чем она, с вашего позволения, думает? Мозгов-то у нее нет!

Ответ, последовавший с меньшей, нежели обычно, задержкой, он облек в привычную для него форму контрвопроса:

– А чем думает растение? Ведь у него мозгов тоже нет.

– Вот как! Значит, растения, по вашему мнению, тоже числятся в разряде мыслителей? Хотелось бы ознакомиться с результатами их умозаключений – ссылки можете опустить.

– Выводы вы можете делать на основе их поведения, – отвечал он, нимало, казалось, не задетый моей дурацкой иронией. – Едва ли стоит приводить в пример мимозу стыдливую, насекомоядные растения и цветы, тычинки которых наклоняются и одаривают пыльцой забравшуюся в чашечку пчелу, чтобы та смогла оплодотворить далеких соплеменниц. Но подумайте вот над чем. У себя в саду я посадил виноградную лозу. Едва она принялась, я воткнул палку рядом. Лоза немедленно устремилась к ней, и через несколько дней она уже касалась опоры. Тогда я перенес ее на несколько футов в сторону. Лоза немедленно сделала поворот и опять потянулась к опоре. Маневр сей повторялся несколько раз, пока побег, словно потеряв интерес к моей палке и игнорируя мои дальнейшие попытки сбить его с толку, устремился к деревцу, росшему неподалеку. А что вы скажете о корнях эвкалипта? В поисках влаги они способны вытягиваться на немыслимую длину! Один известный ботаник рассказывал, как корень дерева проник в заброшенную дренажную трубу. Он двигался по ней, пока не уперся в каменную стену, которая преградила ему путь. Корень покинул трубу и полез вверх по стене; обнаружив в стене дыру, пролез в нее, спустился вниз, отыскал продолжение трубы и устремился по ней дальше.

– И что из этого?

– Вам непонятно, что это значит? Этот эпизод иллюстрирует, что растения наделены сознанием. Он доказывает: они думают!

– Даже если так, что тогда? Мы вели речь не о растениях, а о машинах. Они, конечно, могут состоять из дерева – частично. Но дерево уже мертво – в нем нет прежней жизненной силы. Или, по-вашему, и неорганическая структура способна мыслить?

– А как иначе вы объясните, например, такое явление, как кристаллизация?

– Никак не объясню.

– И не сможете, если не признаете то, что вам так хочется отрицать, конкретно – сознательного сотрудничества между составными элементами кристаллов. Когда солдаты строятся в линии или формируют каре, вы называете это разумным действием. А когда дикие гуси летят клином, вы говорите об инстинкте. Когда же однородные атомы минерала, свободно перемещающиеся в растворе, сами выстраиваются в математически совершенные фигуры или замерзающая вода – в прекрасные симметричные снежинки, вам сказать нечего. Вы даже не выдумали никакого научного термина, чтобы прикрыть свое воинствующее невежество.

Моксон говорил с необычными для него горячностью и воодушевлением. Когда он замолчал, из соседней комнаты, которую хозяин именовал механической мастерской и куда путь был заказан, кроме него, любому, донесся странный звук – словно кто-то стучал по столу ладонью. Мы услышали это одновременно. Моксон, явно взволнованный, тотчас встал и пошел в мастерскую. Мне показалось это странным: там не должно никого быть. И меня – не скрою! – пронзило острое любопытство: затаив дыхание, я стал вслушиваться, чуть ли не припав к замочной скважине. Впрочем, до этого я не докатился! Я слышал какие-то беспорядочные звуки – то ли борьбы, то ли драки; пол ходил ходуном. Слышал тяжелое дыхание, потом хриплый шепот и отчетливое: «Черт тебя побери!» Затем все смолкло. Через мгновение появился Моксон с виноватой улыбкой на лице и сказал:

– Простите, пришлось вас внезапно оставить. Там у меня машина взбунтовалась…

Глядя на его левую щеку, – ее пересекали четыре кровавые ссадины, – я сказал:

 

– Машина, говорите? А коготки ей подрезать не хотите?

Едкая ирония пропала даром: он не обратил на мои слова внимания, уселся на стул, где сидел прежде, и продолжал разговор, словно ничего не случилось:

– Понятно, что вы не согласны с теми, и нет необходимости называть их поименно человеку с вашей эрудицией, – кто учит, что любая материя наделена разумом, что каждый атом – живое, чувствующее, мыслящее создание. Но я с ними солидарен. Не существует мертвой, инертной материи: она вся – живая. Она наполнена силой – активной и потенциальной. Она чувствительна к тем же силам в среде, ее окружающей, и восприимчива к воздействию сил еще более тонких и сложных, заключенных в организмах высшего уровня, с которыми материя может прийти в соприкосновение. К примеру, взаимодействуя с человеком, который подчиняет ее и делает орудием своей воли. Она вбирает в себя его интеллект и силу – вбирает пропорционально сложности механизма и той работе, что выполняет. – Он продолжал: – Вы, верно, помните, как Герберт Спенсер определяет понятие «жизнь»? Оно мне попалось лет тридцать назад. Возможно, позднее он его корректировал, но мне оно представляется идеальным – ни прибавить, ни убавить. «Жизнь, – говорит он, – есть сочетание разнородных изменений – как одновременных, так и последовательных, – которые совершаются в соответствии с внешними условиями».

– Сие определяет явление, – сказал я, – но на причину не указывает.

– Но в этом и заключается суть любого определения, – отвечал Моксон. – Как отмечал Милль, нам ничего не известно о причине. Кроме того, что предшествует явлению, мы не знаем о следствии, за исключением того, что оно является результатом чего-то. О некоторых явлениях можно сказать, что вот это никогда не встречается без этого, хотя они и разнородны. Тогда первые по времени мы именуем причиной, вторые – следствием. Тот, кто много раз наблюдал, как собака преследует кролика, но никогда не видел их порознь, легко придет к выводу, что кролик есть причина собаки. Но, боюсь, – добавил он, усмехаясь, – что, погнавшись за кроликом, я потерял след зверя, который мне был нужен, – слишком увлекся охотой ради нее самой. Хочу обратить ваше внимание, что определение Герберта Спенсера касается и машин – в нем нет ничего, что неприменимо к механизму. Философ, помните, утверждает: человек живет, пока действует. Тоже можно сказать и о машине: ее тоже можно считать живой, когда она находится в действии. Говорю вам это как изобретатель и конструктор машин.

Моксон замолчал. Он сидел неподвижно, рассеянно глядя на огонь в камине. Было уже поздно, и я подумал, что мне пора идти домой. Но что-то мешало мне сделать это: видимо, я не решался оставить Моксона одного в его уединенном доме. Тем более в компании существа, о природе которого я мог только строить предположения, но которое настроено явно недружественно, возможно, даже враждебно. Поэтому наклонился и, тронув за плечо своего товарища, заглянул ему в глаза и спросил, указывая на дверь мастерской:

– Моксон, скажите, кто у вас там?

К моему удивлению, он беззаботно рассмеялся и ответил без замешательства:

– Никого. Эпизод, свидетелем которого вы стали, порожден моей беспечностью: я оставил машину включенной, когда делать ей было нечего, а сам взялся вас просвещать… Кстати, известно ли вам, что Разум есть порождение Ритма?..

– Ах, да оставьте вы их в покое! – ответил я, поднимаясь и надевая пальто. – Желаю вам доброй ночи и тешу себя надеждой, что в следующий раз, когда вы вознамеритесь выключить машину, то позаботьтесь, чтобы она была в перчатках!

Наверно, стоило понаблюдать за эффектом моего выстрела, но я не стал этого делать, а просто повернулся и вышел из дома.

2

Шел дождь, густела тьма. Только вдалеке, над гребнем холма, было видно зарево – это светились городские огни. Туда я торил свой путь по грязной немощеной улице. Позади меня не было ничего, кроме одинокого освещенного окна в доме Моксона. Свет его показался мне вдруг загадочным и даже зловещим. Я знал, что это за окно – светилась его «механическая мастерская». Я не сомневался, что он вновь вернулся туда, к своим занятиям, которые прервал, желая просветить меня в области сознания механизмов и прав отцовства Ритма. Его представления казались мне странными, даже смешными, но в то же время я не мог отделаться от ощущения, что они неким трагическим образом связаны не только с его характером и стилем жизни, но – возможно – и с его судьбой. Во всяком случае, теперь я уже не считал его слова причудой рассеянного ученого ума. Как ни относись к его взглядам, надо отдать должное: он излагает их четко и логично. Его последние слова так и вертелись у меня голове, повторяясь вновь и вновь: «Разум есть порождение Ритма». Формула эта была, конечно, слишком лаконичной и прямолинейной, но теперь она представлялась мне бесконечно заманчивой. Я повторял ее про себя, и с каждым разом она казалось все более совершенной и глубокой. Пожалуй, тут можно выстроить целую философию, подумал я. Если Сознание – детище Ритма, то все сущее – разумно, поскольку все движется, а движение всегда ритмично. Я задавался вопросом: а сам Моксон – осознавал ли он значение и широту своей мысли? Масштаб собственного обобщения? Или он шел (и пришел!) к нему нелегкой тропой опыта?

Идея эта была для меня внове, а разъяснения Моксона не смогли обратить меня в его веру немедленно. Но теперь будто яркий свет разлился вокруг меня – подобный тому, что некогда озарил Саула из древнего Тарсуса[1]. И теперь, во мраке и одиночестве ненастной ночи, я испытал то, что Льюис назвал «беспредельной свободой и волнением философской мысли»[2]. Меня наполняло дотоле неведомое осознание мудрости, я упивался торжеством разума. Мои ноги почти не касались земли: меня словно подняли и несли прямо по воздуху невидимые крылья.

3

Повинуясь импульсу вновь обратиться за разъяснениями к тому, кто пролил на мой разум свет, я почти бессознательно повернул назад и очнулся только тогда, когда вновь оказался у двери Моксона.

Я промок под дождем, но ничего не чувствовал. Я был взволнован и потому даже не попытался нащупать в темноте звонок, а просто нажал на ручку. Она повернулась, и я вошел внутрь, а войдя, поднялся по лестнице в комнату, которую недавно покинул.

Внутри было темно и тихо. Моксон, судя по всему, был в соседней комнате – своей «механической мастерской». Ощупью, держась рукой за стену, я добрался до двери мастерской и постучал.

Но мне не ответили. Я постучал еще раз, уже громче и настойчивее, но ответа не услышал. Я приписал это шуму снаружи – ветер ревел и бесновался, швыряя тугие струи дождя в тонкие дощатые стены дома. В доме не было потолочного перекрытия, а потому дождь стучал по крыше оглушительно громко, наполняя все помещение шумом и грохотом.

В мастерской я очутился впервые – доступ туда не только мне, но и всем другим был запрещен. Только один человек, искусный механик по имени Хейли, имел право входить туда. Но был молчалив, да и я с ним знакомства не водил. Но я пребывал в крайнем возбуждении, а потому, забыв о правилах приличия, открыл дверь. То, что я там увидел, мигом вышибло из головы все мои возвышенно-философские идеи.

Моксон сидел лицом ко мне за небольшим столиком. Единственная свеча тускло освещала комнату. Спиной ко мне, напротив Моксона, сидел некто, мне незнакомый. Между ними была шахматная доска. Они играли. Я мало разбираюсь в шахматах, но, поскольку на доске фигур оставалось немного, было понятно, что игра близка к завершению.

Моксон был сосредоточен, но занимала его, похоже, не партия, а тот, кто сидел напротив. Он был столь поглощен, что меня даже не заметил, хотя я стоял прямо напротив. Он был взволнован, лицо мертвенно-бледно, но глаза сверкали. Второго игрока я мог видеть только со спины, но и этого вполне хватило – заглянуть ему в лицо мне не хотелось. Едва ли в нем было больше пяти футов роста, а сложением своим он напоминал гориллу: плечи чудовищной ширины, короткая и толстая шея, приплюснутую голову венчала малиновая феска, из-под которой беспорядочно торчали густые черные космы. Он был одет в блузу одного с головным убором цвета, которую на пояснице стягивал широкий пояс. Ног я не видел – видимо, их скрывал ящик, на котором сидел шахматист.

Не мог разглядеть и его левую руку – вероятно, она неподвижно лежала на коленях, а вот правая была несоразмерной длины, ею он передвигал фигуры.

Я подался назад и теперь стоял сбоку от дверного проема, держась в тени. Если бы Моксон поднял взгляд и посмотрел в мою сторону, едва ли он меня сейчас увидел, разве что приотворенную дверь, и только. Что-то удерживало меня там, где я сейчас находился: я не решался войти, но и не хотел уходить. Сам не знаю почему, но мне казалось, что я накануне какой-то ужасной трагедии и, если останусь, смогу спасти своего друга. Меня, конечно, никто не звал, и я поступал против правил приличия, но совесть меня не мучила, и я не предпринимал никаких действий.

Игра шла быстро. Совершая ходы, Моксон почти не смотрел на доску. На мой неискушенный взгляд, он двигал фигуры, как попало, – быстро, нервно и не осмысленно. Реакция его партнера тоже была быстрой, но движения очень плавны, механически-однообразны и, я бы даже сказал, нарочито театральны. Во всяком случае, терпение мое подвергалось серьезному испытанию. В том, что я наблюдал, было что-то нереальное. Меня пробирала дрожь. Впрочем, правда и то, что я промок до нитки и изрядно озяб. Раза два или три, когда соперник Моксона слегка наклонял голову, я видел, как тот двигал фигуру – своего короля.

И мне вдруг подумалось: его оппонент – немой. А потом, внезапно – как озарение! – да ведь он – машина! Шахматный автомат!

Я вспомнил, что Моксон как-то говорил мне, что он вроде бы изобретает такой механизм, но о том, что он его не только изобрел, но и сделал, я не подозревал. А не был ли тогда и весь разговор о сознании и разуме машин прелюдией к демонстрации как раз вот этого устройства – только уловкой, чтобы обескуражить меня, невежду в изобретениях подобного рода?

Однако! Прекрасное, можно сказать, завершение моих интеллектуальных потуг по поводу «бесконечной многогранности восхитительной философской мысли»! Меня эта мысль разозлила, и я было уже собирался повернуться и уйти, когда увидел нечто, что подстегнуло мое любопытство: я заметил, как противник Моксона вдруг досадливо передернул огромными плечами; жест этот показался мне таким человеческим! И это по-настоящему испугало меня! Но этим дело не ограничилось: мгновением позже он резко и сильно ударил по столу кулаком. Мне показалось, что Моксон был поражен еще сильнее меня и к тому же испуган: он отшатнулся от стола назад!

Но некоторое время спустя, когда пришел его черед сделать ход, он подался вперед, высоко поднял руку и, как ястреб – воробья, резким движением вниз схватил одну из фигур с доски, воскликнув: «Шах и мат!» И, тут же вскочив со стула, быстро отступил за его спинку. Автомат сидел неподвижно.

Ветер снаружи стих, но – раз от раза все громче – раздавались раскаты грома. В паузах между ними я слышал и другие звуки: гудение и жужжание; они нарастали и с каждой минутой становились все отчетливее. Эти звуки шли от машины. Я понял: это вращаются шестеренки внутри механизма. Гул рос, он казался неупорядоченным и наводил на мысль, что устройство вышло из строя. Если вы видели, как ведет себя лебедка, когда вылетает стопор, вы понимаете, что я имею в виду!

Но еще прежде, чем я догадался о природе нарастающего гула и стука, мое внимание привлекли странные движения автомата. Казалось, его бьет дрожь – почти незаметная, но непрерывная. Он содрогался всем корпусом, тряслись голова, плечи, конечности, точно у паралитика или припадочного; и амплитуда колебаний постоянно росла, пока он весь не заходил ходуном.

Внезапно он вскочил и, всем корпусом ринувшись вперед, молниеносно выбросил вперед свои конечности, словно пловец, ныряющий в воду. Моксон попытался податься назад, но было поздно: машина схватила его за горло. Единственное, что он смог сделать, – вцепиться руками в конечности противника. Затем стол перевернулся, свеча слетела на пол, погасла, и комната погрузилась во мрак. Но я слышал шум борьбы, слышал отчетливо, и страшнее всего были доносившиеся хрип и бульканье – их издавал мой товарищ в тщетной попытке вдохнуть воздух.

 

Я бросился наугад – на шум борьбы, на помощь другу. Внезапная вспышка молнии осветила на мгновение комнату – она навсегда выжгла в моем сердце и памяти незабываемую картину: двое борющихся на полу, Моксон внизу, его горло по-прежнему сжимают стальные руки, его голова повернута в сторону, глаза вылезают из орбит, рот широко раскрыт, язык вывалился наружу; и – о, чудовищный контраст! – выражение абсолютного спокойствия, даже раздумья, на физиономии убийцы, словно он занят решением шахматной задачи! Вот что я увидел. А потом обрушилась тьма и наступила тишина…

4

Три дня спустя я очнулся на больничной койке. Память о той трагической ночи в моем больном мозгу восстанавливалась мучительно и медленно. С удивлением в том, кто за мной ухаживал, я признал Хейли, верного помощника Моксона. Отвечая на мой недоуменный взгляд, он подошел ко мне и улыбнулся.

– Расскажите мне, – попросил я. Голос мой был слаб, и я повторил: – Расскажите мне обо всем, что вам известно.

– Конечно, – отвечал он. – В бессознательном состоянии вас вынесли из горящего дома Моксона. Никому не известно, как вы там оказались. Это вам придется объяснять уже самостоятельно. Неясна и причина пожара. Я-то думаю, что в дом ударила молния.

– А Моксон?

– Вчера похоронили. То, что от него осталось.

Видимо, этот молчаливый человек все-таки мог разговаривать. И даже умел быть мягким и деликатным, когда приходилось говорить о страшных вещах.

Несколько мучительных мгновений я колебался, но все же задал вопрос:

– А кто же меня спас?

– Ну, если вам так интересно… Это был я.

– Спасибо вам, мистер Хейли, да благословит вас Господь! А спасли вы это ужасное творение рук своих – автоматического шахматиста, который убил своего изобретателя?

Мой собеседник долго молчал, глядя в сторону. Потом обернулся ко мне и мрачно спросил:

– Так вы знаете?

– Да, – ответил я, – я видел, как он убил Моксона.

С тех пор прошло много лет. Если бы меня спросили сегодня, думаю, я не был бы так уверен в ответе.

1Саул – имя апостола Павла до его обращения в христианство. – Здесь и далее примеч. переводчика.
2Джордж Генри Льюис (1817–1878) – британский писатель и философ.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru