Давным-давно анекдотами в русской литературе назывались различные исторические курьёзы, приключавшиеся или приписывавшиеся различным историческим личностям, от Александра Македонского до современных рассказчику и слушателям королей и императоров. Ещё подобные курьёзы именовались «смехотворными повестями» или, на польский лад, «фацециями» и «жартами». Вообще же жанр анекдота впервые появился в Западной Европе вместе с развитием новелл и легких шуточных рассказов вроде, напр., «Декамерона» Боккаччо. Веселая шутка получала в них все более и более перевеса, и наконец в сборниках стали являться анекдоты весьма неприличные, целью которых было не поучение и наставление читателя, как прежде, а исключительно его забава. Таким образом появились фацеции, т. е. смешные и скандалезные рассказы и анекдоты, остроумные изречения и шутки. Их собирателями часто являлись люди, очень известные серьезными заслугами и ученостью, напр. итальянец Поджио Браччиолини, которого даже считают основателем этого рода литературных произведений. После появления в 1470 году «Poggii Florentini Facetiarum liber», потом много раз издававшейся в самой Италии в XV и XVI в. и переведенной на французский и итальянский языкм (с латинского), в Риме и Венеции стали появляться многочисленные другие издания анекдотических сборников. Из его последователей более известными были: Генрих Бебель, Фришлин, в особенности Меландр, которого «Jocorum atque scriorum libri» явились в свет 1600 г. В итальянской литературе получили большую известность «Mottie facezie» Арлотте, сборники Корнаццани, Доменики и др.; во французской – «Moyen de parvenir», книга, приписываемая Бероальду де Вервиллю или Рабле; в немецкой «Scherz mit der Wahrheit» и «Schimpf und Ernst» Иоганна Паули. В старинной описи библиотеки наших государей XVII ст. упоминаются некоторые из этих юмористических сборников. Крайнюю степень развития этой шуточной литературы можно видеть в чрезвычайно любопытной книжке, изданной в первые годы XVII ст. под названием «Facetiae Facetiarum»; здесь обыкновенные сюжеты фацеций передаются в ученой форме; это собрание псевдоученых диссертаций, на которые потрачена, однако, страшная эрудиция, со множеством цитат из древних и новых писателей и строгими приемами схоластической науки.
В старинной польской литературе западные фацеции принимались с большою охотой и даже затрагивали народную юмористическую струну. Некоторые авторы, как Рей или Кохановский, писали тоже подобные анекдоты стихами (ср. Кохановского «Fraszki»). В русской литературе тоже известны подобные сборники XVII в., напр. «Смехотворные повести» в Толстовской рукописи «добре с польска исправлены языка и читать поданы сто осмьдесят осмого (т. е. 7188 или 1680 г.) ноемврия дня осмого; преведшего же имя от б начинаемо в числе афг слагаемо». Подлинником этих известий Пыпин считает польскую книгу, описанную Мацеевским (Pismiennictwo Polskie 3.169). «Facecye polskie. Ż artowne a trefne powie ść biesiadne, takze rozmaitych authorow, jako te ż i z powie śći ludzkiej zebrane». Этот сборник по своему содержанию вообще похож на такие же западноевропейские сборники; тут встречаются коротенькие шуточные рассказы, из которых многие говорят о женской злобе, затем более обширные повести и даже одна новелла из «Декамерона».
Кроме того, к XVIII в. относятся некоторые стихотворные сочинения забавного и шуточного содержания и сборники анекдотов вроде «Смехотворных повестей». И то и другое под общим названием примеров и жартов встречается в рукописи XVIII столетия из Погодинского собрания 1777, где даже повторяются некоторые анекдоты, взятые из «Смехотворных повестей». Подобное содержание находим в одной из Фроловских рукописей Публ. библиот. под загл.: «Гистория о разных куриозных амурных случаях». Истории, заимствованные из этих сборников, были напечатаны 1789 г. в простонародной книжке «Старичок Весельчак», рассказывающей давние московские были и польские диковинки (С.-Петербург, 70 стр.). Эта книжка без всяких перемен перепечатывается даже в настоящее время. Некоторые истории перешли тоже и в лубочные издания. Ср. Пыпин, «Очерк литературной истории старинных повестей и сказок русских» в «Ученых записках II отд. Имп. Акад. Наук».
Сегодня, обсуждая различные насущные вопросы, включая падение второй, уже советской империи, построенной на обломках самодержавной России, и проблемы России современной многие русские люди единодушно сходятся на том, что основными виновниками ее падения и разорения были именно проворовавшиеся, тупые и алчные чиновники, разворовавшие страну. Фантастические суммы, изымаемые из закромов современных российских чиновников подтверждают, что и нынешние русские казнокрады пошли задолго до них проторенным путём.
Государь (Петр I), заседая однажды в Сенате и слушал дела о различных воровствах, за несколько дней до того случившихся, в гневе своем клялся пресечь оные и тотчас сказал тогдашнему генерал-прокурору Павлу Ивановичу Ягужинскому: «Сейчас напиши от моего имени указ во все государство такого содержания: что если кто и на столько украдет, что можно купить веревку, тот, без дальнейшего следствия, повешен будет». Генерал-прокурор, выслушав строгое повеление, взялся было уже за перо, но несколько поудержавшись, отвечал монарху: «Подумайте, Ваше Величество, какие следствия будет иметь такой указ?» – «Пиши, – прервал государь, – что я тебе приказал».
Ягужинский все еще не писал и наконец с улыбкою сказал монарху: «Всемилостивейший государь! Неужели ты хочешь остаться императором один, без служителей и подданных? Все мы воруем, с тем только различием, что один более и приметнее, нежели другой».
Государь, погруженный в свои мысли, услышав такой забавный ответ, рассмеялся и замолчал.
Привезши Петру Алексеевичу стальные русские изделия; показывал их после обеда гостям и хвалил отделку: не хуже-де английской. Другие вторили ему, а Головин-Бас, тот, что в Париже дивился, как там и ребятишки на улицах болтали по-французски, посмотрел на изделия, покачал головою и сказал: хуже! Петр Алексеевич хотел переуверить его; тот на своем стоял. Вышел из терпения Петр Алексеевич, схватил его за затылок и, приговаривая три раза «не хуже», дал ему в спину инструментом три добрых щелчка, а Бас три же раза твердил свое «хуже». С тем и разошлись.
Один монах у архиерея, подавая водку Петру I, споткнулся и его облил, но не потерял рассудка и сказал: «На кого капля, а на тебя, государь, излияся вся благодать».
Шереметев под Ригою захотел поохотиться. Был тогда в нашей службе какой-то принц с поморья, говорили, из Мекленбургии. Петр Алексеевич ласкал его. Поехал и он за фельдмаршалом (Б. П. Шереметевым). Пока дошли до зверя, принц расспрашивал Шереметева о Мальте; как же не отвязывался и хотел знать, не ездил ли он еще куда из Мальты, то Шереметев провел его кругом всего света: вздумалось-де ему объехать уже всю Европу, взглянуть и на Царьград, и в Египте пожариться, посмотреть и на Америку. Румянцев, Ушаков, принц, обыкновенная беседа государева, воротились к обеду. За столом принц не мог довольно надивиться, как фельдмаршал успел объехать столько земель. «Да, я посылал его в Мальту». – «А оттуда где он ни был!» И рассказал все его путешествие. Молчал Петр Алексеевич, а после стола, уходя отдохнуть, велел Румянцеву и Ушакову остаться; отдавая потом им вопросные пункты, приказал взять по ним ответ от фельдмаршала, между прочим: от кого он имел отпуск в Царьград, в Египет, в Америку. Нашли его в пылу рассказа о собаках и зайцах. «И шутка не в шутку; сам иду с повинною головою», – сказал Шереметев. Когда же Петр Алексеевич стал журить его за то, что так дурачил иностранного принца: «Детина-то он больно плоховатый, – отвечал Шереметев. – Некуда было бежать от расспросов. Так слушай же, подумал я, а он и уши развесил».
Бирон, как известно, был большой охотник до лошадей. Граф Остейн, Венский министр при Петербургском Дворе, сказал о нем: «Он о лошадях говорит как человек, а о людях как лошадь».
Во время коронации Анны Иоанновны, когда государыня из Успенского собора пришла в Грановитую палату, внутренность которой старец описал «с удивительною точностию», и поместилась на троне, вся свита установилась на свои места, то вдруг государыня встала и с важностью сошла со ступеней трона. Все изумились, в церемониале этого указано не было. Она прямо подошла к князю Василию Лукичу Долгорукову, взяла его за нос, – «нос был большой, батюшка», – пояснил старец, – и повела его около среднего столба, которым поддерживаются своды. Обведя кругом и остановись против портрета Грозного, она спросила:
– Князь Василий Лукич, ты знаешь, чей это портрет?
– Знаю, матушка государыня!
– Чей он?
– Царя Ивана Васильевича, матушка.
– Ну, так знай же и то, что хотя баба, да такая же буду, как он: вас семеро дураков сбиралось водить меня за нос, я тебя прежде провела, убирайся сейчас в свою деревню, и чтоб духом твоим не пахло!
В одном обществе очень пригоженькая девица сказала Кульковскому[1]:
– Кажется, я вас где-то видела.
– Как же, сударыня! – тотчас отвечал Кульковский, – я там весьма часто бываю.
До поступлении к герцогу (Бирону) Кульковский был очень беден. Однажды ночью забрались к нему воры и начали заниматься приличным званию их мастерством.
Проснувшись от шума и позевывая, Кульковский сказал им, нимало не сердясь:
– Не знаю, братцы, что вы можете найти здесь в потемках, когда я и днем почти ничего не нахожу.
– Вы всегда любезны! – сказал Кульковский одной благородной девушке.
– Мне бы приятно было и вам сказать то же, – отвечала она с некоторым сожалением.
– Помилуйте, это вам ничего не стоит! Возьмите только пример с меня – и солгите! – отвечал Кульковский.
Известная герцогиня Бенигна Бирон[2] была весьма обижена оспой и вообще на взгляд не могла назваться красивою, почему, сообразно женскому кокетству, старалась прикрывать свое безобразие белилами и румянами. Однажды, показывая свой портрет Кульковскому, спросила его:
– Есть ли сходство?
– И очень большое, – отвечал Кульковский, – ибо портрет походит на вас более, нежели вы сами.
Такой ответ не понравился герцогине, и, по приказанию её, ему дано было 50 палок.
Вскоре после того на куртаге, бывшем у Густава Бирона, находилось много дам чрезмерно разрумяненных. Придворные, зная случившееся с Кульковским и желая ему посмеяться, спрашивали:
– Которая ему кажется пригожее других?
Он отвечал:
– Этого сказать не могу, потому что в живописи я не искусен.
Но когда об одном живописце говорили с сожалением, что он пишет прекрасные портреты, а дети у него очень непригожи, то Кульковский сказал:
– Что же тут удивительного: портреты он делает днём…
Одна престарелая вдова, любя Кульковского, оставила ему после смерти свою богатую деревню. Но молодая племянница этой госпожи начала с ним спор за такой подарок, не по праву ему доставшийся.
– Государь мой! – сказала она ему в суде, – вам досталась эта деревня за очень дешевую цену!
Кульковский отвечал ей:
– Сударыня! Если угодно, я вам её с удовольствием уступлю за ту же самую цену.
Один подьячий сказал Кульковскому, что соперница его перенесла свое дело в другой приказ.
– Пусть переносит хоть в ад, – отвечал он, – мой поверенный за деньги и туда за ним пойдет!
Профессор элоквенции Василий Кириллович Тредиаковский также показывал свои стихи Кульковскому. Однажды он поймал его во дворце и, от скуки, предложил прочесть целую песнь из своей поэмы «Тилемахида».
– Которые тебе, Кульковский, из стихов больше нравятся? – спросил он, окончив чтение.
– Те, которых ты еще не читал1— отвечал Кульковский.
Кульковский ухаживал за пригожей и миловидной девицею. Однажды, в разговорах, сказала она ему, что хочет знать ту особу, которую он более всего любит. Кульковский долго отговаривался и наконец, в удовлетворение её любопытства, обещал прислать ей портрет той особы. Утром получила она от Кульковского сверток с небольшим зеркалом и, поглядевшись, узнала его любовь к ней.
Однажды Бирон спросил Кульковского:
– Что думают обо мне россияне?
– Вас, Ваша Светлость, – отвечал он, – одни считают Богом, другие сатаною и никто – человеком.
Прежний сослуживец Кульковского поручик Гладков, сидя на ассамблее с маркизом де ля Шетарди, хвастался ему о своих успехах в обращении с женщинами. Последний, наскучив его самохвальством, встал и, не говоря ни слова, ушел.
Обиженный поручик Гладков, обращаясь к Кульковскому, сказал:
– Я думал, что господин маркиз не глуп, а выходит, что он рта разинуть не умеет.
– Ну и врешь! – сказал Кульковский, – я сам видел, как он во время твоих рассказов раз двадцать зевнул.
Другой сослуживец Кульковского был офицер по фамилии Гунд, что в переводе с немецкого языка на русский значит собака. Две очень тощие старухи как то раз перессорились из-за него и чуть не подрались.
Кульковский сказал при этом:
– Часто мне случалось видеть, что собаки грызутся за кость, но в первый раз вижу, что кости грызутся за собаку.
Пожилая госпожа, будучи в обществе, уверяла, что ей не более сорока лет от роду. Кульковский, хорошо зная, что ей уже за пятьдесят, сказал:
– Можно ей поверить, потому что она больше десяти лет в этом уверяет.
Известный генерал Д. (А. А. фон Девиц) на восьмидесятом году от роду женился на молоденькой и прехорошенькой немке из города Риги. Будучи знаком с Кульковским, писал он к нему из этого города о своей женитьбе, прибавляя при этом:
– Конечно, я уже не могу надеяться иметь наследников.
Кульковский ему отвечал:
– Конечно, надеяться вы не можете, но всегда должны опасаться, что они будут.
Сам Кульковский часто посещал одну вдову, к которой ходил и один из его приятелей, лишившийся ноги под Очаковом, а потому имевший вместо нее деревяшку.
Когда вдова показалась с плодом, то Кульковский сказал приятелю:
– Смотри, братец, ежели ребенок родится с деревяшкою, то я тебе и другую ногу перешибу.
Двух кокеток, между собою поссорившихся, Кульковский спросил:
– О чем вы бранитесь?
– О честности, – отвечали они.
– Жаль, что вы взбесились из-за того, чего у вас нет, – сказал он.
Кульковский однажды был на загородной прогулке, в веселой компании молоденьких и красивых девиц. Гуляя полем, они увидали молодого козленка.
– Ах, какой миленький козленок! – закричала одна из девиц, – Посмотрите, Кульковский, у него еще и рогов нет.
– Потому что он еще не женат, – подхватил Кульковский.
Красивая собою и очень веселая девица, разговаривая с Кульковским, между прочим смеялась над многоженством, позволенным магометанам.
– Они бы, сударыня, конечно, с радостью согласились иметь по одной жене, если бы все женщины были такие, как вы, – сказал ей Кульковский.
При всей красоте своей и миловидности девица эта была очень худощава, поэтому и спрашивали Кульковского:
– Что привязало его к такой сухопарой и разве не мог он найти пополнее?
– Это правда, она худощава, – отвечал он, – но ведь от этого я ближе к ее сердцу и тем короче туда дорога.
Молодая и хорошенькая собою дама на бале у герцога Бирона сказала во время разговоров о дамских нарядах:
– Нынче все стало так дорого, что скоро нам придется ходить нагими.
– Ах, сударыня! – подхватил Кульковский, – это было бы самым лучшим нарядом.
На параде, во время смотра войск, при бывшей тесноте, мошенник, поместившись за Кульковским, отрезал пуговицы с его кафтана. Кульковский, заметив это н улучив время, отрезал у вора ухо.
Вор закричал:
– Мое ухо.
А Кульковский:
– Мон пуговицы!
– На! Ha! вот твои пуговицы!
– Вот и твое ухо!
Герцог Бирон послал однажды Кульковского быть вместо себя восприемником от купели сына одного камер-лакея. Кульковский исполнил это в точности, но когда докладывал о том Бнрону, то сей, будучи чем-то недоволен, назвал его ослом.
– Не знаю, похож ли я на осла, – сказал Кульковский, – но знаю, что в этом случае я совершенно представлял вашу особу.
В то время когда Кульковский состоял при Бироне, почти все служебные должности, особенно же медицинские, вверялись только иностранцам, весьма часто вовсе не искусным.
Осмеивая этот обычай, Кульковский однажды сказал своему пуделю:
– Неудача нам с тобой, мой Аспид: родись ты только за морем, быть бы тебе у нас коли не архиатером (главным врачом), то, верно, фельдмедикусом {главный врач при армии в походе).
Старик Кульковский, уже незадолго до кончины, пришел однажды рано утром к одной из молодых и очень пригожих оперных певиц.
Узнав о приходе Кульковского, она поспешила встать с постели, накинуть пеньюар и выйти к нему.
– Вы видите, – сказала она, – для вас встают с постели.
– Да, – отвечал Кульковский вздыхая, – но уже не для меня делают противное.
«Государыня (Елизавета Петровна), – сказал он (генерал-полицмейстер А. Д. Татищев) придворным, съехавшимся во дворец, – чрезвычайно огорчена донесениями, которые получает из внутренних губерний о многих побегах преступников. Она велела мне изыскать средство к пресечению сего зла: средство это у меня в кармане». – «Какое?» – вопросили его. «Вот оно», – отвечал Татищев, вынимая новые штемпели для клеймения. «Теперь, – продолжал он, – если преступники и будут бегать, так легко их ловить». – «Но, – возразил ему один присутствовавший, – бывают случаи, когда иногда невинный получает тяжкое наказание и потом невинность его обнаруживается: каким образом избавите вы его от поносительных знаков?» – «Весьма удобным, – отвечал Татищев с улыбкою, – стоит только к словам „вор“ прибавить еще на лице две литеры „н“ и „e“». Тогда новые штемпели были разосланы по Империи…
Князь Никита (Трубецкой) был с грехом пополам. Лопухиным, мужу и жене, урезали языки и в Сибирь сослали их по его милости; а когда воротили их из ссылки, то он из первых прибежал к немым с поздравлением о возвращении. По его же милости и Апраксина, фельдмаршала, паралич разбил. В Семилетнюю войну и он был главнокомандующим. Оттуда (за что, то их дело) перевезли его в Подзорный дворец, что у Трех Рук, и там был над ним кригерат[3], а презусом[4] в нем был князь Никита. Содержался Апраксин под присмотром капрала. Елизавета Петровна (такая добрая, что однажды, завидев гурт быков и на её вопрос, куда гнали, услышав, что гнали на бойню, велела воротить его на царскосельские свои луга, а деньги за весь гурт выдала из Кабинета), едучи в Петербург, заметила как-то Апраксина на крыльце Подзорного дворца и приказала немедля кончить его дело, и если не окажется ничего нового, то объявить ему тотчас и без доклада ей монаршую милость. Презус надоумил асессоров, что когда на допросе он скажет им «приступить к последнему», то это и будет значить объявить монаршую милость. «Что ж, господа, приступить бы к последнему?» Старик от этих слов затрясся, подумал, что станут пытать его, и скоро умер.
Шувалов, заспорив однажды с Ломоносовым, сказал сердито: «Мы отставим тебя от Академии». – «Нет, – возразил великий человек: – разве что Академию отставите от меня».
Действительный тайный советник князь Иван Васильевич Одоевский, любимец Елизаветы, почитался в числе первейших лжецов. Остроумный сын его, Николай Иванович (умер в 1798 г.), шутя говорил, что отец его на исповеди отвечал: «и на тех лгах, иже аз не знах».
Иван Емельянович Балакирев, сын бедного дворянина, был сперва стряпчим в Хутынском монастыре близ Новгорода, а потом, вытребованный в 1718 году, наравне с другими дворянами, в Петербург на службу, определен «к инженерному учению». В столице он случайно познакомился с царским любимцем камергером Монсом, понравился ему своим веселым характером, балагурством и находчивостью и сделался его домашним человеком. Монс, уже владевший тогда сердцем императрицы Екатерины I, доставил Балакиреву место камер-лакея, поручал ему выведывать и выслушивать придворные новости и разговоры и при его содействии продавал разным лицам свои услуги и заступничество. Прикинувшись шутом, бывший стряпчий сумел обратить на себя внимание Петра Великого и получил право острить и дурачиться в его присутствии. Однако Балакиреву недолго пришлось пользоваться выгодами своего нового положения. Арестованный в 1724 году вместе с Монсом, он подвергся пытке и за «разные плутовства» наказан нещадно батогами и сослан в Рогервик в крепостные работы. По вступлении на престол Екатерины I Балакирев был возвращен из ссылки и определен в Преображенский полк солдатом. Несмотря на все старания и хлопоты, он только в царствование Анны Ивановны попал снова ко двору и получил звание придворного шута. Наученный горьким опытом, Балакирев вел себя очень осторожно и заботился более всего о том, чтобы обеспечить себя на черный день. Анна Ивановна, по-видимому, благоволила к нему; по крайней мере когда в 1732 году Балакирев женился на дочери посадского Морозова и не получил обещанных ему в приданое 2000 руб… императрица приказала немедленно и не принимая никаких отговорок «доправить» эти деньги с Морозова и отдать их Балакиреву. В другой раз он вздумал разыграть лотерею, и Анна Ивановна усердно хлопотала о раздаче билетов. «При сем посылаю вам, – писала она в Москву С.А. Салтыкову, – бумажку: Балакирев лошадь проигрывает в лот, и ты изволь в Москве приказать, чтоб подписались, кто хочет и сколько кто хочет, и ты пожалуй подпиши, а у нас все пишут». Здесь будет кстати заметить, что многочисленные анекдоты о Балакиреве, изданные несколько раз и во множестве экземпляров, большею частью выдуманы или заимствованы из польских книжек подобного же содержания. Ни один из современных Петру Великому писателей, рассказывая о царских забавах, даже не упоминает имени Балакирева.
Остроумный шут Балакирев, поражая бояр и чиновников насмешками и проказами, нередко осмеливался и государю делать сильные замечания и останавливать его в излишествах хитрыми выдумками, за что часто подвергался его гневу и собственной своей ссылке, но по своей к нему преданности не щадил самого себя.
Однажды случилось ему везти государя в одноколке. Вдруг лошадь остановилась посреди лужи для известной надобности. Шут, недовольный остановкою, ударил ее н примолвил, искоса поглядывая на соседа: «Точь- в-точь Петр Алексеевич!» – «Кто?» – спросил государь. «Да эта кляча», – отвечал хладнокровно Балакирев. «Почему так?» – закричал Петр, вспыхнув от гнева, да так… «Мало ли в этой луже дряни; а она все еще подбавляет ее; мало ли у Данилыча всякого богатства, а ты всё еще пичкаешь», – сказал Балакирев.
Однажды государь спорил о чем-то несправедливо и потребовал мнения Балакирева; он дал резкий и грубый ответ, за что Петр приказал его посадить на гауптвахту, но, узнав потом, что. Балакирев сделал справедливый, хотя грубый ответ, приказал немедленно его освободить. После того государь обратился опять к Балакиреву, требуя его мнения о другом деле. Балакирев вместо ответа, обратившись к стоявшим подле него государевым пажам, сказал им: «Голубчики мои, ведите меня поскорее на гауптвахту».
– Знаешь ли ты, Алексеич! – сказал однажды Балакирев государю при многих чиновниках, – какая разница между колесом и стряпчим, то есть вечным приказным?
– Большая разница, – сказал, засмеявшись, государь, – но ежели ты знаешь какую-нибудь особенную, так скажи, и я буду ее знать.
– А вот видишь какая: одно криво, а другое кругло, однако это не диво; а то диво, что они как два братца родные друг на друга походят.
– Ты заврался, Балакирев, – сказал государь, – никакого сходства между стряпчим и колесом быть не может.
– Есть, дядюшка, да и самое большое.
– Какое же это?
– И то и другое надобно почаще смазывать…
Один из камергеров был очень близорук и всячески старался скрывать этот недостаток. Балакирев беспрестанно трунил над ним, за что однажды получил пощечину, и решился непременно отплатить за обиду.
Однажды во время вечерней прогулки императрицы по набережной Фонтанки Балакирев увидел на противоположном берегу, в окне одного дома, белого пуделя.
– Видите ли вы, господин камергер, этот дом? – спросил Балакирев.
– Вижу, – отвечал камергер.
– А видите ли открытое окно на втором этаже?
– Вижу.
– Но подержу пари, что вы не видите женщины, сидящей у окна, в белом платке на шее.
– Нет, вижу, – возразил камергер.
Всеобщий хохот удовлетворил мщению Балакирева.
В одну из ассамблей Балакирев наговорил много лишнего, хотя и справедливого. Государь, желая остановить его и вместе с тем наградить, приказал, как бы в наказание, по установленному порядку ассамблей, подать Кубок Большого Орла.
– Помилуй, государь! – вскричал Балакирев, упав на колена.
– Пей, говорят тебе! – сказал Петр как бы с гневом.
Балакирев выпил и, стоя на коленах, сказал умоляющим голосом:
– Великий государь! Чувствую вину свою, чувствую милостивое твое наказание, но знаю, что заслуживаю двойного, нежели то, которое перенес. Совесть меня мучит! Повели подать другого орла, да побольше; а то хоть и такую парочку!
По окончании с Персиею войны многие из придворных, желая посмеяться над Балакиревым, спрашивали его: что он там сидел, с кем знаком и чем он там занимался. Шут всё отмалчивался. Вот однажды в присутствии государя и многих вельмож один из придворных спросил его: «Да знаешь ли ты, какой у персиян язык?»
– И очень знаю, – отвечал Балакирев.
Все вельможи удивились. Даже и государь изумился. Но Балакирев только и твердит, что «знаю».
– Ну а какой же он7 – спросил шутя Меншиков.
– Да такой красной, как и у тебя, Алексаша, – отвечал шут.
Вельможи все засмеялись, и Балакирев был доволен тем, что верх остался на его стороне.
Один придворный спросил Балакирева:
– Не знаешь ли ты, отчего у меня болят зубы?
– Оттого, – отвечал шут, – что ты их беспрестанно колотишь языком.
Придворный был точно страшный говорун и должен был перенести насмешку Балакирева без возражений.
Некогда одна бедная вдова заслуженного чиновника долгое время ходила в Сенат с прошением о пансионе за службу се мужа, но ей отказывали известий поговоркой: «Приди, матушка, завтра». Наконец она прибегнула к Балакиреву, и тот взялся ей помочь.
На другой день, нарядив её в черное платье и налепив на оное бумажные билетцы с надписью «приди завтра», в сем наряде поставил ее в проходе, где должно проходить государю. И вот приезжает Петр Великий, всходит на крыльцо, видит сию женщину, спрашивает: «Что это значит?» Балакирев отвечал: «Завтра узнаешь, Алексеевич, об этом!» – «Сейчас хочу!» – вскричал Петр. «Да ведь мало ли мы хотим, да не все так делается, а ты взойди прежде в присутствие и спроси секретаря; коли он не скажет тебе „завтра“, как ты тотчас же узнаешь, что это значит».
Петр, заметив сие дело, взошел в Сенат и грозно спросил секретаря: «Об чем просит та женщина?» Тот побледнел и сознался, что она давно уже ходит, но что не было времени доложить Вашему Величеству.
Петр приказал, чтобы тотчас исполнили ее просьбу, и долго после сего не было слышно «приди завтра».
«Точно ли говорят при дворе, что ты дурак?» – спросил некто Балакирева, желая ввести его в замешательство и тем пристыдить при многих особах. Но он отвечал: «Не верь им, любезный, они ошибаются, только людей морочат, да мало ли, что они говорят? Они и тебя называют умным; не верь им, пожалуйста, не верь».
Петр I спросил у шута Балакирева о народной молве насчет новой столицы Санкт-Петербурга.
– Царь-государь! – отвечал Балакирев. – Народ говорит: с одной стороны море, с другой – горе, с третьей – мох, а с четвертой – ох!
Петр, распалясь гневом, закричал «ложись!» и несколько раз ударил его дубиною, приговаривая сказанные им слова.