«Всё так, как должно быть, ничто никогда не изменится, никто никогда не умрёт».
Владимир Набоков, «Другие берега».
Фото на обложке книги Сергей Володин
© Алена Воробьева, 2024
ISBN 978-5-0064-9160-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Рассказ-синопсис (1995—1999)
Он любил ночь. Часто он выходил смотреть на небо со звёздами, то близкое, то далёкое, и маленькие осколки зеркала, мерцающие там, вдали, то туманились, то исчезали, или вспыхивали, будто кто-то бросал горсть спичечных серных головок на раскалённую плиту печки.
Ночь приносила с собой успокоение. Лёжа в разливающейся чёрной рекой темноте, он вспоминал все слова, сказанные им когда-то, все споры, лица людей – друзей и прохожих, забытые или бережно хранимые – приходили к нему, напоминая о вечности, заново отпечатываясь в памяти, какие-то – фотографически чётко, какие-то – неярко, расплывчато.
Воспоминания, которые он хранил в своём сердце, были связаны с его детством и юностью: крохотный городок, бревенчатый домик у речного оврага, тихие зимние сумерки, тёмная улица без фонарей, жаркая печь, искрящийся голубоватый снег по колено. Примешивались ко всему этому и базарная площадь, и пятиглавый собор, и бесконечное поле у реки с церковкой на другом берегу. Заботливый, сильный дед. Их дворик до обвала земли. Его единственная аллея: вишни, сливы, черёмуха и каштан.
Чаплыгин. Начало 2000-х гг. Вид из Заречья, со Становой Рясы. В центре – наш дом
С весною у подножия деревьев расцветали ландыши – белые прохладные колокольчики с незабываемым ароматом. Деревянная лестница вела вниз, к огородам и реке, где в юности, слушая тишину, он вдыхал запах детства – запах трав, и речной воды, и болотистой местности. Он любил этот осенний запах и всегда узнавал его. Он вспоминал всё это, глядя на вечерний свет, льющийся из-под абажура кухонной лампы в чужом соседском окошке, говорил: «Господи, как же всё было хорошо», – и плакал бесконечными одинокими ночами. Для него всегда светил давно погаснувший свет в своём окошке – в доме, настолько крохотном, что современному человеку было бы невозможно в нём жить. И свет дарил ему умиротворение.
И он вспоминал всё, всё до мельчайших подробностей – и какой был снег, и какими – морозные узоры на окнах, и как весной сходил лёд, и как цвела черёмуха, и как летом он распахивал хлипкую деревянную дверь, подпирал её старой засаленной палкой и смотрел на сирень на другом берегу – на том боку, как говорили родственники, и как в реке играли золотые солнечные зайчики, как рассыпали они сноп мерцающих искр. И воздух над рекой был по утрам матовым и даже слегка туманным, и дышалось легко. Так он и засыпал в своей городской ночи, измученный радостно-печальными воспоминаниями.
А наутро он снова принимался вести какую-то странную, беспорядочную и даже в чём-то фальшивую жизнь – делал не то, что хотел, говорил не то, что думал, улыбался не тем, кого любил. Жизнь вертела его, как киношного актёра – роль следовала за ролью, и сыграть её нужно было умело, тонко и оригинально.
Ему всегда было трудно судить о том маленьком городе, в котором он жил – он старался не думать о нём. Разумеется, города менялись, но каждый, поначалу казавшийся больше предыдущего, постепенно, со временем, менял свои очертания внешнего облика и внутреннего духа – любой город становился мал для него.
Он и не жил в них, вечно сталкиваясь с постоянным поиском истины, – неважно, какой она являлась ему – дворовой, грошовой или небесной. Он то стремился познать смысл жизни, хотя бы своей, то пытался доказать несуществование счастья, то шёл против любви – и всегда попадался в собственные ловушки. Наконец он просто возмечтал о славе, он пытался быть известным и брался за самые тревожные акции: то создавал какой-нибудь клуб, то думал затеять издание газеты в полунищем городишке, то лез здороваться со знаменитостями. Он был самым простым человеком, но только простые люди не принимали его. Ведь люди что церкви: их много и одинакового строения, но ни одна не похожа на другую; среди них бывают гениальные творения, бездарных – нет, есть типовые.
Он верил в Бога – в Него невозможно было не верить, Он всегда был рядом и, как лучший друг, Он был добр и всемогущ. Всего один монастырь в заснеженных пустынных полях подарил ему Бог, подарил на несколько минут, но он увидел в них вечность. В монастыре была светлая, нежданная и несказанная гостья – весна, и воспоминания о ней доставляли ему необыкновенную радость – так преобразила она бедные суровые стены монастыря, что никак не выходила у него из головы эта обитель. И те далёкие заснеженные поля вкруг него, где всё – белое и голубое. И жестяной флюгер в виде ангела то ли на келье, то ли на часовенке – неумелый, как рисунок ребёнка, и такой же простой и милый. И серая весенняя дорожка, и две колоколенки – малая и большая, и храм с нерасписанными стенами, и древний мужской хор, и пёс у дубовых ворот – рыжий монастырский пёс, толстый и ласковый. И мудрый нищий старик, который вылечил его душу своим разговором – то ли Бог, то ли прекрасное Его подобие – простой, чудный мужик, который живет не торопясь, и потому всё успевает. И в поле ходит неторопливо вечность, рассыпая искры Божией радости – золотые, белые, синие. И тишина. Капель с крыши храма и птичьи невидимые голоса. И ледяная дорожка, по которой надо пройти рядом с Господом, и тогда не упадешь, не поскользнёшься.
Свято-Иоанно-Богословский монастырь в Рязанской области
Он напоминал ангела, которого Бог оставил жить на земле. Ангела, который живёт на небе – потому что на земле он видит небо, ибо земля – небо и есть. Ибо вход на границе между ними охраняют бело-голубые львы с гривами из облаков, сизые медведи ходят через воздушные ворота, и птицы похожи на ослепительно белый салют.
Днём он был всецело поглощён живыми, жизнью, мечтами о будущем, а ночью думал о тех, кого давно не было с ним, чьи голоса звучали теперь где-то вдали, неслышно и непонятно, чьи лица стали полустёртыми не только в памяти, но и на фотографиях. Он думал о тех, кто умер, он разговаривал, смеялся с ними и – плакал о них. Их не было: тех, кто помнил его детство, такое же яркое и мутное, как их существование на земле, тех, кто по-настоящему любил его… Тех, кого он больше не встретит. Их лица закружила шальная метель – и скрыла от него, как ночная пурга за окном – дорожки и пути. Лишь иногда вспыхивали горькие – и потому такие дорогие – воспоминания.
Он любил встречать рассвет. Он встречал его всего раза два в своей жизни, последний раз – ещё подростком. Не так много лет прошло с тех пор, но, несмотря на то, что юность быстро забывается, он помнил всё чётко, как будто это было позавчера – для вчера некоторые грани стёрлись, и краски слегка потускнели.
Там, где он жил, рассвет просыпался у самого дома, за узкой рекой. Он выходил на бугор встречать красноликое солнце, стараясь не оступиться на глиняных комьях. Земля проседала – река меняла русло, и пропасть засыпали землёй и камнями, но всё снова уходило вниз, так что дом их стоял на краю обрыва. С реки и противоположного берега дом был виден издалека, он даже терялся среди других одноэтажных – деревянных и глинобитных, реже – каменных – построек. Домишки, сады и огороды, незатейливые ветхие заборы облепляли высокий овражий берег, как стайка воробьёв – зимние деревья. Надо всем этим райским вишнёво-яблочным затишьем возвышалась соборная колокольня, прежде разрушенная, с остовом купола и длинным узким шпилем, с насквозь проржавевшим крестом, теперь – белая и нарядная, стройная и величавая, с ослепительным золотым блеском тысяч солнечных лучей на устремлённом в небе острие. Но это теперь, а тогда всё было иначе.
Утром он заметил розовые блики на белой извести печки. Тишина и первозданность, свежесть и неповторимость, царившие в миг рассвета, разбудили его. Он неслышно вышел из дома и, спустившись с каменного крыльца в десять ступенек, остановился посреди двора, там, откуда был виден рассвет. Солнце всходило не торопясь, а вокруг было свежо и светло. Казалось, будто просыпается что-то великое, и среди смородиновых кустов, обрубленного ствола каштана и листьев молодой яблони поселилось мимолётное ожидание бесхитростного таинства – рождения дня.
Он вспоминал, как сидел на берегу тихой реки, уставившись в синее туманное небо. Рядом квохтали курицы, забредшие сюда из ближайшего огорода, река перешёптывалась с камышом, и ветер скользил по ней в своей невидимой утлой лодчонке; вдали виднелся притихший лес. И он любил ночь за её городское безмолвие, за то, что в темноте никто не видит его глаза, за то, что ночью ему было светлее, чем днём.
Писать мемуары я мечтала лет в двадцать. Поэтому в двадцать три я решила их начать – вдруг в старости меня хватит склероз (всё время забываю название!), или по какой-то другой причине свет не захочет увидеть мои мемуары.
К этой рукописи я возвращаюсь каждые десять лет – в основном, дополняя, но при этом твёрдо решив не выходить за рамки написанного в 23 года. Поэтому эта книга – а таким образом, она и есть для меня книга жизни – начинается монастырём, и им же заканчивается. Так же, как к мемуарам и переосмыслению прожитого и пережитого, я возвращаюсь и туда – но всё-таки чаще.
Я пишу это в память о людях, благодаря которым моё детство было счастливым, благодаря – и вместе с которыми – я оказалась в той яркой вспышке реальности из небытия, между рождением и смертью, которая и есть жизнь.
Алена Воробьева, 2011 год. Фото Сергея Володина
В моем роду намешано немало крови – русских, белорусов, украинцев, татар, северных народов. Предки мои были донскими казаками, воинами, монахами – и крестьянами, хотя моя фамилия упоминается в нескольких частях родословных книг дворянских родов, в том числе, и вологодской – когда в 90-е стало модным искать в своих предках дворянские корни, долгое время я думала, что дед мой по отцу, Иван Григорьевич Воробьёв, родом из села Заборье, приехал из-под Вологды. Впоследствии, познакомившись заочно с Варварой Заборцевой, я узнала, что село Заборье есть и в Архангельской области, которая граничит с Вологодской, и решила, что в моём роду могли быть поморы – или как раз раскулаченные крестьяне или же обедневшие дворяне, полностью «забывшие» своё происхождение.
Беседа со старшей сестрой отца, тётей Таней, мало что прояснила – откуда был родом Иван Григорьевич, она не помнила, считала, что из Ленинградской области. Есть, конечно, посёлок Заборье и там – судя по карте, в глухих лесах, между Санкт-Петербургом и Вологдой, что ещё раз возвращает нас к легенде о дворянском роде вологодских Воробьёвых, которых звали то Иванами, то Григориями – как и по папиной линии. Из больших водоёмов, кроме реки Лидь, взявшей своё название из вепсского языка, на берегу которой стоит Заборье, ближайшее к селу – озеро Белое. От Финляндии и Карелии тоже недалеко. Возможно, на самом деле мой дед по отцу был из восточных вепсов.
Деревня Заборье ведёт свое начало с XVIII века – в 1792 году она упоминается на карте Новгородского наместничества. И до революции, и в советское время село, стоящее в лесах, жило лесозаготовками, мужчины были в основном лесорубами. Возможно, поэтому мне с детства так запомнилась сказка Вильгельма Гауфа «Холодное сердце», а не только потому, что мне, как человеку, родившемуся в воскресенье, нравятся строки песенки:
Кто родился в день воскресный,
Получает клад чудесный!
Если исходить из версии о старинных дворянских родах и передаваемых по мужской линии одинаковых именах, как раз сохранилось изображение герба дворян майора Григория Воробьёва и подпоручика Ивана Воробьёва – красивая, но неподтверждённая легенда
Тётя Таня, называя село своего отца, ударение ставила на «а». Как звали дедушек и бабушек, которых она не застала, припоминала с трудом, но было понятно, что обоих мальчиков в семье – моего папу Гришу и его брата Мишу назвали в честь дедов, а тётю Катю – то ли в честь одной, то ли сразу обеих бабушек. Кто-то из прадедов был поваром у господ – папа утверждал, что умение хорошо готовить у него от деда, и что прадеда этого по дороге домой убили разбойники за его зарплату в 35 рублей.
Готовил папа действительно хорошо – даже простую картошку жарил так, что мы всегда с ним мечтали когда-нибудь открыть небольшой ресторанчик. Это была наша с ним семейная присказка – а с папой было легко общаться потому, что мы с ним читали и любили одни и те же книги, как, например, сатирический роман в письмах «Самоглот-Загребаевы» Николая Лейкина – и в день папиной получки я вполне могла подойти к нему с нашей любимой фразочкой из романа: «Добрый папаша! За долги меня выгнали из полка. Не с чем выехать в Петербург». Когда я поступила учиться в Санкт-Петербургский университет, эта семейная шутка была особенно актуальной.
Единственное, что сохранилось от папы, как раз касается этой семейной шутки – его письменный ответ мне на цитату из романа в письмах «Самоглот-Загребаевы»
Папа родился 27 декабря 1956 года в Чаплыгине – роддом тогда находился в доме, который потом передали под жильё врачам, и моя бабушка получила там квартиру, где мы с мамой и жили.
Всего у родителей отца было 8 детей – из тех, кто выжил в младенчестве и дожил до взрослого возраста. Мама называла их «воробьи» – они и вправду, когда собирались вместе, за одним столом на семейных праздниках, были похожи на слетевшуюся стайку воробьёв, и дружили между собой, хотя трое из них переехали из Чаплыгина в Ленинград – теперь уже Санкт-Петербург.
Сведениями о деде и бабушке со мной поделилась моя двоюродная сестра из Питера Ульяна Громова. Дед мой по отцу, Иван Григорьевич Воробьёв, родился 11 сентября 1922 года, в Ленинградской области, Ефимовском районе, деревне Заборье. Был призван на фронт в самом начале Великой Отечественной войны, в июле 1941 года. Сначала служил в 106 отдельном полку связи 61 армии, потом – в 7 запасном линейном полку связи. Воевал в полку у Рокоссовского связистом, рассказывал детям, что когда поздоровался с маршалом за руку, после этого руку не мыл три дня. Дошёл до Вильнюса, был ранен. Награждён Орденом Славы 3 степени.
Бабушка, Мария Михайловна Карамнова, была старше его на год. Она родилась в Тамбовской области 12 июня 1921 года. На фронте в составе комсомольской бригады рыла окопы под Смоленском. Там они с девчонками попали в окружение. Какое-то время провели под бомбёжкой в окопах – тех, кто пытался высунуться, скашивали автоматной очередью. Красная Армия отступила, комсомолкам пришлось выходить самостоятельно. Тогда-то они и поклялись с подругами, если выживут, рожать много детей – и обещание своё сдержали. Оружия у них не было – повезло, что чудом смогли перебежать в лес, где ещё две недели скитались без еды, и вышли к своим уже с раздутыми от голода животами. Какая-то женщина сжалилась над ними, поделилась своим хлебом. Воистину «Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины…»
Детская фотография папы и его брата: Гришка и Мишка у новогодней ёлки
С дедом бабушка познакомилась на вокзале в Раненбурге уже после победы. Иван Григорьевич ехал из госпиталя. Это был примерно 1946 год. Бабушка уже тогда жила в своём доме, у неё была однокомнатная квартира, которая досталась ей от её сестры Клавы – она получила жильё, когда работала в колонии для несовершеннолетних, а потом переехала в Богоявленск. Бабушка тогда училась в Сасово на пожарного инспектора, работала на железной дороге. Однажды, по дороге на работу, на вокзале и познакомилась с будущим мужем – симпатичный солдатик горевал об умершей матери, ехать ему было некуда. Так, с вокзала, и привела к себе домой.
Мария Михайловна и Иван Григорьевич Воробьёвы
Папа рассказывал другую историю – что с бабушкой, Марьей Михайловной Карамновой, дед познакомился в госпитале или когда вышел из него, поэтому я решила, это было на территории госпиталя, а значит, бабушка была санитаркой. Жизнь после войны была тяжёлой, но тогда все жили примерно одинаково.
Сначала в семье рождались девочки – Таня, Надя, Катя, Люба. Потом появился на свет папа. За ним его младший брат Миша – мне он всегда казался добрее отца, я его очень любила. Младшие девочки – Галя и Олечка; тётя Галя стала моей крёстной, а тётю Олю я помню ещё невестой, когда её выдавали замуж за дядю Славу Камагина. Мама ещё заставила меня красть у новобрачной туфельку для выкупа – вроде бы из неё должны были выпить, и я полезла под длинный стол, чтобы незаметно снять с невесты туфлю, но незаметно сделать это не удалось – тётя Оля наклонилась ко мне и спросила, что происходит. Пришлось объяснять. Туфелька оказалась в моих руках – почти как в сказке про Золушку!
Отец говорил, что больше всех своих детей дед любил Любу. Может, потому, что дочка родилась в один день вместе с ним. Каждый год на их день рождения он покупал на базаре арбуз – а день рождения обоих приходился на 11 сентября, день усекновения главы Иоанна Предтечи, когда, по примете, ничего нельзя есть круглого, что напоминает голову.
«Воробьи». Эта фотокарточка стояла на серванте в комнате бабушки Маши. Вверху: папа, Люба, Таня, Катя, Миша. Внизу: Надя, Галя, дед, Оля, бабушка
С детьми он был строг, но справедлив. Думаю, я бы его боялась, хотя до своих многочисленных внуков дед не дожил. У меня, судя по фотографиям, от него фамильный «воробьёвский» нос.
Всю жизнь дед боялся грозы – тётя Таня рассказывала, что в юности в одиночку он пережил страшную грозу в поле. После войны был электриком. Его фотографию как трудовика публиковали в местной газете.
Дед по отцу, Иван Григорьевич Воробьёв
Умер он от удара электричеством на работе 24 июля 1974 года, когда мой отец ещё был школьником. На папе, который был старшим сыном в семье (до него рождались и выживали девочки), ранняя смерть отца сказалась сильно – эмоции гасил в вине, связался с «крутыми» ребятами, на каких-то разборках оказался с обрезом, и за обиду, нанесённую его другу, выстрелил в обидчика. Ранил в живот. Тяжкие телесные – и вместо армии и лётного училища, о котором папа мечтал – и по всем данным, поступил бы – год в исправительной колонии и совсем другая судьба. Без взлётов, но зато со мной – неизвестно, родилась бы я или нет, если бы всё сложилось иначе. В тюрьме (он попал в Липецк) его уважали. Зарабатывал он там столько, что посылал деньги домой, а выйдя оттуда, приехал в Чаплыгин на такси с тортом для матери. Но о лётном училище речь уже не шла. Устроился работать водителем, жить остался в родительском доме – как старший сын, помогал.
Папа в 10 классе. Небо так и осталось – в его глазах
О смерти отца мой папа сожалел всю жизнь – не только за свои поломанные крылья – он считал, что Ивана Григорьевича можно было спасти, если бы вовремя и правильно оказали помощь. После смерти мужа Мария Михайловна растила детей одна. Воспитала и внуков, застала правнуков, и умерла 3 января 2002 года, дожив до 80 лет. Дата её похорон есть в книге стихотворений «Созвездие Лебедь» моей бабушки по матери, поэта и детского врача Галины Григоренко. Она написала Марии Михайловне такие строки:
Ну что, душа, жила, страдала,
Земные торила пути,
И вот теперь отгостевала.
Теперь – лети!
И как понять, зачем всё было —
Так краток путь.
Одна любовь всё осветила.
В любви – пребудь.
Умерла Марья Михайловна, справив за полгода до этого пышный юбилей в окружении детей, внуков и правнуков – как и мечтала, старенькой, серебряноволосой, и провожала её вся улица. Ушла Марья к своему Ивану… А вслед за ней ушла из жизни их дочка Надя, любимая сестра отца…
Но детство моё больше связано с семьёй матери.
Мой прадед по материнской линии, Пётр Никитич Тишаков, родился в селе Дубовое недалеко от Раненбурга 4 июня 1888 года. Был георгиевским кавалером, офицером, эсером – в годы революции он перешёл на сторону большевиков, потом раскулачивал зажиточных крестьян, срывал с церкви кресты – или руководил этим. Мама рассказывала, что крест с чаплыгинского собора пытались сорвать двенадцать тракторов – но лишь погнули шпиль.
В эсеры прадед пошёл после того, как на одном из офицерских собраний услышал тост от одного из дворян: «Господа офицеры, берегите себя! Этого пушечного мяса на нас хватит». Из прошлого взял только награды и закрученные усы, которые залихватски носил до конца жизни.
Женился он хитростью – завалил весь пол в доме невесты ассигнациями, дабы показать, что не беден. Прабабушка, Анастасия Яковлевна Подосинникова, родилась 18 декабря 1894 года в селе Лычное Тамбовской губернии. Слыла красавицей, да такой гордой, что всем отказывала и засиделась в девках аж до 22 лет – тогда такой возраст для невесты считался неприличным. Но прадеду к сраженьям было не привыкать. Однако одержав победу, он проиграл – едва ли не на следующий день после свадьбы эти деньги обесценились, и на него обрушился гнев красавицы жены, не привыкшей к отказам.
Фотографий прабабки в молодости увидеть мне не довелось, но о её властном характере была наслышана даже я. Что касается неземной красоты – судя по фото её детей в юности, которое попалось мне в детстве, а потом так и не нашлось, сколько я ни искала, даже у рязанской родни – её дочери даже на чёрно-белом фото ослепляли идеальными чертами одухотворённых лиц, но именно тётя Рая – наикрутейшего нрава, за который её прозвали Киргиз, поразила меня своим грозным сиянием – словно жар-птица. Бабушка тогда сильно удивилась, когда я восхитилась, какая Раиса красавица – в семье красивой и милой, в том числе, и за характер, считалась Валя. Впрочем, характер у Раиски, как звали её в семье, был в мать – прадед, пройдя две войны, никого не боялся, кроме Анастасии Яковлевны.
Прадед (справа) и прабабка вместе с отчимом и дядей бабушки
Семейное предание гласит, будто прабабка даже стреляла в прадеда из его собственного именного маузера – за то, что на её просьбу принести с работы мёд больным детям (украсть у государства, говоря языком того времени), он принёс всего полстакана. Спасаясь от гнева жены, прадед выскочил в сенцы, закрыв за собой дверь. Пуля задела ключицу.
Тётя Валя потом в разговоре подтвердила мне эту семейную легенду, заодно рассказав, что, помимо георгиевских крестов, прадед был награждён и орденом, который вручала ему последняя российская императрица. В годы НЭПа все свои уже ненужные и потерявшие после революции ценность награды он обменял, накупив любимой жене в Москве нарядов, которые потом донашивали за матерью девки, как звали в семье дочерей. Оставшиеся георгиевские кресты в голодные военные годы обменяли на муку.
После революции прадед был председателем сельсовета – видимо, настолько рьяным, что в Дубовом в них стреляли, кулаки несколько раз поджигали его дом. Семья переехала в Кривополянье, рядом с церковью Михаила Архангела, в которой потом через много лет крестили меня – в советское время это был единственный действующий храм в Чаплыгине, там хранилась перенесённая из Петропавловского монастыря чудотворная Тихвинская икона Божией Матери.
В 50-х в уже ставшем Чаплыгином Раненбурге прадед вместе с дедом построили дом «на бугре» – высоком берегу Становой Рясы, недалеко от того самого собора – в 80-х там был адрес: Советская площадь, 7 – последний дом наискосок от тогдашнего здания музыкальной школы, где я училась.
Свято-Троицкий собор в Раненбурге построили в 1806—1818 гг. Колокольня появилась позже, уже в 1830-х годах по проекту А. Биндемана и А. Воронихина
Умер прадед от туберкулёза 29 октября 1963 года, оставив после себя деревянный дом в центре Чаплыгина и семерых детей. Их судьба отразила эпоху: Анюта была фронтовичкой; бездетная, она воспитывала дочку своей сестры Клаши, которая отсидела в сталинских лагерях «за анекдот» из-за того, что её оклеветали подруги; её дочка Люба считала Анюту своей матерью. По имени Анюты ход к тёти-Валиному двору называли Анютин закуток. После лагерей Клаша жила в Нижнем Новгороде, где у неё родились сыновья – Олег и Серёжа, с редким отчеством Илларионовичи. Ваня уехал в Москву, Валя – в Рязань. В Чаплыгине остались мой дед, Николай Петрович, Раиса и Маша – она жила в Заречье.
Моё окошко уже заросшего деревьями дома
Анастасия Яковлевна была бесстрашной. Главным для неё в жизни были дом и семья и, когда по Тамбовщине прокатились антоновские бунты, она поила Антонова квасом – его отряд проходил мимо дома. В подвале в это время прятался прадед. Если бы не хитрость прабабки, которая бросилась угощать «освободителя», его бы убили.
До моего появления на свет Анастасия Яковлевна не дожила двух лет. Мама рассказывала, что к концу жизни она совсем ослепла, ходила на базар, который был рядом с домом, в мужском пиджаке, раздав все наряды красавицам-дочерям. Разделяла и властвовала до конца своих дней – назначала кого-нибудь из детей наследником, писала на него завещание на дом, а когда ей не угождали, назначала нового и переписывала своё волеизъявление.
Умерла она 27 мая 1978 года. Её похоронили рядом с прадедом. А потом, спустя 14 лет, рядом с родителями похоронили и деда…