bannerbannerbanner
Здесь, в темноте

Алексис Солоски
Здесь, в темноте

Конференция, напоминаю я себе. Статья. Сделав глубокий вдох, я надеваю на себя теплый, остроумный и дружелюбный образ, что-то сродни Дороти Паркер, не столь явно страдающей алкоголизмом, – более мягкая вариация моего обычного образа. Я могу изображать ее часами.

– Замечательно, – улыбаюсь я. – Так что же вы и ваш научный руководитель хотите узнать?

– Да, – кивает он, беря ручку. – Точно… И благодарю вас. На самом деле, вы даже не представляете, как много это значит для меня, для моих исследований. – Что-то в его голосе меняется, заостряется, будто гитарная струна слишком туго натянулась. Он, должно быть, нервничает. Я заставляю его нервничать. – Я только начал брать эти интервью, поэтому заранее прошу прощения, если мои вопросы не самые уместные или беспорядочные. Я все еще разбираюсь в этом человеческом аспекте. Так что будьте снисходительны, ладно?

Он улыбается так широко, что я вижу его десны.

– Снисходительной? – переспрашиваю я. – Конечно.

– Хорошо, отлично. Давайте начнем. Во-первых, как вы стали критиком?

Я рассказывала эту историю достаточно часто. Поэтому произношу отрепетированную речь, заранее подготовленно пожимаю плечами и смеюсь в нужный момент. Я сообщаю ему, как изучала театр в колледже, а затем переехала в город, как только закончила учебу, зарабатывая корректором в юридической консультации, чтобы снять квартиру-студию с двухконфорочной плитой и четырехфутовой ванной. Я тогда почти не посещала театр. За исключением случайных горящих билетов, ничего другого я не могла себе позволить. В феврале того же года моя тетя узнала от подруги, что журнал ищет специалистов по проверке фактов. Я пришла, сдала тест, и они наняли меня. Через несколько месяцев Роджер Уолш поймал меня в офисе на кухне. Главный критик Криспин Холт заболел, его обычные помощники уже уехали на День труда, а тут как раз намечалась премьера Дэвида Мэмета, которая не могла сама себя оценить, хотя я абсолютно уверена, что Дэвид Мэмет предпочел бы, чтобы все происходило именно так.

– Роджер слышал от кого-то, что я специализировалась на театре, – продолжаю я. – А может быть, у меня просто был такой взгляд? Уничтожающий. Роджер спросил меня, хочу ли я пойти. И я действительно хотела. Даже на Дэвида Мэмета. И я была либо слишком зеленой, либо слишком смелой, потому что написала именно то, что думала о шоу, и моя рецензия стала слегка вирусной. Это привело к еще одному заданию, затем еще одному, и к осени я стала младшим критиком. Остальное, – тут я делаю паузу, продолжая жестикулировать, – даже историей назвать тяжело.

– И на этом вы остановились? – уточняет он.

Это жалит, точно укус паука, независимо от того, хотел мой собеседник этого или нет. Потому что в двадцать два года звание младшего критика кажется впечатляющим. В двадцать семь лет вполне уместным. В тридцать два года – как букет роз в гримерке шоу, которое закрылось сразу после премьеры.

– Я вас умоляю! – ответила я. – Я все еще живу в квартире с двухконфорочной плитой и волнуюсь всякий раз, когда в город привозят очередное переосмысление Софокла. Очевидно, что я боюсь перемен.

– Правда? – удивляется он, глядя на меня сквозь очки без защиты от бликов.

Этот вопрос слишком похож на тот, который мог бы задать терапевт, тот самый вопрос, который задавали несколько терапевтов. Так что я отмахиваюсь от него.

– Либо это, либо для молодых женщин с твердым мнением о Гертруде Стайн исчезающе мало вакансий.

– Ха, – улыбается он. Это не совсем смех. Звучит только один слог. Когда звук затихает, я замечаю, что он не столько съел свой круассан, сколько разобрал его, слой за слоем. Он продолжает: – Вы сказали, что изучали театр?

– Да, – подтверждаю я. – Я написала дипломную работу по метатеатральности. Пьесы внутри пьес. Мне всегда чего-то не хватало.

– Тогда, возможно, я ошибаюсь, но разве вы не были актрисой?

Я стараюсь, чтобы мой голос оставался непринужденным – облаком, молочной пеной.

– Да, в детстве. Школьные спектакли. Несколько мюзиклов, в которых требуется такой пронзительный альт, как у меня. Общественные мероприятия.

– Но не в колледже? – Он подается ко мне. Слишком близко.

– О, немного в колледже, – тяну я. Мое сердце теперь начинает биться быстрее. Именно об этом беспокоилась Жюстин. То, что я так небрежно отвергла. Я тщательно подбираю слова, стараясь увести его от прошлого и вернуть в настоящее. – И чем меньше об этом говорят, тем лучше. У меня не особо хорошо получалось. Но этот опыт помогает в обзорах. Человек должен знать, как трудно создавать театр – непредвиденные обстоятельства, коллективные усилия, – чтобы писать о форме с каким-либо пониманием и состраданием. Поэтому я считаю тот опыт весьма полезным.

– Сострадание? – произносит он, изогнув бровь. – Это для вас основная ценность? Хорошо. Что касается вашего прошлого как актрисы, я нашел вот это. – Он переворачивает страницу своего блокнота и демонстрирует вложенный лист бумаги, и, хотя я не видела это больше десяти лет, сразу узнаю`. Это распечатка статьи из студенческой газеты, рецензия на «Гамлета», которого мы ставили на первом курсе.

– Это вы, да?

Отрицать нет смысла. Я вижу свою фотографию рядом с текстом. Девушка на черно-белом фото, конечно, выглядит моложе. Она бледнее, тоньше, впадины под глазами. Тем не менее, сходство неоспоримо.

– Как вы это нашли? – спрашиваю я.

– Я аспирант, – улыбается он в ответ. – Мы обучены проводить исследования. Ничего, если я прочитаю отрывок? – уточняет он, и, не дожидаясь моего ответа, зачитывает: – Вот оно: «Даже в сцене смерти Беатрис Пэрри, студентка второго курса театральной программы, не выглядит правдоподобной». Жестко. И, я полагаю, тогда вас звали Беатрис? В любом случае, согласны ли вы с такой оценкой?

Разумеется. Я согласна, что не была правдоподобной тогда и что с тех пор я в принципе неправдоподобна. Но я никогда не позволяла себе вспоминать опустошенность после тех репетиций и никчемные, бесцветные дни перед премьерой и после нее.

Я ощущаю, как меня захлестывают гормоны стресса – дыхание учащается, кровь шумит. Мне хочется сбежать отсюда – выдумать какое-нибудь оправдание или оставить его ни с чем, выскользнуть обратно через дверь и через несколько минут свернуться калачиком возле шипящего радиатора в своей квартире или прислонившись к барной стойке в польском заведении неподалеку от дома, чуть раньше начать пить свою ежедневную водку, стараясь забыться. Но я беру себя в руки. Работа. Роджер. Конференция. Я улыбаюсь ему, точно под дулом пистолета. Я остаюсь.

– Согласна ли я? – говорю бесстрастно. – Конечно. Есть причина, по которой я перенесла свой фокус на драматическую литературу. Я никогда не была хорошей актрисой.

Это не совсем так.

Это совсем не так.

Но это ложь, которую я твержу себе восемь спектаклей в неделю.

– Итак, теперь вы знаете, почему я критик, – усмехаюсь я. Моя улыбка стала шире, каждый зуб превратился в бутафорскую жемчужину. – Я не смогла бы получить это, став актрисой. Вы подловили меня! Но, как бы мне ни нравилось возвращаться к моим величайшим неудачам, кажется, вы хотели обсудить мою нынешнюю работу, верно? Мое влияние, мои методы?

– Ваше влияние. Ваши методы… – повторяет он эхом. – Да, Вивиан. Давайте перейдем к этому. И я не судил вас. Надеюсь, вы это понимаете. Просто обозначаю контекст. Наверное, хорошо, что вы вовремя отказались от этого. Не каждому суждено быть в центре внимания. – Он поднимает руку, чтобы убрать волосы со лба, случайно смахивает крошки круассана на пол, и на мгновение блеск его очков исчезает: я замечаю за его линзами нечто похожее не на волнение, а скорее на возбуждение или восторг. Неужели он действительно так относится к диссертации, к контексту? Но тут волосы снова падают ему на лицо.

В результате я рассказываю ему все: как выбираю, что рецензировать, сколько исследований провожу до и после, меняю ли я когда-нибудь свое мнение о пьесе. (Однажды, о трагедии Эдварда Олби.) Я рассказываю несколько историй просто ради развлечения: как однажды жена одного волка с Уолл-стрит пролила бокал шардоне и испортила все мои записи, как однажды актер мюзикла, ненавистный публике, загнал меня в угол в баре, и мне пришлось буквально выползать через черный ход. Я перечисляю своих любимых драматургов, а затем, словно открывая ему тайну, – наименее любимых.

Он пододвигает стул вперед.

– Но драматурги, которых вы упомянули, те, кого вы любите, все они мертвы по меньшей мере сто лет, – замечает он. – Поэтому простите, но как можно объективно критиковать новые работы, если они вам даже не нравятся?

– Они мне нравятся. Однако я не виновата, что за последние год или два ни у кого ничего не получилось настолько хорошо, как «Соната призраков».

– А как насчет новых форматов? Как насчет действительно экспериментальных работ? Я думаю об эссе, которое вы написали пару месяцев назад. Вы заявили, что театральный авангард практически мертв?

– Ну, в принципе, так и есть, – соглашаюсь я. – На протяжении веков существовали правила и обычаи, которые приходилось нарушать. Когда-то, очень давно, даже добавление второго актера казалось совершенно диким. Но к тому времени, как вы покончите с персонажем, сюжетом, местом, временем и одеждой, что останется перед вами? Авангарда больше нет, его нет уже несколько десятилетий.

– Действительно? Ничего? За всю вашу жизнь?

– Действительно, – киваю я. – Ничего.

– Но то эссе, которое вы написали, – должно быть, что-то его спровоцировало, верно? – Его голос становится громче.

– Да. Вероятно. Но я так много всего смотрела… Дайте подумать. – Я на мгновение закрываю глаза, а затем заставляю их открыться. – Да. Точно. Это было какое-то произведение, придуманное в старой синагоге на Элдридже. Коллективное творчество. Более чем вторичное.

– Я читал вашу рецензию. В спектакле был момент взаимодействия со зрителями, и вы написали, что отказались участвовать. Было ли это справедливо по отношению к их работе?

 

– Я участвовала в их работе, когда смотрела и слушала. Я делила пространство и дыхание. Этого должно быть достаточно. Вы видели представление, Дэвид?

– Видел. – Похоже, это правда. Потому что, когда он это произносит, что-то в нем смягчается, раскрывается. Его лицо приобретает почти святое выражение, и мне интересно, так ли я выгляжу, когда сижу в своем плюшевом кресле в темноте, восхищаясь представлением.

– И вы участвовали? – спрашиваю я. – Вы доверились назначенному вам актеру?

– Конечно, – говорит он. – Почему вы этого не сделали?

– Потому что я критик, – отвечаю я, и реакция на стресс снова нарастает. – Не персонаж. О чем бы ни было шоу, оно не обо мне. – Стало казаться, что кафе где-то вдали, расстояние между столиками выглядит огромным. Я замечаю как бы сверху, что мои зубы стучат, что мне приходится стискивать их, дабы унять этот стук. Мне не нравится, какой поворот принял этот разговор: что я потерпела неудачу как актриса. Что я потерпела неудачу как критик. Утверждение Дэвида Адлера о том, что мне не хватает способностей для выполнения единственной задачи, которая позволяет мне чувствовать себя по-настоящему человеком. Конечно, для одного дня я уже достаточно поддержала театральное сообщество.

– Большое вам спасибо, – произношу я, вставая, чтобы направиться к выходу. Я снова само очарование, ходячий четырехлистный клевер. Радуга без конца. – Вы так любезны, что нашли время. Понимаю, что в разговоре мы не особо вдавались в тему «женщины-критика», «женщины-зрителя». Но так скучно рассматривать эти вещи в бинарном ключе, вы не думаете? И мы так подробно все обсудили. И так хорошо вникли в суть! Я уверена, что теперь у вас есть все, что вам нужно.

– О, о'кей, – отвечает он. – Вы уверены? Потому что, может быть…

– Нет. Спасибо, – перебиваю я слишком громко, пока тянусь к своему пальто. – У меня, как всегда, сроки, поэтому мне действительно нужно идти.

– Хорошо. – Он выключает магнитофон и упаковывает его в сумку. – Конечно. Без проблем. Я позвоню вам, когда получу информацию о конференции.

– Я предпочитаю электронную почту.

– Значит, напишу на электронную почту, – соглашается он.

– У вас ведь есть мой адрес?

– Конечно. И вы правы, Вивиан. У меня есть все, что мне нужно. Спасибо.

Затем он встает, сжимает мою ладонь в своего рода прощальном клинче, от которого у меня по руке пробегает холодная дрожь. И в этот момент я замечаю несколько вещей. Глаза за очками темно-карие, почти черные. Два омута. Самые мрачные, которые я когда-либо встречала. И в этих глазах что-то мелькает, что-то холодное и острое, непоколебимое, как острие кинжала. Волнение, легкая улыбка – все это исчезло. Он видит меня. Видит насквозь. Какая я есть на самом деле. Не какой притворяюсь. Глядя в это лицо, я осознаю́ нечто большее: Дэвид Адлер все это время играл. Он тоже притворяется человеком. И он хорош в этом.

Лучше меня.

– Пока, Вивиан, – произносит он. – До встречи.

Прежде чем я это осознаю́, моя рука высвобождается, и я почти падаю на стол, а он выскакивает за дверь и быстро идет к Авеню А, чуть не столкнувшись с мужчиной в красной кепке – мускулистым, как перевернутый треугольник, – замирает на секунду и снова идет, или нет, теперь бежит через улицу в унылую зелень парка Томпкинс-сквер, а затем исчезает из моего поля зрения.

Глава 2
Задействованных иным образом

Две недели спустя, в понедельник, после Дня благодарения, я заезжаю в офис, чтобы подготовить статью для Winter Arts Preview. Хорошо, что Роджер попросил меня, а не Калеба, написать театральный очерк. Или, по крайней мере, я себя в этом убеждаю. Я пробираюсь по лабиринту кабинок, пока не замечаю белую голову Роджера, поглощающего сэндвич с пастрами, по высоте вдвое больше, чем его открытый рот. Он жует и машет мне, чтобы я села рядом.

– Что насчет моей блестящей идеи для истории, в которой ты узнаешь у The Rockettes[8], что они надевают под свои откровенные наряды? – спрашивает он, намазывая горчицу. – Я уверен, что смогу раздобыть дополнительную страницу для сопроводительной фотографии. Ладно, ладно. Можешь перестать смотреть на меня взглядом феминистки-убийцы. Мы дадим «Радио Сити» пропуск в этом году. Что-нибудь еще?

Я достаю свой блокнот.

– Как насчет статьи о спецэффектах в сезонных шоу? Как техники создают туман и лед в перегретых театрах, что они вкладывают в эти машины, из которых идет снег, выглядящий настоящим.

– А что, если у нас будет полуодетая Rockette, играющая в упомянутом снегу? Эй, ой. Я думаю, что это неподчинение – то, к чему приводит обучение всех вас, женщин, чтению и письму. Но да, конечно, продолжай. И в этом деле наметился резкий поворот, я упоминал? Наш главный редактор из своего загородного дома в Ист-Хэмптоне в своей бесконечной гребаной мудрости перенес публикацию на неделю раньше. Так что печатай быстро, ладно? – Он откидывается на спинку своего якобы эргономичного кресла, засовывая большие пальцы в подтяжки. – Как прошел твой День благодарения, малыш?

– Съела креветки «кунг-пао». Посмотрела «Ужас Амитивилля». Старый. Я подумала, что это поможет мне не расстраиваться из-за того, что у меня нет дома, куда можно пойти в День благодарения.

– Ты можешь прекратить эту сиротскую чепуху? Сколько раз я просил тебя прийти к нам? Ты же знаешь, Шерил любит, когда ты приходишь в гости. Кстати, о… – Он подается вперед, открывает небольшой холодильник, который держит под своим столом, и извлекает оттуда завернутый в фольгу пакет. – Здесь несколько орехов пекан и яблочный крамбл. Шерил вспомнила, что у тебя наследственная ненависть к тыкве.

– Не то чтобы она мне не нравилась, – бормочу я. – Просто ни у кого не получается приготовить вкуснее, чем у моей мамы.

– Острее змеиного зуба, знаешь ли. Конечно, конечно, не говори так, вот почему твои страницы – хиты. Но ты хоть когда-нибудь получаешь удовольствие? Или только притворяешься, что это так? Когда ты в последний раз смотрела постановку, которая тебе действительно понравилась?

– В 1606 году. «Король Лир при дворе». Финальная сцена до сих пор убивает меня.

– Мило, детка. Но последняя статья вызвала больше гневных комментариев о тебе и сообществе.

– Сообщество могло бы улучшить качество постановок, – парирую я. – Однако я пытаюсь, Роджер. Пытаюсь любым способом, который не ставит под угрозу мою честность. Вот тот фундамент, о котором я упоминала. И кстати о… – Я собираюсь спросить о должности главного критика, о том, когда он примет решение, но тут Роджер вспоминает, что у него редакционное совещание, и бредет в конференц-зал, как бык средних размеров в Памплоне, сильно сбившийся с курса.

– Мне нужна эта история с погодными явлениями к понедельнику, – бросает он через плечо. – Тысяча четыреста слов. Отправь памятку к фото сегодня вечером. И постарайся относиться ко всему спокойно. Проще. Хорошо, малыш? – Он уходит прежде, чем я успеваю его остановить. И я остаюсь одна.

Я уже собралась было уйти из офиса, когда Эстебан преградил мне путь. На нем короткое золотое кимоно поверх темных джинсов и больше тонального крема, чем я когда-либо осмелилась бы нанести. Он целует меня в обе щеки, затем проводит рукой по моим волосам, приглаживая секущиеся кончики.

– Тц-ц. Бебита, когда ты пойдешь к тому стилисту, которого я порекомендовал?

– Никогда. Обедаем? Рамен?

– Не могу. Эта шлюха Триш снова притворяется больной, и некому контролировать телефоны. Но я как раз собирался набрать тебе. Звонила какая-то девушка, очень расстроенная. Будто действительно расстроенная. Будто ей нужен лошадиный транквилизатор. Как вчера.

– Разве он не всем нам нужен?

– Она сказала, что должна поговорить с тобой, красотка.

Он протягивает мне неоновый стикер. Стиснув зубы, все еще переживая болезненный укол от внезапного ухода Роджера, я достаю свой телефон и набираю номер, спускаясь по лестнице. Возможно, я не смогу дать сообществу именно то, чего оно хочет. Но я могу время от времени перезванивать.

– Здравствуйте, – произносит женский голос, напряженный и низкий.

– Здравствуйте, это Вивиан Пэрри. Меня попросили перезвонить вам.

– Да, да! Вы Вивиан? Хорошо, да! – Она говорит с резким акцентом, не могу определить каким именно. Может, восточноевропейским. – У меня есть его календарь. Только сегодня и… – Я слышу глубокий вдох. – Извините… Хорошо. Вы знать Дэвида Адлера?

– Дэвид Адлер? – Мне требуется секунда, чтобы вспомнить имя. Я почти не думала о нем после нашего странного интервью. Я умею забывать неприятные вещи. Я успешно блокировала каждое возрождение Энни. – Да. Я знаю его. Не очень хорошо. Как-то встречалась с ним. Коротко. Он говорил со мной об исследовательском проекте.

– Когда?

– Примерно две недели назад, во вторник. Во второй половине дня.

– Да. В его расписании он указать, что у вас назначена встреча на два часа дня. Во сколько он уйти?

– Около трех. Может, чуть раньше. Я точно не уверена. И я… простите, но кто вы? И что все это значит?

– Меня зовут Ирина. Дэвид мой жених. В следующем месяце наша свадьба. Но он пропасть. Исчез. И вы последняя, кто его видеть.

* * *

Ирина просит о встрече, и несмотря на то, что мне очень хочется вернуться домой, сохранив свое публичное лицо для последующего использования, из любопытства, замешательства или по совершенно неясным мотивам, а может, из-за того, что я чувствую себя одинокой в сети 5G, я соглашаюсь. Она предлагает сеть кофеен на Второй авеню. Я называю ей цвет своих волос – светло-каштановый – и цвет пальто – серое. Двадцать минут спустя она уже спешит к моему столику.

Женщина примерно моего возраста, в мешковатой черной юбке и еще более мешковатом свитере – бесформенном, как грязная лужа. Прядь темных волос выбилась из-под пушистого розового берета, обрамляя личико, настолько похожее на мышиное, что удивляет отсутствие усов. Ее кожа цвета снега, а глаза покраснели, обещая новые слезы.

– Вы Вивиан? – спрашивает она.

– Да, – отвечаю я.

Она бросает взгляд в сторону прилавка.

– Кофе?

Я качаю головой:

– Нет. Я уже выпила. Просто объясните мне, что вам нужно.

Она садится напротив и, шмыгнув носом и сглотнув, начинает рассказывать. Они с Дэвидом обручились четыре месяца назад. Она взмахивает левой рукой, демонстрируя бриллиант огранки «принцесса» в половину булочки, невозможный при зарплате любого аспиранта, которого я когда-либо встречала. Она описывает ресторанный зал Брайтон-Бич, который они выбрали для церемонии, и платье, которое она купила в Kleinfeld[9].

– Вернуть ничего нельзя, – горестно заканчивает она свое повествование.

– Но что случилось с Дэвидом? Вы сказали, он пропал?

– В тот день, когда он увидится с вами, у нас была назначена встреча, – произносит она, опуская голову, – дегустация торта. Дэвид… он сладкоежка. Но он не прийти и не отвечает на звонки. Утром я звонить его соседу по комнате. Его сосед по комнате говорит, что Дэвид не вернулся домой. Тогда я иду в полицию, но мне говорить, что человек должен отсутствовать больше. И я жду два дня, а потом снова иду в полицию, и этот офицер, этот человек, очень недобрый, он говорить мне, что я не могу подать заявление, что я не член семьи и что если Дэвид ушел, то это потому, что он не хотеть жениться на мне.

Целая жизнь, потраченная на то, чтобы просыпаться под взглядом розовых глаз Ирины, могла бы заставить более храбрых мужчин сбежать. Но, словно услышав мои мысли, она восклицает:

– Это неправда! Когда он делать мне предложение, когда он дарить мне это кольцо – это большой сюрприз. Я говорю ему, что это слишком много, это слишком рано, но мы созданы друг для друга навсегда – так говорить он, на всю жизнь. Хорошо? – Она прячет лицо в своих мешковатых рукавах, и слезы текут все сильнее.

Я так часто вижу, как люди плачут на сцене! Версия крупным планом более влажная, более грязная. От этого у меня выворачивает желудок, который и так уже мутит от запаха сахарного сиропа и пригоревшего кофе.

 

– Простите, – произношу я, отводя глаза. – Но я не уверена, что могу вам помочь. Я действительно не знаю Дэвида Адлера. Я встречалась с ним только один раз. Что я могу сделать?

– Вчера сосед Дэвида по комнате найти пароль к его компьютеру. Он прикреплен скотчем к его столу. – Она делает неопределенный жест руками. – К-как это сказать… наоборот…

– К нижней части его стола?

– Да. Нижняя сторона. Точно. Мой отец… он не разрешать нам с Дэвидом жить вместе. Только после свадьбы. Итак, у Дэвида есть сосед по комнате, и он узнать пароль и заглядывать в компьютер Дэвида. Все запросы пропа́сть. Но календарь – он не пропа́сть. И в календаре написано, что он должен встретиться с вами. Итак, хорошо, пожалуйста, что это за встреча? Расскажите мне, что вы помнить.

У меня приличная память, что является необходимостью в моей работе, которая включает в себя освещение шоу на странице через несколько дней после его просмотра. Но Ирине, ерзающей напротив меня, нужно что-то получше, чем приличная память. Поэтому я рискую прибегнуть к старому актерскому упражнению, трюку с чувственной памятью. Только в этот раз. Вдыхая запах кофе вокруг себя, я вспоминаю кофе, который пила с Дэвидом Адлером, и сначала ничего не происходит; все, что я вижу, – это зеленые и коричневые тона этого кафе. Но потом я чувствую, как что-то внутри меня ослабевает, раскрывается, и я представляю себе тот другой стол.

Я рассказываю ей все, что могу вспомнить. Что мы встретились вовремя. Что на нем была парка, синяя или, может быть, зеленая, которую он не снял. Я говорю ей, что мы беседовали целый час о театре, о моем творчестве. Что он съел шоколадный круассан. То есть он его не ел, не совсем. Но эту деталь я опускаю. Я также не упоминаю выражение его глаз или то холодное чувство, которое у меня осталось, будто он играет роль, играет ее слишком хорошо.

Когда я упоминаю шоколад, женщина издает тихий стон, будто кто-то – кажется, я – только что ткнул пальцем в багровый синяк.

– Он любить шоколад. Всегда. На мой день рождения он подарить мне замечательный коробку конфет и сам съесть все. – Она вытирает глаза. – После этой встречи вы видел, куда он пошел, каким образом?

– На восток, – сообщаю я, – в сторону парка. О да, и он с кем-то столкнулся. Или почти столкнулся. С мужчиной, занимающим половину тротуара.

– Мужчина! Что это за мужчина?

– Извините, не знаю. Просто какой-то мускулистый парень в красной бейсболке.

– Красная? – переспрашивает она прерывающимся голосом. – Вы говорить, эта кепка была красная?

– Думаю, да. Я не уверена. Это все, что я могу вспомнить. Мне жаль, – выдавливаю я, и это почти правда.

Ирина выдыхает, медленно, неохотно, точно вдохнула бы этот воздух обратно, если бы могла. Она крепко зажмуривается, и по ее щеке скатывается единственная слеза. Затем она открывает глаза. Ее лицо становится более суровым.

– Хорошо, – говорит она. – Вы сделать для меня еще кое-что? Когда полиция рассказывает мне эти ужасные вещи, мой отец нанимает частного детектива. Так что вы позвонить ему, хорошо? Этому следователю. – Она встает, роется в сумочке в поисках визитной карточки, которую затем вкладывает мне в руку, чуть наклоняясь. Ее влажные розовые глаза всего в нескольких дюймах от моих сухих.

– Вы умный девушка. Да. И хороший девушка. Это правда, да? Ты поможешь?

– Прости. Я не думаю…

– Ты думать, он меня не любит. Что он бросать меня перед этой свадьбой, потому что он меня не любит. Но он не такой человек. Он умирать, если я оставлю его. Он часто это говорить. Теперь я беспокоюсь, что он уже мертв.

Я знаю, что значит быть оставленным умершим. Знаю, как жизнь может отступить перед лицом такого горя. Потому что я потеряла кое-кого и не смогла перенести это. Не до конца. И только поэтому я беру карточку и обещаю позвонить. Тут Ирина принимается плакать всерьез. Неловко выпрямляется, ударяется бедром о стол, а слезы все льются и льются градом. Я смотрю куда-то в сторону, пока она не успокаивается. Когда она снова заговаривает, ее голос звучит низко и настойчиво.

– Нет, – отчеканила она. – Дэвид не умирать. Я найти его, и тогда мы поженимся. И мы будем есть торт. Очень много тортов! Он любит сладкое. Всегда.

* * *

Вернувшись домой, я кладу на тарелку кусок пирога с пеканом и убираю остатки мороженого в холодильник, пустой, если не считать пакетиков кетчупа и апельсинового соуса, банки засахаренного джема, сморщенного лайма, бумажного пакета с жирными пятнами, содержимое которого неизвестно. Я слышала о жителях Нью-Йорка, которые выключают бытовую технику на кухне и используют ее для хранения обуви. Я думала об этом, но у меня не так уж много обуви.

Я сворачиваюсь калачиком в кровати, включаю ноутбук и откусываю кусочек пирога. Вернее, пытаюсь откусить. Кусок просто не лезет мне в горло. В конце концов я ставлю тарелку на пол и нахожу визитку, которую дала мне Ирина. Нелепо, но моя рука дрожит, когда я держу карточку за уголок.

Я знаю, что мне следует делать. Выбросить карточку. Выпить водки. Принять половинку таблетки, или, если не поможет, целую, чтобы восстановить равновесие. Чтобы заглушить жалость, которую я теперь испытывала, проблески сочувствия и переворачивающее желудок возбуждение. Чтобы пресечь желание ввязаться в эту ситуацию, сыграть в ней какую-либо роль. Потому что, даже если я зарабатываю на жизнь, преднамеренно отстраняясь и вынося суждения, – желание действовать, участвовать никогда полностью не покидало меня. И я знаю, что случается, когда я включаюсь. Когда я позволяю себе отпустить чувства. Дурные вещи. Опасные. Вещи, для подавления которых могут потребоваться более сильные таблетки или что-то гораздо худшее, чем таблетки.

И все же это желание остается. И теперь к нему присоединяется любопытство. Для чего Дэвид Адлер сидел со мной в кафе, эксгумируя мое прошлое? И куда он исчез несколько часов спустя? И как, когда и почему он научился так хорошо играть свою роль? И было ли что-нибудь из того, что он показал мне (нервозность, возбуждение), хотя бы отдаленно реальным? Я считаю себя превосходным знатоком театра и жизни, а также определяющих различий между ними. Но Дэвид Адлер встряхнул эту уверенность, как дешевый сувенирный снежный шар. Чтобы сделать свою лучшую работу, мне нужно, чтобы все снова улеглось. Без того, что Аристотель называл сценой узнавания[10], или того, что терапевты, с которыми мне иногда приходится встречаться, упорно называют финалом, мой разум не успокоится. Так что, возможно, я позволю себе сыграть очень маленькую роль. Чтобы поучаствовать в чем-то в дневное время.

Я изучаю визитку: тонкий прямоугольник цвета прокисшего молока, два угла загнуты. На карточке значится: «Джейк Левитц, лицензированный частный детектив». Ниже номер телефона и факса, но нет адреса электронной почты, что заставляет меня думать, что Джейк Левитц, вероятно, очень старый или просто чудак, а возможно, и то и другое.

Прежде чем я успеваю решить, звонить ему или нет, на моем смартфоне появляется сообщение от Жюстин. Она интересуется, запланирован ли у меня на вечер спектакль, и когда я отвечаю, что да, редкое представление в понедельник, она снова пишет, предлагая мне встретиться позже в новом баре в Гринпойнте. Она обещает мне, что поскольку бармен – друг ее подруги, она почти абсолютно уверена, что мы сможем выпить бесплатно или почти бесплатно, и очень просит меня надеть что-нибудь, сшитое худыми ручками голодающих из стран третьего мира в этом гребаном столетии, а еще она думает, что оставила у меня свои серьги, и я должна их захватить. (Есть сентиментальные трагедии короче текстов Жюстин.) У меня нет сил возражать ей, поэтому я соглашаюсь, обойдясь куда меньшим количеством слов.

Затем я заставляю себя вернуться к работе: набрасываю список праздничных снежных шоу, отправляю шквал запросов на интервью с пометкой «срочно» в теме письма, провожу ужасно забавные пятнадцать минут за чтением часто задаваемых вопросов и инструкций по безопасному обращению с театральным генератором снега. Очевидно, предполагается, что вы просто должны находиться как можно дальше от него. Быстро принимаю душ, выпиваю самую малость водки и выбираю вельветовую рубашку 1980-х годов, которую Жюстин наверняка забракует. Выскакиваю за дверь и сажусь в поезд F, который увозит меня к шуму, грохоту и афишам мидтауна, а затем к дверям театра, где после нескольких простых ритуалов – проверки билета, вручения программки и ненужного сопровождения к месту у прохода – я в течение ста десяти минут без перерыва теряю и нахожу себя.

Сегодняшняя пьеса – «Федра» Расина, это неоклассическое прочтение классической трагедии, и, несмотря на все это, на предательство, и обман, и смерть, и ужасное желание, которое невозможно высказать, которое никогда не исполнится, я восхищена. Федра кончает с собой, обезумевшая от обуревавших ее чувств. Молодой человек тоже умирает. И когда снова зажигается свет, по моему лицу текут слезы, и я не знаю, по ком я плачу – по Федре, по себе, по Ирине или по всем сразу.

8Нью-йоркский женский танцевальный коллектив, основанный в 1925 году в Сент-Луисе. Представления сочетают в себе традиции французского варьете и американского танцевального мюзикла и славятся особой синхронностью исполнения.
9Самый знаменитый в США свадебный магазин.
10Переломный момент в драматическом произведении, когда тайное становится явным, когда главный герой утрачивает свои иллюзии и понимает суть происходящего вокруг.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru