bannerbannerbanner
Ярость Белого Волка

Алексей Витаков
Ярость Белого Волка

– Я с самого раннего детства мечтал стать полководцем. И много, очень много читал.

– Похвально.

– Обещаю вам, пан гетман, что обедать вы будете в городе. Эти варвары ничего не стоят. В них нет ни ума, ни тем более сколько-нибудь просвещенности. Да что они могут знать о древней полководческой славе? О тактиках и стратегиях? Стадо дремучих, грязных свиней.

– И что же по поводу тактики на данный эпизод нашей жизни, вы не договорили? – Жолкевский привстал в стременах.

– А вот смотрите. Половину своих людей я брошу на Авраамиевские ворота. Там завяжется бой. Тупые варвары наверняка перебросят силы с Копытецкой башни им в помощь. А вот тут я и ударю. В аккурат туда, откуда их силы будут переброшены и оголится фронт.

– План превосходен, пан. Я одобряю. Желаю вам нагулять отменный аппетит. – Жолкевский тронул шпорами коня и поехал на холм, чтобы посмотреть военный спектакль сверху.

В шуме разворачивающейся атаки гетман не услышал, как сзади подъехал Сапега. Оттого и кособоко вздрогнул, услышав его голос.

– Пан гетман, вы несете полную ответственность за потери в живой силе. – Канцлер сидел на коне, сильно ссутулившись, стараясь не смотреть на происходящее под стенами.

– Уж вам-то, канцлер, доподлинно известно, что рыть землю, подобно кротам, куда как разумнее. – В слово «разумнее» гетман попытался вложить всю свою брезгливость, которую испытывал к собеседнику.

– Вы не расскажете, что случилось с вашей лошадью? – Канцлер кривовато улыбнулся.

– У меня был конь. Конь. А не какая-то там лошадь! Вот за него они, – гетман указал рукой в сторону города, – они мне отдельно заплатят.

– Я очень надеюсь, что это произойдет скоро и без лишних потерь. Хотя в отношении такой проблемы, как убитые и раненые, у вас свой взгляд!

– У меня где-то завалялись надушенные шелковые платки, пан канцлер. Я их вам подарю сегодня в Смоленске за обедом от всей души.

– Они мне понадобятся в том случае, когда тысячи тел будут издавать на поле запах тления. Приму, дорогой гетман.

– Как же вы мне надоели, канцлер! Идите займитесь своими подземными галереями. Победители туда вам отнесут яства!

– А кто будет победителем?

– Еще слово, и я буду вынужден пустить вам пулю в живот за измену!

– А что же так? Вы вроде говорили, что у вас блестящий референдерский удар! А тут вдруг пулю… Да еще в живот!

– Я никогда не испачкаю о вашу плоть свой клинок. – Лицо Жолкевского пошло багровыми пятнами.

– Добавьте еще: «грязную плоть». – Сапега делано засмеялся. – И все же советовал бы для начала разобраться в истории с убитым конем, дорогой гетман. – Канцлер легко потянул повод и отъехал в сторону.

А в это время отряд Новодворского разделился на две части и стал напоминать жало змеи. Гусары с хлопающими крыльями за спиной закрутили карусель между Авраамиевских и Копытецких ворот, паля из пистолетов по защитникам крепости. Пехота же панцирной хоругви с обушками и бандолетами наперевес пошла чуть сбоку, принимая на себя огонь с Копытецкой. Отвечая. Отплевываясь ружейным огнем. Но при этом делая вид, что идет на осаду к Авраамиевским воротам.

Поляки шли на штурм без огневой подготовки, плохо понимая, что от них требуют командиры. Больше боясь немецких наемников фон Вайера, которые дышали им в спину, чем шквального огня защитников крепости.

В глубине своего строя отчаянный Новодворский собственноручно тащил петарду. Рейтары мужественно закрывали своими телами его от летящих осколков и пуль, падая снопами со всех сторон. Неожиданно огонь стал утихать.

– Они поверили. Они мне поверили. Тупые свиньи. Держать строй! – Новодворский сорванным голосом кричал толпе воинов, прижимая петарду к груди.

* * *

– Вот тако же оно! – Шеин хмыкнул в седой ус.

– Так чего?! Ишь, пошли на штурм! Может, подсобить авраамиевским? – Сотник Олеша Лукьянов распахнутыми глазами смотрел на лязгающее броней, окутанное дымом, плюющееся бесноватым, неприцельным огнем польское войско.

– А ты погодь чуть, Олеша! Вишь, драгуны ихние как-то в стороне. А чего, спрашивается? – Воевода прищурился, стиснув тугими пальцами плечо сотника.

– И то ведь правда! Отобьются хоть, Михайло Борисыч?

– Авраамиевские отобьются. Да и сдается мне… – Шеин хлопнул себя по лбу. – Вот ведь я тугодум.

– Так чего? Сподмогнем, чо ль, авраамиевским?

– Они того и ждут, чтобы ты, горячая голова, людей своих отсюда убрал бы. – Шеин едва успел договорить, как мушкетная пуля ударила по внутренней стене амбразуры.

Круглая, горячая, она отрикошетила и впилась в глаз стоящему позади пищальнику Захару Давыдову.

– У-у, сука! Елык-камелык! – не то тихо взревел, не то яростно пропел пищальник.

Но тут же выхватил откуда-то из-под кафтана тряпицу и, держа ее в скрюченных от боли пальцах, полез этой тряпицей в глаз. С благим матом и зубовным скрежетом вырвал из глазницы пулю и кровавый ошметок, который еще мгновение назад был здоровым глазом, а затем сам себя и перевязал этой же тряпицей наискось через голову.

– Иди ужо до лекаря, Семеныч! – крикнул сотник.

– Никуды я не пойду, елык-камелык!

– А пользы с тебя топерь? Поистечешь тут весь.

– Я им за глаз свой, елык-камелык, ужо-то… – просипел еще не отошедший от боли пищальник и потряс в сторону неприятеля оружием.

– Оставь его! – Шеин снова открыто смотрел сквозь бойницу. – Ага. Ну да, ну да… А ну-ка, Олеша, убирай людей своих с башни и по пятый зубец от нее в стороны. Всех убирай. Чтобы духу не было никого. Бегом.

– Ты чё, Михайло Борисыч?

– Делай чего велено. Ставь внизу полой коробкой супротив ворот. Копейщиков впереди, а за ними пищальников да аркебузников. Чтобы все позарядили.

– А каков квадрат должон? – Олеша вытаращенно смотрел на Шеина.

– Драгун вона видишь? Вот они должны все аккурат поместиться в твоем квадрате. И чтоб ни одна гадина не ушла!

– Понял, воевода. Эт мы быстро поставимся. Как же, по десять раз на дню так застраивалися. Быстро управимся. – Олеша сообразил, чего хочет Шеин, и в предвкушении чего-то лихого потер руки. – А ну, давай на три линии супротив ворот становись. Оружие заряжай!

– Еще сверху схорони десятка два стрелков. Можно с саадаками. Но так, чтобы с поля не видно было, что на стене кто-то есть.

– Так я ж их на пузо-то и положу. Такоже и делали не раз. Засада, значится!

– Правильно смыслишь, Лукьянов! – Шеин залюбовался тем, как быстро и слаженно натренированные бойцы строятся в линии, образуя мощную коробку напротив ворот. – Сейчас я еще к тебе подкрепления пришлю.

Воевода вынул из-за пазухи кусок багровой, как заря, ткани и, глядя на Успенскую колокольню, взмахнул три раза. Взмах этот означал, что требуются три сотни бойцов на Копытецкую. С колокольни ответили одним протяжным и тремя короткими звуками трубы. Дескать, поняли.

– Теперь смотри, Олеша. Сейчас кто-то вон из той толпы вынырнет с петардой. Но мы его подпустим. Пусть взрывает. И пускай драгуны прямо и вломятся. Ты следи только, чтобы воротную решетку за гостями вовремя опустили.

– Понял, Михайло Борисыч.

– Ну коли понял, то и с Богом. Это и будет наша первая сшибка.

А через поле наискось от строя рейтар бежал весь растерзанный и расхлыстанный Новодворский, держа в руках петарду. По нему не стреляли. Но тем не менее шляхтич сокращал расстояние, используя зигзаги. Ему даже мерещилось, что возле его ног от пуль фонтанчиками вспыхивает земля.

Храбрый, но недалекий и безрассудный Новодворский был на все сто процентов уверен, что перехитрил защитников крепости.

Он подбежал к наполненному землей срубу, подсунул под нижнее бревно петарду и откатился на несколько шагов. После этого поджег фитиль и со всех ног бросился прочь.

Грянул взрыв. Бревна с землей рванулись вверх и на десятки шагов в стороны. И уже неслась четверка безумных ослепленных лошадей, между которыми на толстых веревках болтался таран.

От удара тараном Копытецкие ворота подались назад. Веревки лопнули, и несчастных животных разнесло в стороны. Ломая ноги о развороченные бревна, они налетели на стены башни и с вывернутыми шеями рухнули наземь.

И уже шло, набирая скорость, панцирное войско.

Драгуны, перескакивая через преграды, вломились в город. И тут же были встречены шквальным огнем из пищалей и аркебуз. Воротная решетка стремительно поползла вниз, перекрывая отступление.

Окруженные с четырех сторон, всадники метались между рядами длинных пик и копий. А пули и картечь смолян разили без устали и без пощады. Сверху били луки-саадаки, стрелы которых попадали точно в незащищенные места между воротом и линией шлема. Крюки и специальные когтистые захваты вырывали из седел. Черепа крошились копытами своих же коней. Разноцветные гребни из длинных перьев летели с голов, сами головы катились, подобно комьям глины, дорогие доспехи превращались в искореженный хлам.

Сам Шеин стоял, скрестив на груди могучие руки, наблюдая за избиением с высоты боевой площадки Копытецкой башни.

– Ну вот и ладно! Ну вот и погуляли! – тихо пробасил он себе под нос.

Глава 3

Якуб Мцена шел своей легкой, пружинистой, чуть прыгающей походкой, глядя на пламенеющий восход. В войсках его узнавали именно по походке. У него было даже прозвище Легкий Ворон. Из-за правого плеча высилась длинная рукоять цвайхандера, двуручного трофейного меча, который, по легенде, достался ему в одном из боев со шведами. С тех пор прошло около двух лет. Цвайхандер словно прирос к спине, став естественным ее продолжением. Тяжелой брони Якуб не носил, предпочитая лишь кожаный доспех. С появлением огнестрельного оружия смысл в металлическом доспехе отпал сам собой. Пули пробивали его насквозь. И если человек получал пулевое ранение, то еще такие доспехи приносили дополнительные трудности. Чтобы подобраться к нужному месту на теле, необходимо было сначала освободиться от увесистого железа, при этом часто еще больше разбередив саму рану. Плохо спасал тяжелый доспех и от колющих ударов. Нередко, сковывая движения сражающегося, приносил тому больше вреда, нежели пользы. К тому же металл дорого стоил и естественно манил своим блеском алчных мародеров.

 

Трудно было определить на глаз его возраст, но стоит сказать, что он за два последних года успел побывать во многих переделках, отличиться во многих сражениях и завоевать серьезную репутацию среди таких же, как он, наемников.

Косой шрам от шведского палаша шел через все лицо от левой брови до правого угла верхней губы. Сломанный цепом нос. Пунцовый желвак практически полностью закрывал левый глаз, а правый стал, напротив, неестественно большим из-за надорванных лицевых мышц. Еще один шрам на горле напоминал ствол дерева с растопыренными ветвями – рана, полученная от зазубренного ятагана и навсегда изменившая голос. Многочисленные большие и малые рубцы по всему телу. Словом, родная мать не узнала бы его – так изменилась его внешность буквально за два года. Но Бог любил Мцену. Ни одного серьезного увечья, которое могло бы сколько-нибудь повлиять на его карьеру наемника. Ни сломанных костей, ни перерубленных сухожилий, ни контузий. Зато яркая, белозубая улыбка, вызывающая у многих зависть. А зубы в ту пору стоили очень дорого. Было немало тех, кто подрабатывал на зубах убитых на поле сражений. И не только убитых. Нередко молодые бойцы боялись потерять свои зубы во сне. А были случаи, когда мародеры и маркитанты, шедшие за войском, специально убивали человека, не дожидаясь, пока он погибнет в бою, чтобы получить то, что возвращало красоту и молодость, – зубы.

Поросший буйным смешанным лесом холм, ярко-желтый от осенней, подернутой утренним холодком листвы, почти сливался с поднимающимся солнцем. Продлевая его в несколько раз.

Мцена перепрыгнул через ручей. И стал мечом прорубать себе дорогу сквозь кусты. Можно было пройти дорогой. Но так быстрее и даже спокойнее, поскольку польские разъезды не зададут лишних вопросов.

С вершины холма открылся потрясающий вид.

По правую руку тянулся чешуйчатый, сверкающий Днепр, на берегу которого грозно вздымались крепостные стены. Жутковато темнели бойницы башен, ровным крепким рядом шли зубцы кремля. Между зубцами то и дело матово вспыхивали наконечники копий, дула ружей, клинки сабель.

На противоположной стороне Днепра раскинулся польский лагерь его величества короля Сигизмунда Августа. Краски. Краски. Разноцветные перья на максимилиановских шлемах, разноцветные плащи, подбитые дорогими мехами, волнующиеся гривы коней, блеск панцирных доспехов. Хоругви. И много-много чего еще.

Якуб осторожно спустился на другую сторону холма, стараясь производить меньше шума. Но как он ни старался, его заметили.

– Стоять! – раздался резкий окрик из-за низкого ельника.

– Стою, – подчинился Мцена, разведя руки широко в стороны, показывая пустые ладони.

– Кто? Куда следуешь?

– Иду наниматься на службу в непобедимую армию его величества короля Сигизмунда Третьего.

– Меч положи на землю!

– Возьми, коли сумеешь! – Мцена чуть повернул голову и скосил за спину себе взгляд.

В ельнике зашептались. А потом опять тот же голос сказал:

– Ладно. Пусть висит на спине. Но руки вытянутые держи перед собой.

– Не очень-то гостеприимно встречаете!

– А шут тебя разберет, кто ты есть такой. Сейчас отведем к начальнику. Пусть сам разбирается.

– Куда идти-то?

– А вперед так и иди.

Через несколько минут тропинка, по которой шел Мцена, вынырнула на небольшую поляну. К нему подошел человек в собольей шапке с зеленым верхом.

– Меня зовут Друджи Сосновский. Я командую разведкой на этом отрезке. Вы кто такой?

– Якуб Мцена.

– По каким вопросам пожаловали?

– Наниматься.

– Кем?

– Могу служить в пехоте. Но по главной профессии я – палач.

После этих слов люди, стоявшие вокруг Сосновского, чуть попятились.

– Палач? – переспросил Сосновский.

– Да.

– Только экзекутор или умеете что-то еще? – Сосновский обратил внимание на левую руку палача – половина мизинца отсутствовала.

– Говорю же, могу служить в пехоте.

– А расследовать дела умеете?

– Связанные с убийством – да.

– Вы нам подходите. Сейчас вас проводят. Накормят. Определят в подразделение. А через час мы вновь встретимся.

Мцена молча кивнул и пошел за одним из разведчиков.

Друджи Сосновский смотрел в спину удаляющемуся незнакомцу, неожиданно почувствовав кошмарную, сосущую пустоту под сердцем, словно сама смерть заглянула в его нутро и выхолодила там все своим дыханием.

После обеда Сосновский вышел из шатра.

Палач уже стоял перед входом.

– Итак. Я не буду погружать вас в здешние мифы и сразу без предысторий перейду к делу. – Сосновский снова почувствовал тяжесть ледяной пустоты между ребрами.

– Ты и так уже много слов сказал. – Мцена жевал потухшую осеннюю травинку.

– Попросил бы обращаться к старшему по званию на «вы», сударь.

В ответ Мцена лишь ухмыльнулся.

– Пройдемте в шатер, – продолжил после небольшой паузы Сосновский, – так будет удобнее.

И уже в шатре, стараясь не встретиться взглядом с собеседником, шляхтич быстро обронил:

– Значит, Якуб Мцена? – Сосновский снова невольно бросил взгляд на изуродованный мизинец.

В ответ Мцена чуть кивнул, улыбнувшись обезображенной стороной лица.

– У вас странный акцент. Не поляк? – спросил Сосновский, решив больше не делать замечаний по поводу обращения на «вы».

– Вижу, сердце не на месте? – спокойно и медленно спросил Мцена.

– Да. Чертовщина какая-то. Волк. Или не волк. Кто-то убивает лошадей. Сегодня ночью снова двоих. Да еще самых лучших. Из-за этого каждый наш шаг происходит с опозданием на часы, и неприятель успевает принять противоходные меры.

– Лошади начальничьи?

– В том-то все и дело. Пока подбирают другую лошадь, время ускользнуло. А в Красном, перед самым выдвижением войск, в ночь накануне погибло сразу полтора десятка. И все кони высших командиров. Выступление пришлось задержать. Неприятель за это время успел пожечь посады и поставить срубы перед воротами. Наша артиллерия оказалась беспомощной. Я сигнализирую об этом руководству, но от меня отмахиваются, как от сумасшедшего. Наверно, я плохой разведчик. – Друджи закрыл ладонью глаза.

– Может, одичавшие от войны псы? – предположил Мцена.

– Нет же. Псы раздирают жертву и сжирают все до последней требухи. А в этом случае происходит убийство. Ведь если бы был зверь, то он бы шалел от вида крови и испытывал чувство голода. Понимаете?

– Зверь убивает чаще, чем ему позволяют насладиться добычей, как лакомством.

– Если бы. Мы находим лошадей с разорванным горлом. И никто их не ест. Можно предположить, что зверь убил, но его спугнули, не дав насытиться. Можно. Но зачем ему убивать полтора десятка в Красном? Да и если бы это случилось один раз. А то ведь счет идет уже на добрую сотню лучших лошадей.

– Я бы хотел осмотреть раны.

– Я бы тоже хотел, чтобы лошадей не съедали голодные солдаты и пьяные мародеры.

– Нет ничего, на что можно было бы взглянуть?

– Пока нет. Но это ненадолго. Я думаю, в ближайшую ночь должно вновь произойти нападение.

– По каким приметам можно определить, будет или нет нападение? – Мцена поморщился все той же изуродованной частью лица.

Когда он думал, то всегда так делал. Детская привычка, которая стала страшным клеймом.

– Канцлер Сапега ведет сейчас к городу подземную галерею, намереваясь взорвать Копытецкие ворота. – Сосновский громко сглотнул и передернулся при виде того, как исказилось лицо собеседника. – Но всем войском руководит гетман Жолкевский. Они не ладят между собой. Несколько дней назад произошел неудачный штурм. Три сотни драгун попали в засаду и были перебиты, как куры во время забавы. В плен попал любимый адъютант гетмана поручик Новодворский. Жолкевский рвется взять реванш и готовит очередной приступ.

– Опять лобовой? – спросил Мцена, стараясь справиться с гримасой на своем лица.

– Да. Но детали предстоящей операции держатся в строжайшем секрете. Они все-таки прислушиваются иногда. Уж больно много совпадений и провальных операций.

– Можешь подробнее об этом рассказать?

– Я же сказал, что это строгий секрет.

– Тогда сам ищи своего волка. Как мне прикажешь справляться с этой бесовщиной, если я даже не знаю, где и что должно произойти.

– И то верно… – Сосновский, как напуганный заяц, какое-то время вращал глазами, но потом все-таки решился: – Планируется выманить неприятеля из крепости, завязать бой и на плечах убегающих ворваться в город.

– Хм. А неприятель глупее ощипанной курицы? – Якуб усмехнулся.

– План, как и, впрочем, все другие планы пана Жолкевского вызывает много вопросов. Но на войне и не такое бывает. – Друджи и хотел бы высказаться резче. Но кругом – уши. И еще раз уши. И собеседника видит впервые.

– Дерьмовый, в общем, стратег ваш гетман. – Мцена подмигнул собеседнику. Тому даже показалось, что палач просиял невидимой улыбкой.

– Да как-то… но будем осторожнее в высказываниях. – Сосновский поднес палец к губам.

– А где планируется операция?

– Вы же понимаете, пан… э…

– Пан палач! Можно и так. Если ты отказываешься говорить, то лови сам своего волка. А я пойду к другому начальнику. Например, к Жолкевскому. В его сотнях наверняка много работы. Одних дезертиров не перевешать.

– Черт бы с вами! – Сосновский понизил голос до шепота. – Там же, где разворачивалась предыдущая атака. Возле Авраамиевской башни. Все точно так же, только теперь не мы внутрь, а они на нас.

– Странно. Можно было бы поискать другое место.

– Жолкевский – реваншист. Он мечтает победить там, где проиграл. Да и сил нет в достатке, чтобы растягивать линию фронта. Нам даже пока не удается отрезать неприятеля полностью от снабжения.

– А что известно о вылазной смоленской рати?

– Известно, что она есть. И сдается мне, достаточно сильная.

– Сильная! – протянул Якуб и уставился немигающими глазами на край трепещущего на ветру края шатра.

Глава 4

Агитатор, изменник и просто сволочь Ванька Зубов сидел в темнице на цепи, как последний пес. Его скрутили на Каспле, где он занимался тем, что ездил по деревням и уговаривал крестьян и стрельцов не воевать супротив Сигизмунда, а присягать сразу новому Димитрию. Палец в рот Ваньке с детства было не сунуть. Ловок на язык, шустер умом и красив, что тоже в этом ремесле немаловажно. Стеклянный глаз добавлял к чертам что-то демоническое. В Дорогобуже ему удалось сбить с толку полторы тысячи стрельцов и прочих ратных людей, которые после его речей разбрелись по домам. Гордый, счастливый и уверенный в себе, Ванька поскакал к Смоленску. Но Дорогобуж, как говорят, это одно, а Смоленск – совсем другое. В Смоленске сидел боярин Шеин. Поэтому ситуация в корне менялась. Агитировать во владениях воеводы – все равно что деревянной кочергой огонь в печи шевелить: неизвестно, что раньше золою станет. Вот и попался стервец в железные клещи шеиновских стрельцов. Да и сразу был посажен на цепь, точно бешеный пес.

В темнице Зубов находился уже неделю. Его неплохо кормили, вовремя выносили за ним, а к ночи, когда холодало, ставили чугунок с красными углями на земляной пол. В общем, жить можно. Но это-то и сводило с ума агитатора. Всех, кто был с ним заодно, уже давно казнили во дворе, прямо супротив окошка его темницы, а его не трогали. «Чего мурыжите, окаянные!» Он кричал в узкое, зарешеченное окошко, но никто на него не обращал внимания.

Лишь иногда, словно в ответ, виселицы, на которых висели трупы изменников, начинали скрипеть на осеннем ветру так пронзительно, что доставали до самых темных уголков Ванькиной души.

Еще первые двое суток такого заточения он выдерживал стоически, не подавая вида, гордо молчал, стиснув зубы. Посмеивался, ерохорясь перед стражниками. Но потом стал «ломаться». Под горлом зашевелился колючий комок страха.

Дурные предчувствия не обманули. Как-то проснувшись на заре, он увидел, как люди в черных одеждах принесли на двор темницы кол. Вырыли яму. А ему положили чистую, длиною по колено, льняную рубаху.

И тут Ванька завыл во все свое агитаторское горло. Выл он до тех пор, пока не стал пропадать голос. Пока один из стражей не буркнул спокойно и по-свойски:

– Чего орешь?! Самима жрать скоро неча будет. А тут тебя откармливай!

Ванька послушно замолчал, размазывая по щекам слезы.

«…Хосподи, Хосподи. Спаси мя, Хосподи!..» Ужас был такой, что он готов был грызть камни. Но камней не было. Словно свихнувшийся щенок, он стал рыть под собой земляной пол темницы, тонко поскуливая, ломая ногти, тыкаясь заострившейся мордочкой в собственные предплечья.

 

О, как он хотел, чтобы стражник еще что-нибудь сказал бы ему! Пусть грубое. Пусть любое. Лишь бы слышать речь человеческую. Только на нее можно опереться, находясь пред адом земным. Только в ней и можно разглядеть забрезжившую надежду на спасение. Пусть не в этой жизни, так хоть в загробной. Ведь коли человек простит, то и Бог помилует. Потому как Бог и создавал человеков по образу и подобию Своему.

И вдруг Зубов услышал голос. Прямо над своим затылком. Аж мурашки ледяные прыснули по загривку.

– Не ссы-ы! Все одно помирать когда-то!

Ванька повернулся. Над ним стоял огромный запорожец. Чуб – по губам. С голым, посеченным торсом. Окровавленный и грязный. Видно было, что его тащили лошадьми по земле. От одежды только лохмотья остались. Ни рубахи вышитой. Ни шаровар.

– А-а. Помирать. Так ведь страшно помирать, никак! – Ванька заговорил и удивился звуку своего голоса.

– Страшно не страшно. А надо. Никто два века не живет.

– А ты чего эдак-то по-нашему говоришь?

– Чего? Ты думал, на Сечь только родственники бегут? Тама, парень, кого только нет. Я сам-то из нижегородских.

– А-а… Вишь вон, на кол сажать будут. Тебя, наверно.

– Ты себя утешаешь али как? – Запорожец мотнул чубом.

– Себя утешаю, – растягивая слова, проговорил Ванька, глядя на заходящее солнце.

– Ну коли тебе так спокойнее, то утешай.

– Тебя вот сейчас на кол посадят, а мне поести принесут. Так-то.

Запорожец не стал отвечать, а лишь потрепал Ваньку по макушке, выказав плеснувшую из сердца жалость.

Закат еще полыхал вовсю, а уж за ним пришли. Содрали лохмотья, облили водой из кадки.

– Дай, сам! – Запорожец дернул рубаху из рук стражника.

Рубаха доходила до колен. А ниже – жилистые, поросшие курчавым, черным волосом икры. Запорожец зашлепал босыми ногами на двор.

Его повалили на бок. Подтянули колени к лицу. И вогнали кол. Жалобно хрустнула плоть. Но ни мольбы. Ни единого звука.

– Как такое стерпеть-то можно?! – зашептал Ванька, глядя, как окровавленные ноги запорожца, обхватив кол, двигаются вверх-вниз, пытаясь не то продлить агонию, не то торопя смерть. – А говорил вот, а говорил, что все одно – помирать.

Он бросился на пол, гремя цепью, скукожился, обхватил руками колени и задрожал всем телом.

Словно на салазках в черное небо выехал месяц. Запряг огромного ворона и покатил между звездами. Ворон шумно хлопал крыльями и выдавливал из напряженной груди протяжное: «кар-р».

Ближе к полуночи засовы вновь загремели. В дверном проеме колыхнулся силуэт.

– Ваня?! – позвал голос.

– Настенька! – Зубов поднял опухшие глаза. – Настенька! – повторил, не понимая: где он и что вокруг.

– Это я… Я. – Девушка опустилась рядом.

– Вот, Настенька. Страшно-то как, не поверишь!

Девушка протянула руку и попыталась погладить Зубова по щеке. Но тот вскинулся, отшатнулся, гремя цепью, забился в угол.

– Ты чего, Вань? Не узнал меня? Так ведь узнал!

– Он сказал давеча, – Зубов кивнул на казненного запорожца, – все одно помирать. Вот ведь как сказал-то. А у самого кол меж крыльцев вышел. Вона как торчит и светится. Я и не знал, что кровь светится. Ты чего пришла-то? Чего?

– Хлеба тебе принесла. Морса вот.

– Лучше бы ты мне, Настенька, смерти легкой принесла. Не сдюжу я такого. – Зубов кивнул на узкое окошко.

– Говорила я те. Говорила же… – Настя громко завсхлипывала.

– Так ведь я же не убивал. Не воровал.

– А ты сам-то верил али как?

– А еще как верил, Настенька, и сейчас верю. Неужто под Сигизмундом худее ходить, чем под Шуйским. Да и Димитрий, може, и впрямь настоящий. Закоснели мы все. Закаменели. Вот и Шеин каменеет в своем сидении. Не устоит он перед польской короной. Только людей зря положит в землю. Я вот точно знаю, не устоит. – Зубов перекрестился.

– А коли веришь, что прав, то чего же тогда боишься?

– Так ведь я смерти боюсь. Боли боюсь. А не того, что я не прав. Шляхта нам зла бы не сделала, не воюй мы с ней. А одела бы нас по-людски, как сейчас в Европах ходят, а уму бы разуму научила, отмыла бы нас, немытых да непричесанных. А уж как мне нравится, когда в ихних костелах попы тамошние службу на латыни читают! Красота. И стоять не надобно. И лбом в пол не надобно. А сел на лавку и внимаешь. И органу слухаешь. Душа при этом взлетает к хлябям небесным.

Зубов перекрестился. И изобразил себя сидящим на лавке в костеле. Выкатившиеся из орбит, безумные, поросшие бровями глаза шало сверкали, споря с серебром октябрьской ночи. Сквозь редкую мшистую бороду горели расчесанные до крови щеки.

– Ты вот любишь меня, Настенька. Любишь. А за что, спрашивается? Ведь я и с тобою нечестен был.

– А с кем еще-то? – Настя перестала всхлипывать.

– Да вру я все. Везде вру. Вот только тебе поляков хвалил. Костелы ихние. Так ведь это все ихнее я только умом люблю и признаю, а сердцем-то… Сердцем… А вот тама, – Зубов постучал костлявым кулаком по груди, – нету спокою и радости, понимаешь? Значится, напридумывал я себе всю эту любовь, дабы оправдать свое тщеславие и гордыню. Ты думаешь, я за деньги всю агитацию вел? Нет. Мне нравилось, что к речам моим прислушиваются, что голос мой завладевает чужими умами. Что могу я, Настенька, вот так взять и повернуть всю историю шиворот-навыворот. И нет слаще ничего на земле, чем владеть душами людей, направлять их желания, изменять их взгляды. Стоя на деревенской телеге, был я богаче самого богатого богатея и царя. Потому как сокровище не в золоте, не в каменьях лежит, а в людях. Вот кто людьми управляет, тот и богат по-настоящему.

– И с Фроськой ты был ведь? Точно знаю, был! – неожиданно вымолвила девушка.

– Ха-х… Я ей про одно, а она мне, знай, про свое. Про бабье. Был. Услады искал. Тешился вдосталь. И с другими был. Шли они ко мне за силой, чтобы власть мою почувствовать, потому как в своих мужиках этой силы не видели. И тошно им становилось подчас от измен, а все одно шли, потому как бабе нужен тот, кто ее за собой поведет. Посмотри, пришли поляки, мужей поперебили. А долго ли бабы по ним плакали? Нет. Они уже любили чужих – тех, кто им горе принес. А все почему? Живодеры, звери, но победители, показавшие, что любви достоин только сильный, а не тот, кто не может защитить свою семью. Не тот, кто бежит в леса и отсиживается там. Не тот, кто не может выковать меч и поднять его. Зачем такие нужны природе. Матушка-земля верных сохраняет. Я неверный, скажешь. А это оно как взглянуть! Стрельцы в Дорогобуже, после моих речей по домам разошлись. Так зато царь с воеводами знают теперь, где они были неправы, и знают, кого в измене обвинить. Это ведь как чирий: вскрыл – и гной потек, а как вытек весь, рана начала затягиваться. Гною-то много накопилось на Руси. Может, я чего не понимал или не так чего делал, но всегда Русь нашу любил. Поляков ненавидел, но под ними, считаю, ходить куда выгоднее и спокойнее, чем под бесклюевыми царями. Искренне так думаю. Вот такая у меня нынче правда. Путаная и страшная. Предательская. Пока гордость в нашем мужике не проснется, то быть нашей земле топтанной чужими конями и битой. А вот чтобы гордость проснулась, нужно для начала каленым железом все лишнее выжечь! Ты уж больно-то, милая, не печалься. Ну да, был с другими. Но зато к тебе потом летел повинный и горький, в испоганенной изменами одеже, чтобы рядом с тобой очиститься и Бога вернуть. И понял я тогда, ежли каяться не в чем, что ежли не страдаешь, то и не возвышаешься в думах своих.

Зубов вдруг снова себя почувствовал глашатаем. Подбородок вскинулся, пальцы сжались в кулаки. Он даже привстал, насколько ему позволял ошейник. И несмотря на то, что начал с одного, а закончил совсем другим, ощущал себя полным господином и единственным носителем правды. Припав к окну, смотрел на сидящего на коле запорожца и бормотал что-то совсем еле связное. Только по отдельным обрывкам можно было понять, что он пытается к чему-то призвать мертвого человека. Он даже не услышал, как стражник, просунув бородатое лицо в приоткрытую дверь, пробасил:

– Ну, полюбилися – и буде!

Не заметил Зубов, как вышла Настя, ловя краем платка катившиеся по щекам слезы. Не заметил, как уехал по другую сторону тьмы месяц, погоняя ворона. Не заметил, как кончилась ночь и пришло утро.

То ли сон, то ли забытье, то ли оцепенение всего естества – души и разума. Когда дверь темницы заскрипела и в темное спертое пространство ворвался свежий воздух, а следом поток осеннего, золотого света, он даже не понял поначалу, сон это или уже потусторонняя явь.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru