Фотограф Евгений Горный
© Алексей Константинович Смирнов, 2017
© Евгений Горный, фотографии, 2017
ISBN 978-5-4474-0509-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Михалковым: Отцу, Сыну и Третьему, что меж ними
1
– Un, deux, trois, il ne chantera pas; quatre, cinq, six, buvons du cassis. Il m’a dit qu’elle etait partie, et m’a demande si je le savais. Je lui ai repondu qu’un jour de canicule dans le Bois de Vincennes elle reviendrait peut-etre avec un autre vagabond aux yeux bleus et mandibule carree. Tu es si beau dans ton manteau que je fremis, puis rougis. Tu n’as rien vu, tu n’as rien su. Je suis assis dans mon logis. Je voulais que tu susses cette nouvelle sur elle.1
Так передразнивал Швейцер отца Таврикия, который десять минут назад покончил с французским языком и перешел к точным наукам. Склонившись над тетрадью, Швейцер улыбался себе под нос и еле слышно, к большому удовольствию соседа по парте, бубнил бессмысленный монолог, изощряясь в изящной словесности. Его прозвали Куколкой, так как все в нем было точеное и ладное: точеное лицо, то есть скулы и нос, точеная шея, точеный стан. Он мог бы сойти за танцора из старинных часов с завитушками и музыкой.
Швейцера ужалили пером.
Перо было настоящее, гусиное. Считалось, что старинные письменные принадлежности развивают в воспитанниках прилежание – и не только его. Одно дело – бездумно ударить по клавише, совсем другое – самостоятельно вывести каждую черточку и штрих. Доктор Мамонтов утверждал, что письмо пером формирует дополнительные связи между пальцами и мозговой корой, а мелкие движения вообще развивают умственные способности.
Швейцер сложил ладонь лодочкой и, не глядя, завел руку за спину. В ладонь упал бумажный шарик; Швейцер быстро прикрыл его тетрадью и преданно посмотрел на отца Таврикия. Тот ничего не видел и монотонно продолжал урок, излагая основы тригонометрии.
Сидевший рядом Остудин – въедливый тип с лошадиным лицом – присмотрелся и толкнул Швейцера локтем.
– Что там у вас, Куколка? – спросил он шепотом.
– Обождите, сейчас разверну.
То и дело поглядывая на учителя, Швейцер двумя пальцами размял бумажку. Потом приподнял тетрадь и прочитал записку. Там были всего два слова: «В полночь».
– Ну, что?
– Не суйтесь, Остудин, это личное.
Сосед по парте пренебрежительно хмыкнул и отвернулся. Делая вид, будто содержание записки ему ничуть не интересно, он поправил сюртук, смахнул подозрительную пылинку, переложил тетради и книги. Но в конце концов не выдержал:
– Подумаешь! Я и без вас знаю, о чем там сказано. И кто написал.
– Знаете – так помалкивайте, – буркнул Швейцер. Ему стало неуютно, потому что Остудин не был посвященным и знать ничего не мог. А если он все-таки знает, то знать может кто угодно.
Через минуту, не в силах вынести неопределенность, Швейцер смягчился:
– Кто же вам сообщил? – спросил он, не поворачивая головы.
– Кох, – мгновенно отозвался Остудин, которому тоже не хотелось молчать. Он не искал ссоры – напротив, всячески выказывал заботу об общей пользе.
«Значит, правда», – подумал Швейцер и обернулся, ища глазами предателя. Дородный Кох, у которого даже юношеские прыщи были налиты преизбыточным здоровьем, ни о чем не подозревал и сосредоточенно выводил синусы и тангенсы.
– Успокойтесь, Куколка, – прошептал Остудин. – Он не умышленно. Я случайно застиг его за приготовлением смеси.
– Остудин, чем вы заняты? – послышался голос отца Таврикия.
Учитель, сверкая очками, стоял лицом к классу и пристально смотрел на обоих.
– О чем вы сейчас говорили с вашим товарищем?
– Ни о чем, господин учитель… – Остудин встал и вытянул руки по швам.
Таврикий приблизился, коснулся указкой учебников и тетрадей, поворошил. Очевидной крамолы не было, и он сделал шаг назад, наступая на рясу, которая была ему не по росту. Учитель был невысок и мало следил за собой, все больше за другими. Он имел странную манеру отставлять при ходьбе правую руку, пальцы которой были вечно испачканы чернилами. Швейцеру они иногда снились.
– Итак, мы выбрали пи-квадрат, – заявил он с сомнением, вспоминая, о чем говорил до того.
Ряса зашуршала по полу, отец Таврикий пошел к доске. Мелок в его руке выглядел угрожающе, словно учитель собирался им что-то прижечь.
Швейцер, глядя прямо перед собой, пробормотал одними губами:
– Молчите. Вы ставите нас под удар.
– Слово чести, – выдохнул Остудин и обмакнул перо. От волнения он промахнулся мимо чернильницы.
Сосед негодующе вздохнул.
Кох тем временем спокойно царапал в своей тетради. С этим болтуном связались только потому, что ему не было равных в химии. И в сплетнях, если не считать Остудина, но тот человек вообще конченый. Остудин сказал, что застал его за приготовлением смеси: слово «смесь» означало, что Кох, пойманный на месте преступления, мгновенно признался во всем. Возможно, даже не будучи спрошен. Причем тут возможно – наверняка! Мало ли что он стряпал.
– Швейцер! – У отца Таврикия еще оставались смутные подозрения. – Ступайте к доске! Изобразите то, что я сейчас объяснил, в графическом виде.
Швейцер поклонился и взял мел.
Уверенными, размашистыми штрихами он начертил оси координат. Таврикий, довольный его движениями, стоял за спиной и молча смотрел, как доска покрывается кривыми значками. Швейцер украдкой взглянул на настенные часы: еще две минуты – и в коридоре зазвучит запись церковного хора: большая перемена. Он никогда не понимал, почему сугубо светское образование должно сопровождаться ангельским пением, но это непонимание происходило исключительно из того факта, что Швейцер – как и никто из его сверстников – никогда не задавался подобным вопросом.
– Очень хорошо, – послышался голос отца Таврикия. – Не знаю, Швейцер, чем занята ваша голова, но материалом вы владеете блестяще.
Швейцер опять поклонился – отрывисто, так что каштановая прядь упала ему на глаза. Он откинул ее гордым взмахом головы, и учитель подумал, что чрезмерная грациозность жестов не слишком желательна в закрытом заведении для молодых людей. В это мгновение грянул хор, возвещая свободу и сообщая фигуре Швейцера новую привлекательность.
Отец Таврикий решил упредить соблазн и не задерживать класс.
– Свободны, – бросил он, вытирая руки тряпкой, от которой ладони становились еще белее, будто тронутые снежным пушком проказы.
…На перемене воспитанники прохаживались парами. Швейцер успел отозвать Коха в сторону, взял его под локоть и медленно повел в направлении гимнастического зала.
– Кох, как вы могли? – спросил он негромко и стиснул руку товарища.
Тот притворился непонимающим:
– О чем вы?…
– Вы прекрасно знаете, о чем! Остудину все известно. Может быть, вас кто-нибудь еще видел?
– Нет, больше никто, – облегченно ответил Кох, радуясь, что может так сказать, не покривив душой. – Он застал меня врасплох. Я уже процеживал через вату…
Но Швейцер разгневался еще больше:
– И только? Зачем же было рассказывать? Ведь он не мог догадаться!
На это у Коха не нашлось ответа. Он с напускной веселостью пожал плечами и виновато посмотрел на Швейцера.
Какое-то время они прохаживались молча. Их вид говорил за себя, и всякая конспирация становилась напрасной. Даже самый слабый физиономист легко мог понять, что что-то затевается. На их счастье, в коридоре не было педагогов: во время большой перемены учителя собирались в канцелярии. Там пили чай, знакомились с последними сводками, пришедшими по секретным каналам, обсуждали утренние дела.
– Нам придется принять Остудина, – решил наконец Швейцер.
– Может быть, он еще откажется…
– Остудин?! – фыркнул Швейцер. – Только не этот. Нет, обязательно нужно, чтобы Остудин участвовал. Тогда ему придется держать язык за зубами…
Говоря так, он понимал, что его надежды не выдерживают критики.
– Вы слышали новость? – Кох, меняя неприятную тему, подался к уху соседа. – Ходят слухи, что поймали Раевского.
Швейцер остановился и вытаращил глаза:
– Да что вы говорите!
– Все уже знают и судачат. Мне сказал Вустин.
– Он что, видел его?
– В том-то и дело, что видел. Это было ранним утром, Вустин проснулся и пошел по надобности. И случайно выглянул в окно, а там… – и Кох замолчал.
– Ну же! – Швейцер нетерпеливо дернул его за сюртук.
– Его вели через двор, – Кох говорил еле слышно, слова тонули в церковном песнопении. – Очень быстро. С ним были Савватий, Таврикий, доктор Мамонтов, Саллюстий и охрана, конечно. Они держали его под прицелом.
– Это меняет все дело! – пробормотал Швейцер. – Теперь нам не дадут ступить ни шагу. Наверно, придется отменить сходку.
– Да полно! – огорчился Кох. – Никто ничего не пронюхает. Не выставят же они посты в клозете. Будем заходить с интервалами в полчаса, в разные кабинки, а плошку – ногой, под перекрытия…
Но его товарищ был занят другими мыслями.
– Вы говорите, ранним утром, – произнес он задумчиво. – Почему же нам не объявили? Случай-то исключительный! Вы помните, чтоб кто-нибудь убегал?
– Столько же, сколько и вы. Это же было до нас! Только сплетни.
– Верно, только сплетни. Два случая, и в обоих – как в воду канули. А на собрании сказали, что ими завладел Враг. Никто и не подумал усомниться.
– Так вы думаете… – Кох сообразил только сейчас. – Вы считаете, что их… тоже так, как Раевского, тайно…
Швейцер очнулся:
– Слушайте, Кох! Самое ужасное, что я говорю об этом с вами, – он сделал ударение на последнем слове. – Не обижайтесь, но ваша способность хранить секреты превращает вас в опасного собеседника. Я ничего не считаю. Возможно, что здесь совсем другой случай. Может быть, нам сообщат после… за трапезой или в проповеди. Я не исключаю, что Вустину вообще все это приснилось. Или он попросту лжет…. За ним такое водится. Вы знаете, о чем он мне недавно рассказывал?
Кох отрицательно покачал головой.
– О лазе! Он утверждал, будто знает, где лаз! Но где – не говорит.
Швейцер, видя отвисшую челюсть Коха, мгновенно пожалел о своих словах. До чего же он непоследователен. Ведь две секунды назад он обвинял того в излишней болтливости.
На его счастье, Кох не поверил.
– Чепуха, – рассмеялся он, немного подумав. – Нашел – и не заглянул? Вустин – недалекий человек. Поэтому он сильно переживает и хочет выделиться, но не способен сочинить ничего своего. Вот и взял готовую легенду… Да, если так, то он вполне мог выдумать и Раевского!
– Вполне вероятно, – согласился Швейцер.
Он попытался представить тайгу, простиравшуюся за Оградой. Сотни километров отравленной чащи, кишащей лазутчиками Врага. Тысячи километров до ближайшего Острова. Ядовитые ягоды, хищные грибы, полчища нежити. Гнус, успешно переживший катаклизмы и с переменным успехом травленный, осатанелое зверье, бездонные топи. Даже если допустить, что лаз не выдумка и существует на деле, то ни один лицеист, пребывающий в здравом уме – Кох не прав – не отважится им воспользоваться, разве что одурманенный Врагом, который день ото дня наглеет и рвется к последнему оплоту умирающей старины. Тем паче был невозможен Раевский, продирающийся сквозь заросли, отбивающийся жалкой палкой. Нет, подумал Швейцер, это как раз возможно. Гораздо труднее вообразить, что Раевский остался жив после этих злоключений. Что кто-то его обнаружил и вернул. Когда им объявили, что Раевского взял неприятель – причем сказали это категорично, ни на секунду не допуская возможности побега, – то мысленно все попрощались с товарищем, одновременно проникаясь глубоким страхом. Каждый решил про себя, что не зря их пугали последними временами – похоже, что все это правда, и даже Ограда не остановила похитителей. Вот-вот она падет…
Была и другая вероятность. Враг ловок и коварен, ему ничего не стоило сделать с Раевским нечто такое, о чем и подумать-то нельзя. Например, превратить его в шпиона, перевербовать, сглазить. Или проще: загипнотизировать и послать обратно с тайным, ужасным поручением. В положенное время Раевский, порабощенный сомнамбулизмом, последует программе и нанесет Лицею непоправимый ущерб. Если Вустин действительно что-то видел, то только этими соображениями можно объяснить конвой и секретность. Тогда Раевского, который, может быть, уже и не Раевский, отправили…
– В карцер, – Швейцер забылся и заговорил вслух.
– Что-что?
Голос, ответивший ему, принадлежал не Коху. Швейцер проснулся, поднял глаза и увидел ректора. Отец Савватий как раз проходил мимо и остановился, заинтересованный потерянным видом лицеиста. Тут Швейцер открыл и другое: Кох куда-то пропал, и он расхаживает по коридору один, нарушая правила внутреннего распорядка.
– Вы нездоровы?
Швейцер побледнел: только не это. Он лишь недавно оправился от новой заразы, насланной Врагом то ли в лучах, то ли в бесшумном бактериологическом снаряде.
Отец Савватий положил руку ему на плечо. Ректор был огромен и тучен, лицом же похож на льва. Седая грива переходила в густую сивую бороду, и лица, черты которого по контрасту были очень мелкими, оставалось мало. Оно заключалось в аккуратный мохнатый шар, чью линию портили оттопыренные волосатые уши.
– Пойдемте со мной, Швейцер, – приказал ректор, не давая тому времени ответить, что все в порядке и нет никаких оснований опасаться очередной болезни.
– Сейчас начнется урок, – пролепетал Швейцер, и отец Савватий иронически улыбнулся его учебному рвению.
– Похвально, однако в вашем положении телесная крепость – превыше всего.
При этих словах рука Швейцера невольно подтянулась к животу. Вокруг них с ректором образовалось пустое пространство; он вспомнил картинку из старой книжки, на которой был изображен слепой пират, вручавший бывшему приятелю черную метку. Однокашники сторонились опасной пары, как если бы на Швейцера упала смертная тень. Спорить было нельзя; он покорно двинулся вслед за отцом Савватием, который важно вышагивал впереди и ни секунды не сомневался, что добыча поспешает сзади и ни на шаг не смеет отклониться от флагманского курса.
Они вышли из коридора, спустились под лестницу. В темном углу – в месте, на первый взгляд совершенно непрестижном – располагался смотровой кабинет. Ректор остановился перед дверью и постучал. Испуганный Швейцер все же успел удивиться: ему казалось, что отец Савватий властен беспрепятственно входить куда ему вздумается.
– Открыто! – послышался голос.
Ректор толкнул дверь, взял Швейцера за плечо и ввел внутрь. При виде их доктор Мамонтов, аккуратнейший и очень симпатичный молодой человек, отложил какую-то учетную книгу и вскинул брови в неподдельном недоумении:
– Неужели снова?
– Надеюсь, что нет, доктор, – отозвался Савватий. – Наш юный друг стоял и разговаривал сам с собой. Я не силен в медицине, а так как операция была совсем недавно, то счел за лучшее…
– Ну, это пустяк, – махнул рукой доктор Мамонтов. – Но раз вы пришли, то уж давайте заодно посмотрим, как поживает рубец. Раздевайтесь, сударь, – и он застегнул халат, до того распахнутый.
Швейцер, немного успокоенный тоном доктора, снял сюртук, распустил галстук, задрал накрахмаленную рубашку. Шрам выглядел уродливо, но местное воспаление явно шло на убыль. Швы сняли неделю назад, и единственным – помимо шрама – напоминанием о недавнем хирургическом вмешательстве, были едва ощутимые ноющие боли.
Мамонтов присел на корточки, аккуратно помял рубец теплыми пальцами. Отец Савватий, выказывая искренний интерес, пристроился сбоку и громко сопел, созерцая живот лицеиста.
– Боли не беспокоят? – осведомился доктор.
Он приник к Швейцеру ухом, приложив его точно над пупком: слушал. Лицеист гадал, что можно слышать в животе, кроме голодного урчания и тяжких кишечных вздохов.
– Нет, все хорошо, – сказал он уверенно.
– Еще бы! – усмехнулся Мамонтов и распрямился. – Я так старался!
Он отошел к умывальнику и пустил воду. Не оборачиваясь, доктор задал новый вопрос:
– Тогда – что с вами происходит, мой друг? У вас галлюцинации? Вас беспокоят призраки?
– Лучше сказать сразу, – вторил ему отец Савватий. – Враг очень изобретателен, а призраки и галлюцинации – как раз по его части.
Внезапно Швейцеру отчаянно захотелось во всем признаться. И в греховных помыслах о сказочном лазе, и в размышлениях над свидетельством Вустина, и даже в планах на полночь. Что, если ректор не так уж далек от истины и Враг постепенно овладевает сутью Швейцера? Ведь эти вещи всегда начинаются исподволь и обнаруживаются лишь в мельчайших отклонениях в поведении. В противоположность телесным недугам, которые, даже не будучи прочувствованы, стараниями доктора Мамонтова распознаются легко и своевременно. Но Швейцер вовремя вспомнил, как зол он был на Коха – сам же, выходит, готов был сделать нечто гораздо подлее. Была не была – с нами Бог, и Врагу не пройти.
– Я абсолютно здоров, – отчеканил Швейцер и посмотрел доктору прямо в глаза – настолько участливые, такого насыщенного карего цвета, что в этом был какой-то переизбыток, как если бы некто, выдавливая на щетку сапожный крем, надавил слишком сильно, и теперь никто не знал, что делать с излишком.
Мамонтов выдержал взгляд и более того – поддержал и дополнил его собственным, неотрывным. «Магнетизирует», – равнодушно подумал Швейцер, растворяясь в сапожном креме и ожидая щетки для наведения глянца. На эту роль как нельзя лучше подходила пресловутая ректорская борода.
Савватий, однако, не вмешивался. А доктор Мамонтов, казалось, вот-вот заискрится, и вот уже все поплыло и затуманилось. Комната прыгнула. У Швейцера слегка закружилась голова, в ноздри ударил запах нашатырного спирта. Мотая головой, он увидел, что сидит на винтовом табурете, тогда как врач уже не смотрит, а сует ему под нос коричневый пузырек.
– Ничего страшного, сейчас вы придете в себя.
Запах стал нестерпимым, и Швейцер отпрянул. Мамонтов удовлетворенно вставил пробку и обернулся к ректору:
– На сей раз обошлось. Конечно, я не видел и не слышал, как он разговаривал, поэтому вам, господин ректор, стоит за ним понаблюдать. Поручите это педагогам – ситуация не так серьезна, чтобы вы тратили ваше личное время.
– Благодарю вас, доктор, – похоже, что отец Савватий был несколько разочарован. – Можно ли ему вернуться к занятиям?
– Разумеется, – кивнул Мамонтов и хлопнул Швейцера по голому плечу. – Одевайтесь, молодой человек. Вас ждут великие свершения на ниве научных познаний.
Тот невнятно пробормотал слова благодарности и взялся за сюртук, но тут же отложил его, вспомнив, что первой идет рубашка.
Когда он полностью оделся, отец Савватий отвесил доктору поясной поклон и вывел Швейцера из кабинета. В коридорах было пусто, урок уже начался.
– Не тревожьтесь, – пробасил ректор. – Я отведу вас лично, и вам не придется ничего объяснять.
2
Новейшую историю преподавал Саллюстий – взбалмошный, порывистый в движениях и неприятно язвительный педагог.
К тому моменту, когда отворилась дверь, он уже здорово завелся и был застигнут в подготовке к хищному прыжку – одному из тех, которыми он, воодушевившись, сопровождал пересказ ярких и драматичных событий.
– Вот вам Швейцер, – ректор взял лицеиста за руку и вывел к кафедре. – Не журите, отец Саллюстий, за опоздание, в том нет его вины. У нас была важная беседа, и я его задержал.
В классе стояла мертвая тишина.
Тут Швейцер понял, что ректор, оставшийся при своих сомнениях, стремится посеять в сердцах лицеистов подозрения в наушничестве и тем, спутав планы, предотвратить назревающую крамолу. «Не судите, и не судимы будете», – вспомнил он с горечью. Это было возмездие – за Коха. Теперь отмываться предстоит уже Швейцеру.
Но отца Саллюстия мало что заботило помимо его предмета.
– Садитесь, Швейцер, – приказал он нетерпеливо. И, не дождавшись, пока тот дойдет до парты, продолжил с места, на котором остановился: – Представьте: вы сидите с газетой, одеты в шлафрок… телевизор включен, на кухне свистит чайник… и вдруг – трах! гаснет свет. Трах! – в туалетной комнате вылетают краны, вода бьет фонтаном… снова – трах!! вы теряете память и стоите, не зная, кто вы и где очутились…
Всякий раз, когда Саллюстий выговаривал «трах», он делал прыжок и продвигался по проходу меж партами, словно исхудавшая, хищная лягушка. На миг замолчав, он бросил гневный взгляд на ректора, который все еще высился возле кафедры, тот счел за лучшее выставить ладони: продолжайте! – откланяться и выйти на цыпочках вон.
Ближе всех к отцу Саллюстию сидел Листопадов: самый маленький и самый тихий лицеист. Учитель резко развернулся и уперся руками в его парту, от чего Листопадов втянул голову в плечи и с ужасом глядел перед собой, не смея смотреть на историка.
– Как бы вам это понравилось, Листопадов? – просвистел Саллюстий. – Что бы вы почувствовали, ворвись к вам дом полсотни стрекоз величиной в сковородку? Начни они откладывать в вас яйца? А? Я не слышу!
Листопадов что-то прошептал, но Саллюстий его не слушал. Он метнулся к следующей парте, за которую минутой раньше сел Швейцер.
– И так везде, – учитель округлил глаза и понизил голос до еле слышного шелеста. Класс по-прежнему хранил гробовое молчание. – Везде! Хуже других пришлось тем, у кого не отшибло память. Они суетились, будучи не в силах понять, что происходит, и с ужасом наблюдали, как милые, знакомые предметы меняют форму, словно сбрасывают отслуживший панцирь… нет, как бывает с личинками, которые покидают кокон… И все вокруг шевелится, грозно вздыхает, набирает мощь. И снова – трах! – Отец Саллюстий подпрыгнул. – Занимаются пожары, один за другим. Трах! – и рвутся боеприпасы на оружейных складах. Трах! – атомная станция превращается в гриб. Бабах! – и звездный дождь обрушивается на Землю! Тысячи метеоритов бомбят города, выжигая километровые воронки! Транспорт останавливается, связь приходит в негодность. Электричества нет, разрозненные компьютеры подключены к автономным системам питания… Всемирная Паутина сметается шваброй… Взлетают ракеты, доканчивают то, что не успел сделать Враг…
Саллюстий умел завоевать аудиторию. Швейцер, неотрывно следивший за ним, улавливал запах пищи, которую учитель съел во время ланча, но даже эти тошнотворные испарения не могли помешать ему завороженно смотреть прямо в рот Саллюстия. Мало того – крошки, застрявшие в жидкой бородке историка, лишь придавали дополнительную достоверность его рассказу.
– Можно вопрос? – послышался почтительный голос.
Отец Саллюстий быстро повернулся, отыскал вопрошателя и молча ткнул в него пальцем, повелевая спрашивать.
– Что такое телевизор? И эта… паутина?
Спрашивал Вустин – тот самый, что якобы видел захваченного Раевского.
– Механизмы, – недовольно пояснил Саллюстий, раздраженный второстепенным вопросом. – Не в этом суть! Какая разница? В мире существовало множество устройств, на изучение которых нам не хватило бы жизни! У нас иная цель, нам нужно проникнуться, – он выставил палец, – пропитаться атмосферой тех дней, чтобы понять! Понять, насколько нам повезло, прославить наше высокое предназначение! Воздать хвалу Господу Вседержителю нашему Иисусу Христу и его недостойной рабе, Церкви Устроения Господня.
Обычно, когда отец Саллюстий переходил к выводам и морали, речь его преисполнялась неумеренным пафосом. Но лицеисты, околдованные магнетизмом, с которым не смог бы, пожалуй, поспорить и магнетизм самого доктора Мамонтова, проглатывали все, не разбирая вкуса.
– Господин учитель, – послышался еще один робкий басок. – Расскажите нам, пожалуйста, о Враге.
По классу прокатилась электрическая волна. Говорил Кох, чистюля и отличник, ему дозволялось многое – в том числе перебивать, даже отца Саллюстия. Все вздохнули: сейчас начнется! Магнетизм магнетизмом, но портрет Врага куда занимательней, чем прославление Спасителя. Не то чтобы никто не слышал о Враге прежде – нет, им прожужжали все уши, но ведь это были неопределенные, туманные характеристики. И лицеисты знали, что ждать чего-то свежего от Саллюстия тоже не стоит. Однако – магнетизм! Лучи, исходившие от историка, словно приоткрывали завесу, так что всем казалось, что сейчас, сию минуту они уловят нечто важное, по тем или иным соображениям невысказанное ранее. Конечно, это был самообман. Аудитория прекрасно понимала, что Враг – это тайна, в которую бессильна проникнуть даже Церковь.
– Враг вездесущ, – прошептал Саллюстий и вдруг провернулся на каблуке. Всем почудилось, что он сейчас отколет какой-нибудь номер: перекинется через парту или взлетит под потолок, оседлав указку. Этого не произошло. Историк сгорбился и заговорил, глядя в пол. Создавалось впечатление, что он высасывает слова из-под паркета. – Он пришел ниоткуда, явившись везде и во всем. Никто не знал противоядия. Враг обладает силой, которой противодействует только чудо. Лишь чудом сохраняется в целости наш бастион. Мы не можем понять, откуда он взялся – с неба или из недр, мы видим лишь, что он… он… – Саллюстий, продолжая сверлить взглядом пол, подыскивал слово. Лицеисты перестали дышать. – Он текуч… Когда б не наши жертвы, он захватил бы все. И даже жертвы недостаточны: он ухитряется проникнуть, просочиться… Он возмущает соки, порождает гниль в селезенке, печени, почках, легких… Наш врач работает не покладая рук… Бывает, что в операционной неделями не гаснет свет… Враг рвется к сердцу! – Саллюстий вскинул голову и обвел учеников яростным взглядом. – Но сердца он не получит! Сердце получит Господь, сердце – наша священная жертва! Без сердца Враг не сможет нас одолеть. Он будет сколь угодно долго отравлять наши души холодным гипнозом, будет и дальше совращать и соблазнять слабых, подбивая их на измену, толкая в смертельную внешнюю тьму, за Ограду, как сделал это…
Тут историк прикусил язык и замолчал. «С Раевским», – мысленно докончил за него Швейцер и воровато оглянулся, высматривая Остудина. Тот с готовностью ответил ему многозначительным взглядом.
Положение спас Нагле – аристократического вида молодой человек, словно сошедший со страниц старинной книги. Он вежливо поднял руку, и отец Саллюстий сразу кивнул.
– Господин учитель, – взволнованно обратился к нему Нагле, – возможно, нам стоит принести коллективную жертву? Мы все как один готовы устроить Господа нашими сердцами…
– Молодец! – прошептал Саллюстий, кинулся к лицеисту и заключил его в объятия. – Светлая, чистая душа! Но нет, молодой человек, мы не вправе так поступить. Здесь собран Золотой Фонд нации. Отсюда, из глубинки, из покорившейся Врагу сибирской тайги, начнется возрождение России. Великий подвиг – послужить для Устроения, но все вы – зерна, которым надлежит прорасти. Минуют годы, и вы встанете у руля. Вы поведете страну, не зная страха и сомнений. Ваше младое племя, вскормленное и воспитанное в благости и богобоязни, не будет испорчено Тьмой… А жертва – жертва дело Создателя. Ей станет только тот, на кого укажет Господь… Он выбирает Себе слуг по Своему, неисповедимому усмотрению. Жертва одного – агнец, которым заменяется общее тело Церкви… Он слышит нас, через три дня будет великое знамение…
Саллюстий говорил о скором солнечном затмении, полном, к которому в Лицее готовились вот уже месяц, а на уроках астрономии ни о чем другом не рассказывали.
По лицу Нагле катились слезы восторга. Историк оттолкнул его и промокнул глаза платком.
У Швейцера, который, как и все, завороженно наблюдал эту сцену, отчаянно билось сердце. Теперь преступление, назначенное на полночь, явилось его внутреннему взору во всей своей богопротивной мерзости. Что, если это тоже происки Врага? Да, именно так. Это – шаг к разрушению, и не ему ли надо поберечься, коль скоро он только что уже перенес операцию? А ведь она была второй. Он чем-то приглянулся Врагу, Враг не отступает, гноит его плоть, уничтожает болезнями… Не справившись с телом, взялся за душу… Швейцер сжал кулаки. Надо, пока не поздно, собраться и все отменить. В первую очередь следует поговорить с Кохом. Пусть выливает свою отраву. А остальным, если поднимут гвалт, пригрозить… Внезапно до Швейцера дошло, что его появление в обществе ректора может сыграть ему на руку. Если решат, что он стал тайным осведомителем – тем лучше. Он не будет тайным. Он выдаст себя за вполне явного, ревностного помощника. Он посулит им Высший Суд, в сравнении с которым карцер покажется детской песочницей…
В этом пункте мысли Швейцера непроизвольно переключились на другое. Он никогда не понимал, что означает это выражение: детская песочница. Он, разумеется, читал об этой штуке, но в жизни ни разу не встречал ничего подобного. В песочнице – песок для детских игр. Песок сгребают этими… как их… совками, насыпают в ведра, раскладывают по пластмассовым формам. Что ж, это еще можно представить. Иначе обстояло дело с прилагательным «детская». В книгах это слово встречалось столь часто, что все к нему давным-давно привыкли, однако никто, если спросить, не смог бы толком описать ни детей, ни какие-либо предметы, с ними связанные. Не помогали и репродукции полотен великих мастеров. Саллюстий утверждал, что все они были когда-то детьми. Швейцер не помнил ничего такого: Враг отбил ему память. Их, уже успевших вырасти в подростков, церковные спасатели собирали по всей стране. Тестировали, простукивали, выслушивали, делали анализы… Обучали с нуля. Они же бессмысленно мычали, пуская слюну, поглощали протертую пищу, марали пеленки… «Хотелось бы знать, кем я был там, вовне, – подумал Швейцер. – До Врага». Он часто размышлял над этой неясностью, стараясь припомнить хотя бы единственный звук или образ, но прошлое молчало. Кем были его родители? У него сохранилось кое-что личное, драгоценное, в тайничке… Но Швейцер все равно не мог представить, что у него когда-то были родители. Никто не мог.
«Я спущу это зелье в клозет, растопчу его ступки и пестики… Разобью его колбы и реторты, изорву адские формулы». Сквозь пелену Швейцер видел опущенные плечи лицеистов. Слова Саллюстия имели целью возбудить восторг и вызвать умиление, граничащие с экстазом, но ноша оказалась слишком тяжела, и радость уходила в пол, исторгаясь из глаз и просачиваясь сквозь щели в партах мимо рожиц и прозвищ, выцарапанных острым по дереву. Кох чуть заметно всхлипывал. Швейцер попробовал вспомнить, что же именно сказал отец Саллюстий, но фразы рассыпались, открывая путь сплошному сиянию, обещавшему новую жизнь и великое преображение.
Ему хотелось видеть Вустина, который славился толстой шкурой, но он не смел шевельнуться. А если б улучил момент, то не узнал бы ничего интересного, поскольку Вустин, следуя общему примеру, сидел, потупив взор и время от времени шмыгая крупным носом. Он и весь был крупным: большие ступни и кисти, широкий рот, громадные глаза, которые если уж плакали, то целыми горошинами крокодиловых слез. Но сейчас, покуда класс безмолвствовал, возвышаясь до приличествующих духовных высот, глаза Вустина оставались абсолютно сухими.