bannerbannerbanner
Недо

Алексей Слаповский
Недо

Полная версия

– Или два мужа у одной жены, – подхватывал Грошев, посмеиваясь.

– Или так: муж замутил с другой, но и прежняя при нем, а прежняя тоже замуж вышла, живут вчетвером. Плюс общие дети.

Они с Машей начали созваниваться, переписываться, встречаться. Гуляли, в кино ходили, в кафе сидели, Грошев бывал у нее в гостях, но на ночь остаться не покушался: сын за стенкой, неудобно, а к себе не приглашал, отговаривался тем, что квартира в неприглядном предремонтном состоянии. Тут ведь как? Если мужчина остается на ночь у женщины, он предполагает, что женщина ждет от него близости, а женщина предполагает, что близости хочет он, оба неловко помогают друг другу сделать то, чего, возможно, обоим пока и не хочется. И наоборот, если женщина гостит у мужчины, она думает, что тот зазвал ее не просто так, и, если он ей симпатичен, делает вид благорасположенности к возможному развитию событий, мужчина принимает это за намек, за призыв к активности, начинает стараться, независимо от того, собирался ли он в этот вечер и в эту ночь активничать. А главное, домашний интим сразу переводит отношения на другой уровень, ты пускаешь человека в свой дом уже не временным гостем, а временным сожителем.

Но сближения Грошеву все же хотелось, чтобы окончательно понять, подходит ли ему эта женщина, а по опыту своих предыдущих жизней (именно так он любит о себе говорить) знал, что лучше всего делать это на нейтральной территории. И однажды он позвал Машу на недельку в подмосковный пансионат. Хочется, дескать, отдохнуть от рутины, побыть наедине с природой.

– И с тобой, – добавил он.

Маша слегка растерялась. Оттягивала ответ, спросила:

– Почему именно туда? Ты там с кем-то был?

– Один был в прошлом году. Очень понравилось.

– А что там особенного?

– Да ничего. Лес, два пруда, тропинки. Кухня неплохая. Знаешь же, как бывает: все как везде, а тебе почему-то хорошо. Надеюсь, и тебе будет хорошо.

– Надо посмотреть, что у меня с работой…

– Возьмешь с собой, в чем проблема.

– На машине поедем или туда по-другому можно?

У Маши была машина, купленная бывшим мужем, «рено дастер» морковного цвета, она ездила на ней редко. И не любила, и при ее работе в том не было необходимости. Сын Костя на машину не претендовал, говорил, что в тачку такого колера даже пассажиром не сядет. А Грошеву, который, было дело, прокатился один раз с Машей, понравилось. Она за рулем выглядела увереннее, чем обычно, это избавляло Грошева от ощущения, что он в отношениях ведущий, что все зависит от его инициативы.

– Можно на электричке, – сказал Грошев, – но от станции пешком далеко, а на маршрутке с вещами не очень удобно.

Маша задавала еще какие-то вопросы, Грошев терпеливо отвечал. Догадался, что Маша хочет понять степень его настойчивости, хочет более активных уговоров, и начал уговаривать, и это позволило Маше показать самой себе, что она не столько соглашается, сколько уступает.

И они поехали, забронировав супружеский номер; Маша волновалась (она призналась потом, что, кроме мужа, у нее никого не было), Грошев знал, что умолчания только усугубляют неловкость, поэтому заговорил прямо:

– Ты все понимаешь, я все понимаю, я хочу с тобой окончательно подружиться, побыть рядом, но предупреждаю: сегодня ничего не будет, я в силе еще, но легкий психоз, первые шаги…

– Да, конечно, конечно, – пробормотала Маша. – Я ничего и не жду… Может, и не надо… Я не против, но…

Похоже, она уже жалела, что согласилась на эту поездку.

А Грошев гнул свою линию.

– Ничего не выйдет, успокойся, – говорил он, ложась с Машей и обнимая ее.

– Даже не надейся, – говорил, целуя и с доброй улыбкой глядя ей в глаза.

– Хоть умоляй, бесполезно! – говорил он, прижимаясь к ней, ибо уже было чем прижиматься: организм, часто бастующий, когда его просят, словно обиделся, что на него совсем уж не надеются, и показал свою силу.

– Это случайно, не очень-то обольщайся, – продолжал свою игру Грошев, уже начав действовать.

И Маша вдруг подхватила игру.

– Не очень-то и хотелось, – сказала она. – Можем и поспать спокойно.

– Да я и сплю почти, сплю и сон вижу, приятный сон, чертовски приятный сон, – приговаривал Грошев.

– Ну и пусть снится, он сам по себе, а мы сами по себе. Сами по себе. Сами по себе.

– Вот именно. Еще минуточку пусть поснится, и хватит. И еще минуточку, и еще, и еще, и еще. А мы даже не замечаем, не замечаем, не замечаем.

– Правда, правда, правда… Говори. Мне нравится, когда ты говоришь.

И Грошев что-то говорил – до самого последнего момента, но потом все же замолчал, и Маша уже не просила говорить, страдальчески сморщилась, будто ей было больно, но Грошев знал, что это не боль.

В общем, все вышло славно, через две недели они опять наведались в этот пансионат. Закрепили успех.

Однажды Маша засиделась у Грошева допоздна, он предложил ей остаться. Маша согласилась, позвонила сыну, сказала, что гостит с ночевкой у подруги, было видно, что эта маленькая ложь приносит ей большое удовольствие. Так скромные девушки строгим мамам врут. Наутро Грошев проснулся позже Маши, она была в ванной. Ну вот, уже неудобство, хмуро подумал Грошев. Сейчас бы умыться, кофе выпить – и за работу; нет, жди, пока она там… Когда вышла, сказал:

– Извини, у меня даже лишней зубной щетки нет.

– А я со своей. И щетка есть, и все что нужно. – У Маши была в руках объемистая косметичка.

– Ты что же, знала, что…

– Конечно!

Наверное, Грошев слишком откровенно испугался, Маша рассмеялась:

– Успокойся, я всегда с собой щетку ношу. Подруга-стоматолог научила: всегда и везде имей щетку, ибо, – Маша подняла руку и провозгласила, изображая подругу, налегая на «о», будто читала церковную проповедь, – чистить зубы надо не только утром и вечером, а после каждой еды! Ну что, кофе, легкий завтрак – и по своим делам?

Догадливая, оценил Грошев.

И было еще несколько ночей у него дома, но ни разу Маша не покусилась остаться на день, не заводила здесь своих вещей, только тапки.

Грошев взял телефон, прочел два сообщения:

«Ты все еще болеешь?» и «Можно хотя бы написать, что жив?!!!»

Грошев написал:

«Жив. Позже позвоню».

Нет, просить денег он у Маши сейчас не будет. Она одолжит, но настоит на том, чтобы приехать. Это не ко времени, не к состоянию, да еще увидит Юну, надо будет что-то говорить…

– Вот что, – сказал он Юне. – Давай не спешить. Есть один человек, он и с деньгами поможет, и с работой для тебя. Но ему так просто не позвонишь, я сообщение напишу, он сам позвонит, когда сможет.

– Олигарх какой-нибудь?

– Практически.

Грошев имел в виду Злотникова, с которым проработал долгое время. Вернее, на которого работал. Был при нем переводчиком, помощником, конфидентом. Злотников – человек широкого профиля, имеющий расплывчатый статус общественного деятеля. В России таких немало, в том числе в высших сферах, и занимаются они самыми неожиданными вещами – то это поставки импортного оборудования для отечественных атомных электростанций, то, наоборот, поставки отечественного оборудования зарубежным станциям, то организация международной экономической конференции, то вдруг поездка в Китай и встречи с тамошними лесозаготовителями, то надо срочно лететь во Владивосток и что-то там налаживать в рыболовецкой отрасли. Он решал вопросы, и это самое верное название его профессии и специальности – решатель вопросов. Злотникова ценили, он имел несколько правительственных наград, Грошеву при нем было сытно, почти даже богато, но все кончается, ему нашли замену в виде родственницы какого-то зама какого-то министра, Злотников расстался с Грошевым дружески, однако никакого другого места не предложил. И Грошев обнаружил, что перспективы не просматриваются, запасов почти нет, а тут и семейный кризис, сбережения ушли на покупку квартиры, и вот он таков, каков теперь есть, – беден, почти нищ, и прежние знакомства не играют никакой роли. Спасибо, что нашлись знакомые знакомых, которые свели его с Тонкиным, тот дал для пробы перевести книгу, Грошев выполнил перевод быстро и качественно, стал получать работу регулярно, платили не миллионы, но на жизнь хватало, а большего Грошев уже и не хотел.

Да, к Злотникову придется толкнуться. Тот кое-чем Грошеву обязан, кое-что Грошев знает о нем, чего не знают другие, – тоже, как говорится, фактор. Короче, Злотников должен помочь.

И Грошев написал: «Сергей Ильич, попал в неприятную ситуацию, страшно неловко, не одолжите на пару месяцев… – тут он написал “10”, подержал палец в воздухе и тюкнул еще раз по нолику, – 100 тыщ?» «Тыщ», а не «тысяч», это правильно, это добавляет немного юморца в просьбу. Дескать, деньги для вас и для меня не такие уж большие, нефиг их тысячами величать.

Подумав, все стер. Нельзя так прямо и в лоб. Надо не буквами излагать просьбу, а словами. Устно.

Он написал: «Сергей Ильич, могу позвонить?»

Через пару минут тенькнуло:

«Вечером после 21».

«Спасибо!»

Коротая день, Грошев рассказал Юне о своей работе со Злотниковым, о поездках, о занятных случаях, но ей было не очень интересно.

Грошев предложил прогуляться.

– Как это? Нельзя же.

– А мы будто до магазина. А сами – в парк.

По пустой, безлюдной и почти безмашинной улице Грошев и Юна направились к лесу. Перешли дорогу, сзади послышался сигнал. Грошев оглянулся. Из остановившейся белой машины с голубой полосой вышли двое полицейских, один постарше, другой помоложе.

– Куда направляемся? – спросил старший.

– Здравствуйте, – наставительно сказала Юна.

– Здравствуйте, – не чинясь, исправился старший. – Так куда?

– В парк, – ответил Грошев.

– А что домашний режим объявлен, не знаете?

– Это когда? – удивилась Юна. – У нас телевизора нет, мы ничего не слышали.

– Да ладно, в интернете тоже сообщают все время, не могли не знать, – не поверил молодой. – Сам президент попросил.

 

– Просьба – не приказ, – сказал Грошев.

Старшему его слова не понравились.

– Если президент просит, значит, приказ. А если даже и не приказ, он на вашу сознательность надеется. И я вас тоже добром прошу: не надо прогулок пока, другие увидят, – старший кивнул в сторону домов, – тоже захотят, цепная реакция начнется.

Полицейские были обычные служаки, Грошеву не хотелось вступать в ненужный конфликт. Он сказал:

– Ладно, убедили. Вернемся.

– С какого перепуга? – уперлась Юна. – У нас комендантский час, что ли, ввели? Ввели или нет? Я спросила!

Младший сделал шаг к Юне. Похоже, он был настроен скрасить рабочее время работой.

– Вас задержать? Задержим!

– Основания?! – потребовала Юна.

– Ютубов насмотрелась? – спросил младший.

– Мое дело, чего я насмотрелась!

– Все чужие законы изучили, а своих выполнять не хотят! – обвинил младший.

– Какие законы? Статья, номер?

Они продолжали препираться, а старший полицейский и Грошев были в роли наблюдателей. И оба видели, что девушке и молодому человеку принцип не так уж важен, тут, как ни странно, легкий флирт под видом конфликта, а может, что-то вроде тренинга – друг на друге испытывают полемические приемы, которые пригодятся в более серьезных ситуациях. Грошев увидел легкую усмешку на лице полицейского и обнаружил, что сам тоже посмеивается, они с полицейским переглянулись, и полицейский сказал:

– Ладно, рискуйте, если хотите, но учтите, нас предупредили об ужесточении. Завтра можем и арестовать. Поехали! – позвал он молодого.

Тот, как бы нехотя повинуясь, но на самом деле с облегчением пошел к машине.

В лесу было сыро, пахло прелой листвой, в овражках и ямах виднелся снег и талые лужи. С обеих сторон парковой дороги – сетчатая изгородь с покосившимися столбами и прорехами. Грошеву хотелось поскорее довести Юну до поворота, где был путь по настоящему, неогороженному лесу до пруда, поэтому он шел быстро. Юна спросила:

– А куда мы гоним?

– Чтобы не замерзнуть.

– Мне и так не холодно.

Грошев сбавил.

Медленный шаг означает прогулку, прогулка предполагает беседу.

– Как сейчас в Саратове? – спросил Грошев. – Я там давно не был.

– Да никак, – ответила Юна.

– Что значит «никак»? Что-то же происходит.

– А что тебе интересно?

– Ну… В мое время были общие темы какие-то. Какие-то события. Вот ходил троллейбус по проспекту Кирова, а потом проспект сделали пешеходным, все об этом говорят, обсуждают.

– Я при троллейбусах на Кирова не жила.

– Или цветомузыкальный фонтан соорудили у консерватории. Тоже событие.

– Почему цветомузыкальный?

– Там подсветка была цветная, она менялась, и музыка играла. Сейчас не так?

– Я редко бываю там. Не мои места.

– А где твои?

– Где живу. На Солнечном.

– Это новый микрорайон?

– Ничего себе новый, его сто лет назад построили.

– Для меня был новый. А что в театре, не знаешь? Театр гремел там в свое время.

– Может быть. Ты про ТЮЗ?

– И про него, и про драму. Имени Карла Маркса. Так он назывался. Знаешь, кто такой Карл Маркс?

– Не подкалывай, я историю учила в школе.

– Но что-то же происходит в городе, о чем говорят?

– Понятия не имею.

– Не интересуешься?

– А чем? Я же говорю: ничего не происходит.

– Это смотря в каком смысле.

– А ты в каком?

– Послушай, не надо так враждебно. Я просто спрашиваю.

– Зачем?

– Что «зачем»?

– Ну, узнаешь ты, что там что-то произошло, какое это отношение к тебе имеет?

– Все-таки мой родной город.

– И что? Если так интересно, можно в интернете посмотреть.

Подтверждая это, Юна достала телефон и на ходу начала читать:

– «В Саратове идет девятый региональный конкурс чтецов среди старшеклассников… Из-за коронавируса не будут проводиться ярмарки на Театральной площади… В Саратов прибыли троллейбусы, проездившие в Москве от восьми до четырнадцати лет… На пожаре погибла женщина девяносто семи лет. По предварительным данным, пожар случился из-за несоблюдения правил пожарной безопасности при эксплуатации газовой плиты. Площадь пожара составила один квадратный метр…»

– Так и написано?

– Можешь посмотреть. Вот еще интересная новость: «Стали известны подробности убийства мужчины, останки которого нашли у гаражей на улице Ипподромной. Двадцать пятого марта мужчина позвал в гости приятеля, во время распития спиртных напитков они поссорились, он ударил его ножом в шею, а потом продолжал ранить в живот. Когда потерпевший умер, злоумышленник расчленил его тело, сложил в пакеты и в течение нескольких дней ходил их выбрасывать неподалеку. Вчера вечером останки нашел прохожий и сообщил в полицию». Еще почитать?

– Хватит. Расчленил, останки… Тоска.

– Я и говорю. В Саратове тоска, везде тоска.

– Ты так чувствуешь?

– Живу я так. С матерью занималась, какой-то смысл был. Думала, когда все кончится, что-то другое начнется. Ничего не началось. Никакого смысла. Ты сам лучше меня это знаешь, если писатель. Ну вот идем мы с тобой куда-то, только не обижайся, я не против прогуляться, но смысл какой? Зачем?

– Воздухом дышим. Общаемся.

– Я не об этом.

– А о чем?

– Собачки тоже бегают, дышат, общаются. Ради чего?

– Фундаментальные вопросы задаешь, однако.

– Обычные вопросы. Мать один раз сказала: знаешь, говорит, я даже начинаю понимать, зачем я умираю, а вот зачем жила, не понимаю. Тебя, говорит, только родила, и всё. И могла сразу после этого умереть.

– И ты родишь кого-нибудь, тут же смысл появится.

– Не рожу. Ненавижу детей. Даже себя ненавидела, когда ребенком была.

– Шутишь?

– Если бы! Я умней сама себя была, головой была очень рано взрослая, а остальное все детское. Хотела быстрей вырасти. А выросла – все еще хуже.

– Что именно?

Юна не ответила.

Они миновали заборы, оказались на тропе среди высоких сосен. Тут были плавные пригорки вдоль ручья, на них катался одинокий велосипедист-подросток. Под навесом, за дощатым столом, сидели несколько шахматистов пенсионного возраста в масках: двое играли, остальные наблюдали. Эти любители всегда тут собираются, и зимой и летом. Меж тем заморосило мелким дождем, Грошев и Юна укрылись под грибком на детской площадке, которая была устроена на поляне, – горки, песочницы, качели и разные приспособления для лазанья.

– Раньше тут этого не было, – сказал Грошев.

– Ну да, все к лучшему меняется.

– Это плохо?

– Не понимаю, ты мне что-то доказать хочешь?

– Непросто с тобой говорить.

– Не говори, я не напрашиваюсь.

Юна достала сигареты, закурила.

Закурил и Грошев.

У него было неприятное ощущение, что они с Юной спорили и он в этом споре проиграл. Но о чем был спор, почему проиграл – непонятно.

– Ты не парься, – сказала Юна. – У меня просто настроение… Зачем я сюда приехала, на что надеялась? Я знаешь что хочу? Вот у бабки в деревне – куры, утки, индюшки. Она с ними возится целый день. В огороде копается. И все время веселая. Поработает – идет чай пить. Это прямо процесс целый. В чайник травки добавляет, настаивает, в кружку заварку нальет, огромная такая кружка, понюхает, еще нальет или не нальет, по запаху определяет, хватит заварки или нет. Потом кипятку туда, потом кусок хлеба отрезает, намазывает маслом, а сверху клубничным вареньем, у нее свое варенье, очень вкусное, в тазу варила, запах – обалдеть! И вот она этот чай пьет, бутерброд этот откусывает и аж вся светится. Мне тоже сразу хочется, тоже себе так делаю. Сидим, пьем, и нам хорошо. Нет, правда, если хочу что-то вспомнить хорошее в жизни, то вот это – как с бабкой чай пью. И это мне подсказка, разве нет? Если тебе там хорошо, то и езжай туда. Куры, индюшки, а потом чайку попить.

– В этом своя прелесть.

– Да никакой в этом прелести. Получается, это все, что мне надо?

– Ты меня спрашиваешь?

– Нет, конечно. Так. Размышляю. Тебе повезло, у тебя любовь была. А как это ощущается? На что похоже?

– Не объяснишь. Я пробовал написать об этом. Даже написал, но не закончил.

– Дашь почитать?

– Могу и сам – вслух. Там немного.

– Пойдем домой тогда? Можно как-то короче вернуться?

– Короче нет, быстрее можно.

Грошев вывел Юну к другому выходу из парка, по улице с милым названием Пасечная, между строениями Тимирязевской академии, – все здания невысокие, выглядят скромно и деловито, людей не видно, но каким-то образом чувствуешь, что там настоящая жизнь и учеба ради производства хлеба насущного. А вон деревянный домик, где Грошев регулярно покупает мед, настоящий мед с настоящих пасек, в том числе в сотах, – разнотравный, кипрейный, липовый, таежный, гречишный, донниковый, Грошеву нравится думать, что он разбирается в этих сортах, а магазинный презирает уже за то, что он вечно жидкий, чего с подлинным медом не бывает и быть не может, если это не каштановый или акациевый, но в магазинах такого нет.

Юна вдруг остановилась, втянула воздух, заулыбалась.

– Чувствуешь?

– Навоз. Тут ферма.

– Навоз! Обалденный запах! У бабки в сарае так пахнет, в хлеву, мне не очень нравилось, а сейчас… Прямо как родное!

У Юны даже глаза увлажнились, так она растрогалась.

Грошеву было это приятно – хоть чем-то угодили Юне его обжитые за эти годы и уже полюбившиеся места. Пусть даже и навозом.

Вышли к трамвайной линии, увидели, что подходит трамвай, побежали через дорогу, хотя свет был красный, но машин почти не было, лишь одна издали с укоризной погудела им, напоминая о том, что могло бы случиться, если бы она была ближе. Грошев бежал и радовался тому совместному, дружескому и весело-правонарушительному, что было в этом беге. Как сообщники они бежали.

Успели, вскочили в трамвай, смеялись, глядя друг на друга. Грошев достал бумажник, в котором была его социальная карта, приложил, высветилась зеленая галочка.

– А мне как? – спросила Юна.

– Купить билет.

– И сколько?

– Не помню. Даже смешно. Я почти три года пенсионер. В метро, в трамвае, везде бесплатно.

– Хорошо живете!

Пожилая женщина, сидевшая у окна с сумкой на коленях, услышала их разговор и отозвалась.

– Москва все-таки! – сказала она с уважением. – А билет пятьдесят пять рублей стоит.

– Фигасе!

– Контролеры недавно были, вряд ли опять пойдут, – сообщила словоохотливая женщина. – Но лучше все-таки взять. Я очень скромно жила, но никогда без билета не ездила. Зато возьмешь и едешь спокойно. А то сиди и трясись: вдруг контроль. Штраф-то бог с ним, но позора не оберешься! А главное, три копейки стоило-то всего! Но в наше время, вот мужчина не даст соврать, и три копейки были деньги. А сейчас пятьдесят пять рублей – пустяки, купить нечего.

Женщина была – или выглядела – старше Грошева, его покоробило, что она приравняла его к себе. У него было, как и у всех нас, разное восприятие других и себя: ровесники кажутся нам старше, чем мы сами, причем намного.

И вот – напомнила о возрасте болтливая старушка. И Юна не могла не обратить на это внимание.

Но если и обратила, ему-то какое дело, он разве намерен молодиться перед нею? Зачем, для чего?

С этими мыслями и разговорами время прошло быстро, да и ехать-то всего одну остановку, и вот уже выходить.

– Всё? – удивилась Юна.

– Всё. Не успели заплатить.

– Я и не собиралась!

Вернувшись домой, занялись приготовлением еды. Грошев заварил чай, достал хлеб, подсушил в тостере, намазал два куска маслом, а потом медом. Поглядывал на Юну: видишь, и я могу, как бабка!

– Варенья клубничного нет, извини.

– Она и с медом делала, тоже хорошо.

После обеда и чая Грошев достал из письменного стола толстую папку с выведенной фломастером цифрой «I» на обложке, а из папки – стопку листов в прозрачном файле.

– Для правки всегда распечатываю, – объяснил он. – Писать могу на чем угодно, даже на телефоне, а читать и править надо все-таки с бумаги.

Налил себе еще чаю, поставил в центр стола пепельницу, приготовился.

– Почему хочу вслух – потому что это устный вариант. Я до этого раз двадцать начинал и так и сяк, и все не так, все литература получается. Героев по-разному называл, события допридумывал. Не хочу литературу, хочу, чтобы все живо было, по-настоящему. Поэтому решил не буквами, а вслух. Будто рассказываю. Нет, потом поправил кое-где, но это устная речь, если какие-то повторы или что-то не совсем связное – так надо.

Он отхлебнул чаю, закурил.

– Но это все-таки не совсем я рассказываю, это от лица героя.

– Не про себя?

– Про себя, но какие-то детали другие. Не документальное повествование, а художественное. А в целом все так. В самом главном. Имена все сохранил. Потом, может, изменю.

 

Он затушил сигарету, взял листы.

– Если захочешь что-то сказать – ну, мало ли, мысль какая-то возникнет, что-то не понравится или наоборот, или вопросы какие-то, запоминай, потом все скажешь.

– Хорошо.

И Грошев начал, прочитал заголовок:

– «Недо».

И тут же пояснил:

– Это название такое. Есть слова – недоесть, недопить, недоумение, недоговоренность. Когда что-то начато и не закончено. Приставка как существительное. Отдельное понятие. Но к нему можно присобачить что угодно. Название – как метафора, образ.

– Дошло, читай уже!

– Читаю.

НЕДО

Здравствуй, Танечка.

Только начал и сразу начал тупить. Какое может быть «здравствуй», если человек умер?

Прочитав это, Грошев глянул на Юну. Хотелось увидеть реакцию на это эффектное начало.

Юна тут же спросила:

– Ты ко мне, что ли, обращаться будешь? Очень приятно – будто я мертвая!

– Как к слушательнице!

– Все равно не надо! Я смущаться буду. Получится, что ты читаешь, а сам смотришь, как я слушаю, а я такая должна по струночке сидеть. Напрягает.

– Может, тебе в другую комнату выйти и оттуда послушать?

– Зачем? Ты мне фотографии показывал, возьми какую-нибудь, поставь перед собой, смотри на нее и читай. Это будет правильно.

– Возможно. Да, пожалуй.

Грошев сходил за фотографией. У него был портрет Тани, девять на двенадцать, она снималась в ателье, получилась очень красивой, фотография без рамки, но на картонной подложке, на паспарту. Прислонил к объемистой пузатой сахарнице, снизу подпер ножом, чтобы не соскользнула.

Здравствуй, Танечка.

Только начал и сразу начал тупить. Какое может быть «здравствуй», если человек умер?

Посмотрел на фотографию, увидел краем глаза, что Юна еле сдерживается от смеха. Схватил фотографию, положил лицом вниз.

– Нет, ерунда. Какой-то театр получается.

– Это точно, смешно. Ты просто читай и смотри в текст. Будто она у тебя где-то там. Не на бумаге, а в воображении. Перед мысленным взором.

– Как мы выражаемся! Ты неплохо в педколледже училась, я вижу.

– Местами да.

– Получится как докладчик какой-то.

– А ты с выражением. А я глаза закрою. Я так аудиокниги иногда слушаю. Ляжешь, глаза закроешь…

– И что слушала последнее?

– «Маленький принц».

– Ну да, что же еще.

– Плохая книжка?

– Да нет. Опошлили ее. Залапали, засалили. Как какую-то вещь, которой все пользуются.

– Сравнил!

– Хорошо, закрывай глаза, а то никогда не начнем.

Юна послушно закрыла глаза, поерзала, села боком к столу, прислонившись к стене, откинула голову.

Как у зубного врача, подумал Грошев.

Настрой был испорчен, но он начал читать и понемногу разошелся. Читал с душой, проникновенно, негромко.

Здравствуй, Танечка.

Только начал и сразу начал тупить. Какое может быть «здравствуй», если человек умер?

А как?

Привет?

Доброй ночи?

Или, как сейчас выражаются, доброго времени суток? Пишут в электронных письмах, когда незнакомому человеку или малознакомому. В эсэмэсках тоже, мессенджерах всяких. Мода такая. Впрочем, уже прошла, культурные люди объяснили, что это неприлично. Сейчас много чего быстро возникает и тут же исчезает. Мелькающее время. Мельтешащее.

Слушай, ты же ничего не понимаешь, ты же ведь не знаешь, что это такое – электронные письма, эсэмэски, ничего не знаешь, ноутбуки эти все, планшеты, смартфоны, ты понятия не имеешь обо всех этих гаджетах, вот недаром их гаджетами зовут, поганое слово – гаджеты.

И что такое интернет, ты не знаешь. Я объясню, это просто. Представь: волны по всей земле через спутники, как радио, только другие, сам толком не понимаю до сих пор, какие они, и по ним передается абсолютно все. Тебе передают, ты передаешь. Картинки, разговаривать можно, информация, кино, короче, абсолютно все. На всякие устройства, в том числе размером с телефон, не такой, как был в наше время, не с трубкой, а коробочка меньше ладони с экраном. Мы могли бы с тобой по таким коробочкам постоянно говорить. И видеть друг друга. Удобно, но не то. Мне нравилось приходить к тебе наугад. Иногда ты была дома, иногда нет. Сижу на лестнице, на ступеньках, жду. Кто-нибудь входит, шаги снизу – ты, не ты? Нет, тяжелые шаги, не ты. Я твои не всегда узнавал, у вас в подъезде много разных людей, девчонки какие-то проходили, пацаны, тоже шаги легкие, но это и было интересно – слушать, угадывать. Иногда так и не угадывал до твоего появления. И вот – ты. Будто опять и заново родилась. И я счастлив сразу до безумия.

Ты спрашиваешь:

«Давно сидишь?»

«Нет».

Всегда говорил «нет». Даже если час сидел или два. Мне нравилось сидеть и ждать.

Я влюбился в тебя в шестом классе. Сначала думал, что просто нравишься. А однажды проснулся и сразу подумал о тебе, о том, что пойду сейчас в школу и увижу тебя. И понял, что влюбился. И мне от этого необычно стало, не просто радостно, а будто в какое-то другое измерение попал и прямо готов спасибо себе сказать, что так повезло. Началось мое тайное счастье, но за весь шестой класс мы с тобой даже ни разу не разговаривали.

В седьмом классе, зимой, ты спросила, есть ли у кого красная ручка, и у меня была, и я тебе ее дал. Ты сказала: «Спасибо». Я спокойно ответил: «Пожалуйста», – и тут же отвернулся, чтобы никто ничего не заметил. Дома тысячу раз повторял памятью это «спасибо» – «пожалуйста», «спасибо» – «пожалуйста». Этого мне хватило до восьмого класса.

В восьмом у нас с тобой ничего не было. Или я не помню? Нет, совсем ничего.

Зато в девятом классе у нас с тобой было целых два случая особой близости: первый – в начале учебного года, осенью; второй – в мае.

Осенью мы деревья сажали в школьном дворе, мальчишки ямы копают, девчонки саженцы носят, и ты принесла мне саженец, поставила в ямку, держишь, а я закапываю. А земля мокрая, и я забрызгал твои сапожки. Беда страшная, сапожки замшевые были, светло-коричневые, а главное, что не достанешь, дефицит, гонялись за ними, в очередях стояли, у спекулянтов доставали. Вопрос – зачем ты в таких драгоценных сапогах на субботник пришла? Наверно, потому что других не было. Или были такие, что стыдно надеть. Лучше уж рисковать, чем позориться.

Кому я это рассказываю, Танечка? Обращаюсь к тебе, но тебя нет. Сам для себя? Изливаю душу? Или надеюсь, что выйдет книга, не только для меня интересная? Да, пожалуй. А если и не выйдет, останется ощущение, что я с тобой поговорил.

Ну вот, засыпал я твои сапоги. Как получилось? Ты ствол держала криво, потому что стояла далеко, я говорю: «Поближе встань, а то вкось торчит». А ты не подошла, ты только наклонилась и руку вытянула, а сама говоришь: «Там грязно!» Сердито сказала, но как-то… как близкий человек. Работают в саду муж с женой и без злости переругиваются, по-свойски, по-родственному, так я это увидел. И начал швырять землю быстрее, чтобы ты не устала стоять с вытянутой рукой, поэтому и сыпанул на сапоги. И ты отпустила дерево, оно и так уже держалось, стряхнула крошки земли ладошкой и закричала: «Ты чего наделал, дурак?»

На чужих так не ругаются, и я прямо офигел от удовольствия, будто меня наградили.

Ты побежала к трубе, там труба была с водой, смочила платок, чистила.

А на следующий день я подошел в раздевалке: «Все нормально, следов не осталось?» И ты сказала, что тебя мама научила присыпать мукой, а потом смыть и просушить.

«Ничего не заметно, видишь?» – ты показывала сапог.

И внимательно смотрела не на сапог, а на меня. Потому что пятнышки там все-таки немного видно было. И от меня зависело, успокоишься ты или нет. Я сказал: «Абсолютно не заметно, как новые». Уверенно сказал, честно. Но ты не очень поверила, слишком умная и проницательная. И все-таки тебе было приятно. У нас будто сговор был: я не вижу, ты не видишь, значит, никто не заметит, а если и заметит, неважно, главное ведь не в том, что кто-то что-то видит, на что ты не хочешь, чтобы обращали внимание, а то, чтобы тебя это не волновало. И это был хороший момент, чтобы продолжить, то есть начать, наши отношения, но меня будто что-то остановило.

Следующий случай был в мае. Опять субботник, убираем территорию, ты была в платке, на сельских женщин похожа, повзрослела сразу лет на пять, и вот ты ходила в этом платке, сгребала граблями листья, мусор. И у тебя сломалась рукоятка. По чему-то твердому ты ударила, по камню, наверно, и она сломалась. И я вижу, что ты расстроенная стоишь, надо ведь идти к завхозше, а завхозша у нас была злющая старуха, вечно кричала, что мы все портим, потому что не свое. Любимая у нее была тема: не свое, вот и портите. Я подошел, смотрю, там в палке сучок был, вот по сучку и сломалось. Говорю тебе: «Это из-за сучка. Возьми мои, а я пойду заменю».

Пошел к завхозше, она ругаться начала, я про сучок объяснил, она дала другие грабли, я пошел опять к тебе. Стоим рядом и работаем, гребем граблями. Я старался в такт с тобой это делать. Кинули грабли вперед, зубьями зацепили, на себя и шаг назад. И опять – кинули, зацепили, шаг назад. Синхронно. И я был счастлив и ничего больше не хотел.

Почему я не спешил, Танечка? Наверно, не хотел ничего промежуточного, ничего в духе «мальчик с девочкой дружил». Я хотел, чтобы сразу по-взрослому. Но для этого надо вырасти, вот я и терпел. Только мои друзья, Васька Ханов и Славка Кочергин, знали про тебя. Подначивали, чтобы я что-то сделал, рассекретился, но я на их подначки не покупался.

Я, Танечка, в отца пошел, не всем, но многим. Он никогда ни под кого не подстраивался. Инженером работал, начальником участка, принципиальный был, честный, о работягах заботился, а с начальством собачился, надоело, ушел в сборщики. Работа своеобразная: каждый в отдельной кабинке сидит, слушает радио и собирает какие-то приборы. Что-то секретное для оборонки. Работа ручная, платят хорошо. А с мамой у него что-то поломалось. Я не вникал, не лез, не спрашивал. Отец в свою комнату замок вре́зал, после работы приходит – и туда. Сидит, вино пьет, телевизор смотрит, специально для себя купленный, черно-белый. Ровно в десять отбой, а каждое утро в полседьмого выходит в костюме, побритый, одеколоном пахнет – и на работу. Ни разу не опоздал и больничный сроду не брал.

Мама ему один раз: «Ты несчастный человек, не живешь, а существуешь! На тебя страшно смотреть!»

А он ей:

«Ну и не смотри».

А потом серьезно:

«Кто несчастный, я бы поспорил. Ты вот мне говоришь, что смотреть на меня страшно, а мне все равно, как на меня смотрят. А вам, – говорит, – не только не все равно, вы от этого всю жизнь мучаетесь».

Она ему:

«Даже так? Тебе, значит, хорошо?»

«Отлично!»

А мама ему:

«Значит, что я от этого страдаю, что твой сын страдает, тебя не волнует?»

А он говорит:

«Кто вас просит страдать? И из-за чего? Ты, – говорит, – вдумайся: мне хорошо, а вы из-за этого страдаете! Получается что? Что вам плохо оттого, что мне хорошо? Ну вы эгоисты тогда! Радоваться, – говорит, – за меня надо, а не страдать!»

Такая вот логика. Справедливая по-своему.

Там, в своей комнатке, он и умер во сне. В каком-то смысле счастливым человеком умер: жил как хотел. Контакта у меня не было с ним, по душам не говорили, но, если подумать, он для меня уроком был, причем положительным, – показал, что можно быть независимым.

Все началось в десятом классе. Я помню, как нас выстроили для общей фотографии в честь начала учебного года, ты стояла с краю, красивая, тонкая, в белом переднике. Гимназистка такая. Барышня. Горничная-любовница. Я тогда Бунина читал, от него эти слова. Еще я у него вычитал выражение, которое меня очень волновало: неуловимая порочность. И мне тогда показалось, что она в тебе появилась, эта самая неуловимая порочность.

Я достал сейчас, Танечка, эту фотографию. Ты там не только с краю, а еще и немного отодвинулась, отдельно стоишь, а я в третьем ряду, на скамейках из спортзала мы стояли. А я ведь рядом с тобой хотел встать. И сразу этим что-то обозначить. Но не встал. Смешно сказать, из-за штанов не встал.

Это целая история с этими штанами. Приличный костюм в то время в магазине купить было нельзя, мама дала мне денег на пошив, тогда все шили. И оказалось, что все ателье забиты заказами, мама звонила какой-то подруге, она в ателье работала, сама не взялась, посоветовала к какому-то Семенычу аж на другой конец города.

Поехал я к Семенычу, выбрал материал, коричневый такой, в полоску, этот Семеныч, пожилой, маленький, всегда потный почему-то, меня обмеривал, спрашивал, как и что шить. Фасон тогда был в ходу – однобортный пиджак, лацканы широкие, приталенный, без хлястика, брюки – легкий клеш, двадцать два сантиметра в коленях, двадцать семь внизу. Мне показалось, что он внизу коротко меряет, я сказал, он рассердился:

«Тридцать лет шью, будешь ты меня учить!»

Пришел потом на примерку, смотрю на себя, мне все не нравится. И пиджак мешком, коротковатый, всю ширинку видно, и брюки короткие, говорю ему об этом, он аж слюной брызжет:

«Какой фасон, такая и длина, да еще полы у пиджака закругленные, потому что по фасону, поэтому гульфик и видно, зря расстраиваешься, девочкам нравится, уж я знаю!»

Несет эту чушь, мне противно, я говорю:

«Это ладно, но брюки точно короткие!»

Он злится, кричит, что какие же короткие, если пол метут? И это примерка, нечего по примерке судить, он все учтет и сделает как надо.

Хорошо, пришел за готовым костюмом, надел, смотрю в зеркало и вижу клоуна. Плечи широкие, кисти рук высовываются, как у переростка, а ноги тонкие, кривоватые, и главное, точно видно, что штаны – короткие. Ну вот явно короткие, сразу видно. Говорю ему:

«Как хотите, а брюки короткие, и я вам это еще на примерке говорил. Давайте, отпускайте».

Он аж подскочил:

«Из какого запаса я тебе отпускать буду, вы же сами материал на пошив впритирку берете, экономите, я всех предупреждаю – сколько возьмете, столько я вам и пошью, потому что из воздуха шить не умею!»

Я ему:

«Не знаю, кого вы там предупреждали, а мне ничего не говорили, наоборот, я даже спросил, хватит или нет, и вы мне сказали, что хватит!»

«Так и хватило, – он орет, – а если ты хотел, чтобы у тебя паруса были, чтобы землю подметали, а не нормальные клеши, сразу бы так и говорил! Тоже умники, из салфетки парашют хотят!»

Меня заело:

«Я не хочу из салфетки парашют, а имею право за свои деньги получить нормальную работу!»

Тут он окончательно разорался:

«Как ты смеешь, пацан, мне такие вещи говорить, я закройщик высшей категории, а не хочешь брать костюм, мы на комиссию его отдадим, пусть акт составят на возврат и переделку, но будь уверен, возврата не будет, потому что в моей жизни ни разу такого не было! И где ты, – орет, – свои деньги достал! Свои деньги! Ты что, подпольный миллионер у нас, владелец фабрик, заводов и пароходов? Родители тебе денег дали! Но не научили, как себя вести со взрослыми людьми, которые на вас, сопляков, работают и даже спасибо не получают! А ты бы задумался, что я тут, в этой комнатушке, сутками сижу, без света и воздуха, стараюсь как лучше! Ты вот приди домой, посмотри дома в нормальное зеркало, в нормальной атмосфере, и ты увидишь, что лучше костюма никогда в жизни не носил и носить уже не будешь, потому что лично я для тебя шить никогда больше не буду!»

Ну, и я ушел. Прямо в костюме ушел, а брюки старые завернул в газету. Ехал в троллейбусе, и казалось, что все на меня смотрят, на мой уродский костюм. И посмеиваются.

Иду к дому, встретил Славку, он сразу:

«Новый костюмчик сшил?»

Я говорю:

«Да, только испортили».

«Где?»

«Не видишь?»

Он посмотрел:

«Да нет, все нормально».

Но я не успокоился, пришел домой, крутился перед зеркалом и в носках, и в ботинках. Все стало казаться более-менее сносным, но брюки короткие, как ни смотри.

Вот поэтому я рядом с тобой и не встал.

Зато ты помнишь, что произошло потом. Вошли в класс, всё там после ремонта, краской пахнет, всё как новое, и мы как новые, и хочется сделать что-то новое. Ты пошла к своей любимой парте. И я туда пошел и сел рядом. Подошла Сычева, которая до этого с тобой сидела, но я сказал:

«Занято!»

Сычева тебе:

«Тань, как это?»

А ты ей:

«А что?»

Сычева губки надула, пошла другое место искать.

В тот год многие осмелели и сели с дамами сердца. Но я, кажется, был первый. Подал пример.

Дальше ты помнишь, как все было: прихожу к тебе, то ли по алгебре помочь, то ли еще что-то, в прихожей снимаю куртку, а ты ее берешь и вешаешь на вешалку, вытягиваешься, чтобы достать до крючка, я смотрю на тебя и вижу так, как никогда не видел, не буду ничего описывать, тут как ни описывай, упрешься в анатомию, в красоту, так сказать, частей тела, которые я видел, а не в частях же тела суть, главное, что я увидел свою любимую женщину и сам себе так и сказал: моя, а себя почувствовал мужчиной, которому пришел срок не мечтать, а получить свое по праву. Такие вот наглые были мысли. Поэтому я тебя и обнял так уверенно, а ты повернулась, очень спокойная и веселая, меня это поразило, повернулась и сказала: давно пора.

И объясняться после этого в любви было как-то даже не нужно, чего тут объясняться, если мы с тобой целуемся и обнимаемся как бешеные, но я так долго хотел сказать эти слова, что все-таки сказал. «Я тебя люблю», – говорю, а ты: «Молчи, молчи, зачем?» Вроде того, и так все ясно.

Я пропущу весь этот год – зачем рассказывать тебе о том, что тебе и так известно? Мы любили друг друга регулярно и равномерно. Это я сейчас так от горечи сказал. Нет, но правда, удивительно ровная и хорошая у нас была любовь. Без взлетов и падений, без ссор, без каких-то перепадов. Ты была девушка удивительного равновесия, я бы даже сказал, распорядка. Любовь любовью, а ты готовилась поступать, усиленно готовилась, я тоже, и только один у нас был случай, когда ты приревновала к Лиле, а я…

– Это когда ты целовался с ней? После бутылочки?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru