bannerbannerbanner
Классика с барахолки

Алексей Лишний
Классика с барахолки

Полная версия

Дитя Яровита

В N-ском уезде если кто начинал вдруг хвастать своим домом, тем, как обустроены на английский манер куртины, как ухожены крестьянские избы, как приятен глазу оригинальный, но не вычурный фасад хозяйских построек, то незадачливому гордецу тут же затыкали рот упоминанием о поместье Гусевых, равному по красоте которого не появилось ещё на свете в окрестностях. Как можно было не восхищаться тенистыми аллеями, лукаво встречающими гостей загадками зелёного лабиринта? Как не поразиться величественному виду господской усадьбы или причудливым флигелькам в стиле барокко, куда и выводили запутанные дорожки? Как сдержать восторженный возглас при виде анфилады комнат от гостиной до сцены театра с изображением звёздной ночи на Востоке?

Без сомнения, поместье Гусевых – редкий изумруд N-ского уезда.

Нынешний хозяин Владимир Иванович Гусев с благочестивой супругой своей Ольгой Никифоровной вот уже как десять лет единовластно управляли имением после кончины Никифора Павловича Гусева, старого дяди, не пожелавшего видеть никого владельцем столь прекрасного во всех отношениях места, кроме любимой приёмной дочери.

Десять лет прошло в хлопотах вперемешку с забавами, кои могла посулить жизнь в провинции.

– А не запрячь ли нам тройку проехаться по хрустящему снежку, Ольга Никифоровна? – иногда удивлял супругу Владимир Иванович бодрым зимним утром.

– Не послать ли нам Ванюшку за соседями, чтоб вечером сразиться в вист, Ольга Никифоровна? – врывалось озарение так же необузданно, как влетает пчела в открытое окно с надеждой найти распустившиеся бутоны весенних цветов.

Десять лет прошло. И вдруг засела кручина в душе Владимира Ивановича: стала супруга его непохожей на себя самую. Преобразилась, словно от колдовства чужого. Уже и неинтересны ей катания в санях, когда жмёшься друг к дружке, укутавшись в тёплые шубы, а снег искрится и летит в лицо. Не веселят её ни игры карточные, ни крепостной театр, ни задушевные разговоры за вечерним чаем на крытой веранде. И так, и эдак он к ней обращается, пытаясь развеселить, но разве тоска может запросто покинуть душу, единожды найдя там себе приют?

Даже вид умильного лица Забавушки, их восьмилетней дочери, не так сильно, как прежде, вдохновлял саму Ольгу Никифоровну. Гладила она её по шелковистым русым волосам, но внутри была где-то далеко-далеко, за пределами мира.

– А не послать ли Ванюшку к белому колдуну? – раз пришла нездоровая мысль к Владимиру Ивановичу. Коли сама пришла, так, значит, сам и впустил. Белым колдуном называли отставного офицера егерьского полка, жившего бобылём на своём небольшом наделе, граничащем с гусевским лесом. Жалование он не получал, крепостными также обзавестись не удосужился – вот и промышлял, как в народе говорили, ворожбой. Иноверцы ль научили, пока ходил в походы с полком, но слава о его колдовском могуществе с быстротой резвой лошади разнеслась по всему уезду. Говорили о нём девки, хвалясь приворожённым женихом. Говорили соседи, дивясь выгодности купленного скакуна. Говорили и старухи, вдруг находившие давно потерянные вещи. Говорили, говорили, говорили, а сам помещик его ни разу в глаза не видел, но всегда почему-то так и тянуло на него посмотреть.

– А не послать ли мне Ванюшку?.. – думалось Владимиру Ивановичу в очередной раз, и только потом явилась, словно с небес, удивительная истина: не было Ванюшки!

Уже дня два, а может, и три – точно не мог вспомнить – играла Забава одна в лабиринте аллей. Ванюшка попал в деревню случайно, с ярмарки. Он всегда около хлебных мест околачивался, как отец с матерью в холеру умерли. Одна семья из гусевских крестьян и призрела сиротку. Своих детей не было, так чужой – не смотри что лишний рот – и в хозяйстве сгодится. Ванюшка ладный был, скромный, прижился гладко, в барский дом стал наведываться: барину поможет – тот его рублём или пряником одарит. Славный мальчонка – он и Забавушке по нраву пришёлся. Она с ним и в прятки, и в бабки, и в куколки играла, книги с картинками да лубки разглядывала.

Забава возилась с ласковым пёсиком на крыльце флигеля.

– Дочь моя любезная, а где Ванюшка? – спросил Владимир Иванович, надеясь получить разумный, ясный и однозначный ответ, как и всегда ждал этого от окружающих, если вдруг вставала перед его затуманенными смородиновой настойкой очами неразрешимая проблема.

– Не знаю, – пожала плечами Забава. – Сегодня не приходил.

– А вчера?

– И вчера не приходил.

– А когда приходил?

– Третьего дня. Но он когда вечером уходил, обещал вчера прийти.

Владимир Иванович улыбнулся наивной простоте, но исчезновение мальчишки немного настораживало. Обратный путь в деревню шёл через лес, а уж каких только сказок не наслушался за эти десять лет от крестьян про его обитателей: и Леший, и Баба-яга, и медведи-колдуны, и Аука. Кроме того, и о разбойниках нельзя забывать. Ванюшка же – хоть и малой – но слово держит. Или заболел, или наказан новыми родителями, или – не дай Боже – случилось что с ним по пути.

Жаль Ванюшку, а ещё больше жаль, что за белым колдуном теперь послать некого. Дворовые ж не мальчонка пришлый – всё разнесут по углам. Ещё и в жёнины покои попадёт.

Так и отправился Владимир Иванович самолично к знахарю.

***

Белым колдуном назвать сие Божие творение у Владимира Ивановича язык не повернулся бы даже во сне. На завалинке глиняного, мазаного крашеной штукатуркой дома сидел и курил трубку высокий худой, даже можно сказать костлявый человек. Патлы тёмных с зеленоватым оттенком волнистых волос свешивались до скул, прикрывая проницательные глаза.

– Гусев? – чересчур по-простому, словно панибратски, обратился он к хотя и близкому по возрасту, но явно не по состоянию соседу и даже протянул широкую мозолистую ладонь. Не чувствуя в себе сил отказать, словно повинуясь ритуалу, Владимир Иванович ответил на рукопожатие и ощутил, как нежные пальцы хрустят под давлением, будто на толстый фолиант, чьей временной закладкой стала ладонь, вдруг села одна из тётушек, сопровождавших на детском празднике юных прелестниц.

– Владимир Иванович, – прохрипел помещик сдавленно. – Надворный советник, заслуживаю высокоблагородия.

– Кто чего заслуживает, это мы на деле посмотрим. А кому уж ты советник, не знаю, но ко мне за советом-то ты сам пришёл.

От такой наглости уши Владимира Ивановича стали цвета вишнёвого сока. Сказать, однако, в ответ он ничего не мог. А как тут скажешь? И вправду же пришёл со своей кручиной. Вот только говорить ли её наглецу?

– Слушай, если б я к тебе с делом пришёл или, хуже, с просьбой, так ты б заартачился и смотрел свысока. Ну, а я ж не лучше. Высокомерием не страдаю, но требую признать во мне равного себе, человека, брата – терпи так что… Гусев.

На фамилии отставной офицер особый акцент сделал, процедив её по слогам сквозь желтоватые зубы.

– И не стесняйся. Выкладывай. Вижу, раз сам пришёл, значит, дело секретное. Влюбился в девку, может? Слышал я, что ты верный муж, но черти-то знамо где водятся… Выкладывай давай, не стесняйся – здесь все свои. Меня, кстати, Матвеем звать, по батюшке Васильев, для друзей можно просто – Матюша, но мы ж пока не друзья, так что давай или будем церемониально друг другу Владимир Иванович и Матвей Васильевич, или уж по-простому: Гусев и Беневоленский.

Владимир Иванович и рот раскрыть если бы и успел, то лишь для того чтобы по-рыбьи высказать своё удивление словоохотливости и наглости знахаря. Он уже не отталкивал, но слегка раздражал.

– Матвей Васильевич, – решил выбрать наиболее подходящую из форм обращений, – вы слишком поспешно судите. Дело моё состоит в том, что супругу мою, Ольгу Никифоровну, с недавних пор одолела кручина какая-то. Не узнаю я её: сама не своя сделалась. Я ж всё для неё, чтоб только не заскучала в деревне, а она теперь и не улыбнётся в ответ. И по снежку на саночках…

– Понятно, – резко перебил Беневоленский. – Но есть же что-то ещё?..

– Есть, да, – вспомнил Владимир Иванович. – Мальчонка пропал. Он моей дочке обещал, что придёт назавтра, а сам не пришёл. Убежал вечером лесом домой, да и не видели его мы больше. Может, конечно, он и дома – пустое беспокойство, да вот пришлось к вам самому идти…

– Нет его дома, – с серьёзным лицом сказал колдун. – Пропал Ваня. И это кажется мне куда серьёзнее кручинушки вашей супруги. Сколько за оба дела дадите?

– За оба? – поразился помещик.

– Ну, крестьяне, что сироту призрели, уже и так заплатили сполна. Или с вас убудет?

Стало Владимиру Ивановичу не по себе, как пристыдили его…

– А сколько вы за одно дело берёте?

– Ох и прощелыга же ты, ваше высокоблагородие. За кралю твою пять рублей возьму, за сиротку – двадцать пять. Серебряными. Идёт?

Казалось, помещик потерял дар речи. Он уставился на колдуна и понять не мог: шутит сей или глумится?

– Хорошо, ежели по твоему честолюбию это так больно ударяет, считай, что наоборот. Так договорились? Тридцать рублей ты мне лично выдаёшь без разговоров, когда я к тебе с отчётом приду. И не увиливай, как чиновничье племя, счетами да долгами. Кровью договор скреплять не будем – поверю в слово твоё честное. Чего молчишь?

Гусев выдохнул и согласился. Понять причину печали супруги стоило тридцати рублей.

***

Матюшей прозвали его в полку, и он решил оставить это имя как единственное живое напоминание о той жизни. В провинции, в глуши всё по-другому. Здесь наконец-то один и сам себе командир, вот только…

После войны он стал ненавидеть людей.

Ненависть пришла внезапно, как удар затылком об лёд, когда Матвей увидел в Тильзите улыбающегося императора. Александр шёл заключать мир с Наполеоном. Войне конец. Вроде бы желанная цель – нет больше крови и бойни. Император улыбается, он доволен – все довольны.

Матвей стоял, сунув правую ладонь в портупею, а левой сжимая ружьё.

Войне конец. Это главное. И неважно, что враги стали друзьями. Как будто игрушку не поделили, а потом Александр её отдал Бонапарту и сказал: «Извини, она же твоя». И неважно, что при Гейльсберге, прикрывая отступление, погибли лучшие люди, друзья: Зурин, Ольский, Миронов, Вулич. Они отправились воевать за него, а император подписал мир и заручился помогать врагу.

 

Конечно, можно возненавидеть императора, но ведь он как вершина айсберга: плывёт туда, куда течение несёт огромную тяжесть подводной массы.

И Матвей возненавидел массу, из-за которой в могилах лежат Зурин, Ольский, Миронов, Вулич. Из земли над могилами цветы растут. Можно нарвать их и принести Софье, Машке, которые безнадёжно ждали…

Беневоленскому тошно стало от войны, от интриг, от людей. Стыдно и за себя. Решил тогда воспользоваться этим и жить вдали от больших событий. Отвечал только за себя и сам решал любые вопросы.

Ванюшку жаль, конечно. И так отправился бы его искать, но пухлый олух сам подвернулся. Тридцати рублей при строгой экономии на полгода хватит. Вот только удастся ли спасти мальчонку? Многое Матвею приходилось видеть на войне, особенно в прусских лесах. Расскажешь кому – не поверят, смеяться будут. Здесь же, в дикости русской, ещё хуже твари прятаться могут. И не всегда твари рода человеческого…

Выйти на след Ванюшки было просто – не зря ж столько лет в егерьском полку служил. От усадьбы Гусевых шёл мальчуган как обычно домой, а потом свернул Ваня на узенькую тропку, скрытую в высоких зарослях папоротника. Что ж это он вечером решил в лес-то прогуляться?

Лес ещё такой неприветливый, словно чужой. Прусский лес мало чем отличался от здешних зарослей: те же сосны, берёзы, клён да орешник. Вот только там тревога человеческая была. Да и рядом шли солдаты, в руках – ружья. Бояться можно было засады и шальной пули.

Здесь же иной совершенно страх. Лес этот дикий, древний. Барин, как ни странно, охоту не любил, и в лес редко кто хаживал. Крестьяне грибы-ягоды собирали, но далеко не заходили. А про тех, кто заходил, Матвей наслышался много чего худого. Лет пятнадцать тому назад мальчишка пропал – Сашка Рябой. Искать ходили мужики, да только пояс разодранный на ветке нашли. Семь лет спустя Машка Кудрявая пропала, та самая, Дева Немая. Нашли её, голенькую, а рядом огромный медведь ходил, принюхивался. Девка ревёт от страха: то ли медведя боялась, то ли ещё кого пострашнее. Мужичьё бывалое – зверя отогнали, а вот Машка с тех пор молчит.

Идти по настилу из хвои было приятно, мягко. Солнце в зените, самое жаркое, а под сенью высоких сосен – благодать. До вечера ещё далеко, и страхи кажутся какими-то надуманными. Тропинка вела, петляя меж муравейников и насыпей, летела вниз по склону ко дну лесного ручья. А ведь Иван шёл тут вечером – чёрт его дёрнул тащиться в такую…

Холодная капля стекла по спине Матвея.

Рядом, чуть поодаль, отчётливо проступал след огромной босой ступни. Один след! И пальцы направлены в сторону беспечно скачущего по тропинке деревенского мальчишки…

***

– Эй, кузнец, дело есть к тебе! – уверенный в себе голос разрушил всё наслаждение от обеда. Впрочем, Богдан редко позволял себе отдыхать – это к худому ведёт. Поесть, сил набраться – и хватит. Сосед, Борис Кривой, гончар, как обед, так даже ставни закрывает. Супруга его дома накормит – пузо как не лопнет. Тот и лежит, охает два часа, потом только возвращается к работе. Оттого и дела у него плохо идут. А может, плохо оттого идут, что деревня бедная – много на горшках и не заработаешь. Кузнец же всегда нужен – вон и пообедать некогда.

Судя по голосу, Гришка Беспутный зовёт. Беспутным его в деревне прозвали – так-то он Тарасов по батюшке.

– Какое у тебя может быть дело, Гришка? Ни сбруи, ни топора не понадобится…

– Шутишь всё, дядь Богдан, – лукаво ответил молодец, опёршись о деревянный свод кузницы. – А я ж серьёзно с делом к тебе. Сделай мне цветы кованые. Розы. Или тюльпаны. Я денег не пожалею.

Кузнец подавился самым обедом своим, когда услышал. Ещё глубже нежёваная еда прошла, когда боковая дверь кузницы распахнулась, словно от удара молота, и взору явился сам Нехристь, как прозвали его старухи. Они, конечно, тайно ходили к нему: кто яиц десяток отнесёт, кто курицу, чтобы тот хворь вылечил, но это не мешало говорить о нём, только перекрестившись.

Гришка осклабился, увидев бирюка-знахаря, но решил не придавать этому значения.

– Так что, дядь Богдан, будут цветочки? Ты только хорошо сделай, а лучше ещё – покрась их в алый, чтоб ярче были. Я денег не пожалею – мне деньги – тьфу! Я ж, знаешь, живу сегодняшним днём, как мотылёк, который летит…

– Сколько за рогатину возьмёшь? – бесцеремонно перебил отшельник.

– Рубль, – ответил Богдан.

– На медведя хотите пойти, сударь? – ухмыльнулся Гришка Беспутный, но никто ему не ответил.

– А за цветы побольше, конечно. Работа сложная… Тебе ж это наверное надо?

– Наверняка. Влюбился я, дядь Богдан. Сильно влюбился. И хочу ей железные цветы подарить – натура у меня такая! Если взялся за гуж, так не отступлюсь. Мне никакие законы не писаны! Особенно, когда доходчиво понял, что слова мои идут прямо от языка к сердцу, так тут цветы навечные, как по мне, покажут суть любви моей…

– Такие цветы навечные на могилку только, – вмешался знахарь.

– Кому ж это вы, сударь, цветы б на могилу положили? – рассердился Гришка. – У вас ведь ни родных, ни друзей. Сами умрёте – и не вспомнит никто. Сгниёте, потом косточки дом погребёт, когда развалится от ветхости.

Гришка за словом в карман не лез. Он привык везде побеждать: в драке, в перепалке, в охоте. Потому и не осталось в округе ни одного мужчины, кто бы к нему относился без озлобления явного или тайного.

– Тебе б положил, – ответил Нехристь.

– А это вы зря так сказали-с, – насупившись, проговорил Гришка, сильно сжав зубы. Он убрал руки с кузницы и скрылся из виду до поры до времени.

Богдан цокнул языком. Знахарь пальцами водил по острию топора.

– Осторожнее там: порезаться можете, – предупредил кузнец, надевая толстые рукавицы, чтобы взяться за работу. – Это не продаётся. Для бурмистра делано. Вечером заберёт. А вам зачем рогатина-то? В чащу хотите за травами – медведя боитесь? Вы ж, ваше благородие, стрелок – взяли бы карабин свой в лес.

– Да, в чащу хочу, в самую глубокую… – задумчиво протянул лекарь. – Только не за травами. И карабин там не поможет… Слышал про Ванюшку-то? Парень-то он не промах, чтоб заблудиться или глупость учудить. Тут, Богдан, чую нехорошее. Сделай мне особую рогатину, для тварей. Знаю я, что ты можешь. И знаю, что за это дело навару тебе не требуется, так как тварей ненавидишь ты не меньше моего.

Кузнец побледнел. Конечно, многое он слышал про Нехристя, но не думал, будто настолько он сведущ в делах, о которых можно было лишь с попом говорить да со странницей Марфой. Конечно, может он быть и Нехристем, да вот только простые-то христиане в этих вопросах несведущи, а этот, видно, знаток.

– Понял я вас. Заговорю рогатину против сварожьих недругов. Этого желаете?

– Этого.

– И, как говорили вам, лишнего не возьму. А рубль заплатите.

***

Гришка считал это оскорблением. Для дуэли он, конечно, никто, а Нехристь-то бывший офицер, хоть, говорят, до наследственного дворянства не дослужился. Потому оставалось только одно: дождаться за углом и наподдать, как следует, в его наглую харю. А там будь что будет! В деревне только лишь кузнец да бурмистр Михей Иваныч, богатырь от рождения, его кулака не знали. Остальные сразу поняли, что с Гришкой лучше не спорить. И не грубить ему.

Нехристь жил отшельником, в стороне, на людях появлялся редко, и вот теперь, видимо, настало время проучить и его, показать, кому тут грубить нельзя ни в коем случае.

Ждать пришлось долго. Кузнец, похоже, его работу поставил в первую очередь – новая обида. Прищучить бы и кузнеца, да вот только человек он нужный, как бы не зажался.

Гришка от скуки сел прямо на дорогу, опёршись спиной о стену дома, и стал думать о своей зазнобе. Не любовь, а чистое безумство! Хотелось кричать о ней, да нельзя. Тут такое «нельзя», которое даже ему, беспутному, с рук не сойдёт, если раскроется.

Наконец он увидел знахаря, выходящего из кузницы. Вот и пришло время расправы. Пора проучить наглеца! Ни тени страха не испытывал Гришка перед мордобоем – уверенность в силе приходила, как ледоход весной: сломала что-то внутри и потащила за собой. Он и думать стал о себе выше, чем раньше думал. И задачи перед собой ставил такие, о каких до того и мечтать не смел.

– Знаете, сударь, на мой взгляд, вы совершенно коней попутали. В метель попадёте – они и вас, и себя загубят, – поигрывая мускулами под сибиркой, Гришка, подбоченясь, заградил путь знахарю.

Исподлобья злобно посмотрел на него в ответ Матвей Васильевич и сказал тихо, но почти в самое ухо:

– Как бы коса твоя о камень не сломалась – больно будет.

Зелёные глаза, казалось, вот-вот проникнут в самую суть Гришкиного разума, унесут сознание далеко отсюда, к чёрту на кулички. Глаза змеи, пустившей яд в тело, которое медленно превращается в хлебный мякиш. Наваждение невозможно было стряхнуть – тело не слушалось. Сейчас Нехристь мог сотворить с ним всё. От понимания такой силы мурашки побежали по коже.

И ему вспомнились годы отрочества, когда ребятня из соседнего Неелова шутки ради привязала его к осине тугой верёвкой.

Однажды он с вершины холма обзывал их, дразнил, считая себя недосягаемым. Пока не получил удар по затылку. Пока не свалился с обрыва в ручей. И очнулся привязанным к дереву. Тогда они ему мстили всласть: били по лицу, в пах, под дых. Наверное, ни один насмешник так не страдал за свои шутки. Правда, это и заставило его стать сильней, чтобы проучить обидчиков.

Первых своих побед в драке Гришка добился именно в Неелове. Он находил тех парней по одиночке и избивал до полусмерти. Их лица навсегда остались в памяти.

Как и лицо Нехристя. Если тот владеет магией, так Гришка обучится ей. И потом… Потом он заставит его встать на колени и молить о пощаде так же, как молили мальчишки из Неелова.

Пройдут годы, и он узнает тайну магии.

А пока надо пережить унижение.

Нехристь уходил. Он жил отшельником у леса. Ни слуг, ни жены, ни детей. Оно и понятно: грубит кому попало, не задумываясь о последствиях. Думает, если чем владеет, так другой этому не научится?

Все так до поры до времени думают…

Только вот Беспутному дорогу не указывают – он сам её выбирает.

***

Ермила Колязин в это воскресенье решил не тратить время попусту, а отправиться по грибы и ягоды. В N-ском уезде леса были дремучие, а особенно в поместье Гусевых. Нееловцы частенько туда отправлялись. В глубь леса мало кто заглядывал, так что и не заметят, сколько кто чего насобирал.

Взял с собой сына – тому всё лучше, чем лазать с пацанятами по чужим огородам. Оно, конечно, сам Ермила пошёл на дело не более благородное, но одна вещь – барский лес, другая – соседская земля.

Взял с собой жену да тёщу. Больше рук – больше унесут. От грибов в Неелове редкий откажется… Особенно ежели лисички нажарить с луком – да со сметанкой густой и свежим хлебом прямо из печи. У Ермилы аж слюнки потекли. А грузди крупные засолить? Как откроешь баночку после Филипповки, так жизнь слаще мёда кажется. А боровики сушёные в суп накрошить да хлебать горяченькое, прислонившись спиной к печи, в Крещенские морозы?

Риск, конечно, есть наткнуться на бурмистра. Но риск этот – как в лютую стужу здесь Морозка встретить. Не зря же на миру сказки идут – значит, были случаи. С пустого места и вода не потечёт.

Каждому Ермила отломил по длинному суку, чтоб не руками голыми траву и листву раздвигать – змеи могут под ними прятаться. Лес давно уже человеку домом перестал быть, с тех самых пор как люди от него отгораживаться стали. Это раньше в сказках медведь с мужиком могли вместе репу выращивать, а потом стала здесь чужая территория, «за забором», где у медведей свои терема расписные. Опять же в сказках так говорят, но Ермила их воспринимал всерьёз как послания предков, умных и видавших на своём веку такое, с чем им, отгородившимся частоколами от всего неведомого, сталкиваться не приходится.

Сыну дали корзину для маслят – маленькую. Долго их хранить нельзя. Вот сегодня нажарят – и уйдёт корзинка. Отец, хромой, хоть порадуется. Какая старику радость ещё, как ни сладко поесть и крепко поспать?

Дружно набрали полную уже. Маслята узнать легко, да и не прячутся они – вдоль узкой тропы растут. Тёща две корзины несла, в них крупные грибы собирали.

Жена – по ягоды любительница, до сластей охоча. Она из них варенья делает на зиму. Не говорил это ей Ермила, но были варенья кислыми, не как мама в детстве делала – мёда не жалела.

Далеко ушли за белыми грибами в самую чащу – так далеко, что не помнились уже эти места. И вроде поворачивать надо, а грибов-то здесь больше.

 

Чу! Шаги и хруст! Идёт кто-то! Впереди развилка, а звук шёл от тропки, что в гусевское поместье вела.

– Никшни! Наземь! – рявкнул Ермила на своих. Те замерли и полегли ниже травы, даже тёща, охая, на колени упала.

Знал Ермила, что коли заметит бурмистр али ещё какой из дворовых Гусева – барину доложат, тот их барину пожалуется, вот и Колязиным беда придёт. Не пожалеют Ермилу. И шкуру сдерёт барин, и штраф потребует заплатить.

На тропе человек появился, и сразу понял Ермила – барин идёт. Только не Гусев. Тот мягкий, потный, вялый, а этот как жилистая рябина: тонкий, гибкий, но чувствуется сила в нём огромная. Но походка-то не мужичья. Уверенная, хозяйская. Так только помещики по владениям выхаживают. Идёт, без охраны, и собой доволен. В руках рогатина, правда, но с ней на хищника разве что богатырю охотиться можно, а сложение у рябинообразного барина было не ахти какое.

– Здорово, отец! – Барин сразу заприметил семейство, несмотря на смешные попытки спрятаться. Но Ермиле смешно не было. – Не выдам, не бойся. Но совет прими: идите лучше хоженой тропой до дома. Забрели вы туда, куда лучше не наведываться простому люду.

– Шли бы и сами подобру-поздорову.

– Так я и иду, вам не мешаю.

– Ну, вот и идите, – собравшись с силами, отвечал Ермила. Семья его поднималась с колен, и каждый ощетинивался, словно грызун, защищающий добычу.

Барин чему-то улыбнулся и пошёл по тропе в дремучую чащу, по тропе, которая после развилки стала еле видимой – туда с двух деревень редко кто хаживал.

– У меня корзинка полная – наедимся жареных маслят, – поделился сын.

– Мои не до краёв, но полные, – сказала жена, радуясь малине и землянике.

– Боровиков корзина, а груздей чуть больше половины. Можно и повернуть, как барин велел, – посоветовала тёща.

Это она зря сделала. Быть на поводу у женщин Ермила ой как не любил, а уж чтоб слушать тёщины советы – повод сделать всё наперекор.

– Дособирать надо грибы. Там, в чаще, тропки нехоженые. Там и грибы, почитай, на каждом шагу под кустиком – успевай собирать только. Наберём – и обратно. Чего нам бояться? Не одни ведь – барин вон сам пошёл туда невесть зачем без корзины с рогатиной одной.

Ермила ступил на узкую тропу, и его семье пришлось идти следом.

***

Про стычку с дворовым Матюша почти сразу забыл. Молодой парень, дикий – таких война только в чувства приводит. Когда увидят край дикости, поймут, чего стоили честные купцы и добрые соседи, семейные праздники и тепло маминой ладони. Пришлось, чтоб отстал, больно ударить по его самолюбию. Столкнуться с силой, о которой и не подозревал, – самый страшный удар для таких.

Сейчас предстояло дело куда более опасное. Оценить его в тридцать рублей… Интересно, сколько стоит жизнь? Своя жизнь? Понятно, что в глазах окружающих она не стоит ничего, а многие бы даже сами заплатили, лишь бы «этот Нехристь» сгинул. Но сам бы вот он сколько за неё попросил?

Еле примечаемый след вёл дальше по узкой тропе. Иногда и не след, а в буреломе поломанные ветки. Мальчишка был ещё жив, пока его тащили: брыкался, хватался за всё подряд. Может, отчаянно надеялся, что придут за ним, спасут.

Раздвинув мохнатые еловые лапы, Беневоленский увидел лачугу. Лесная хижина, словно сбитая из подручных средств: сруб из толстых неотёсанных брёвен, сверху навалены сухие ветки и дёрн. Ни окон, ни дверей – лишь широкий неровный лаз в берлогу. Странно, но она ему чем-то напоминала собственный дом.

Хижина отшельника…

Выставив перед собой заговорённую рогатину, знахарь пошёл напрямик ко входу. Что-то, казалось, жило внутри, дышало, будто горячим дыханием наполняло сам воздух, плотный, смрадный.

И вдруг хозяин явился взору незваного гостя. Он вышел наружу, опираясь на увесистую клюку и буравил знахаря злобным взглядом. Где-то под ногами чудища ползал бедный мальчишка, в рваном тряпье, совсем озверевший, видно, от голода и страха.

– Ты не крадёшь людей, Верлиока! Что тебе пообещали за мальчика? – начал Матвей Васильевич, обратившись к страхолюдине, стоявшей у входа. Знахарь и не надеялся застать мальчишку в живых – шёл увидеть воочию тело. А тут такое…

– Не краду, волхв, – пробасило чудище так ясно, будто в лесу прекрасно обучилось человечьему языку. А впрочем, кто ж знает, сколько оно тут веков прожило, чего только не видало… Соломенные волосы всклокоченными патлами свисали ниже плеч, а возле рта сливались с пышными усами и бородой-мочалкой. – Не краду. Я убиваю. Семаргл изгнал меня за кровожадность. Мне всё равно: ребёнок, нищий, мать, девка – они для меня сырьё. Кости, мясо и кровь – это же как листья, кора и корни. Всё труха. Всё прах. Всё есть сегодня, но сожми тонкую их шейку – и у них нет сегодня. Пень так быстро не превращается в труху, как человек. Семаргл спорил. Семаргл говорил, что в людях живёт душа. Да он просто дурак. Все вы дураки. Вы видите решётки, которых нет. А я есть. Хоть вы все и говорите, будто меня нет!

Мальчик под ногами Верлиоки молил о помощи, соединив ладони и прикоснувшись к ним лбом. Он ревел, но слёз почему-то не было на щеках.

Ледяная улыбка сделала страшное одноглазое лицо по-настоящему чудовищным. Ладони сплелись у навершия посоха, а голос стал что-то насвистывать. Мотив превращался в грозную песню:

Ушёл милый мой на войну,

Ушёл, и война всё разрушит,

Убьёт она детства весну,

Погубит и милого душу.

Зурину осколок гранаты попал в висок – не дожил офицер до прихода военного врача. Ольского во время отступления застрелил француз-кавалерист. Смерть Вулича Матвей не сам не видел.

Лицо знахаря исказилось от невыносимой боли, и он шептал себе: «Это всего лишь слова, обычные слова! Нельзя поддаваться! Нельзя!»

Выставив заговорённую рогатину наперевес, Матвей кинулся на чудище. Воздух стал плотнее, каждое движение давалось с трудом, будто идёшь глубоко под водой.

Пришёл ты ко мне как живой.

Зачем тебе ножик, мой милый?

– Чтоб в поле твоею рукой

Цветы срезать мне на могилу.

Мир разорвался на части. Деревья словно вырвало с корнем и подбросило в воздух.

Осталось поле в рытвинах, усеянное мертвецами и ранеными, лежащими вперемешку. Боль, отчаяние и страх сливались в один непрерывный стон. Он, казалось, проникал сквозь кожу, расплавляя её, как полуденное солнце жарким летом. Сквозь глухоту прорывался неясный далёкий детский крик.

И постукивание.

Тяжёлая поступь.

Матвей обернулся: всё то же поле, страшное поле, дитя войны.

Дитя Яровита…

Стук и шаги. Кто-то приближался. Невидимый, огромный и безжалостный.

Может, смерть?

Но почему же вдали кричит ребёнок?

Смутные видения явились в голову Беневоленского: ребёнок Ольского.

Столько всего Ольский порассказал, что у Матвея сложился вполне конкретный образ безрассудного рыжеволосого мальчугана. Ванька-сирота – один в один!

Ванька!!!

А ведь Матвей пришёл сюда его спасать! Это Ванька кричит, зовёт на помощь!

Верлиока насылает видения.

Нет никакого поля!

Матвей потянулся к внутреннему карману на подкладке жилета, вытащил третий справа эликсир – приготовленный настой из французского «дерева за сорок экю», опорожнил и поднялся, выставив рогатину. Морок начал рассеиваться, и сквозь туман Беневоленский увидел в двух шагах от себя чудовищную фигуру Верлиоки с занесённым для удара посохом. Матвей действовал, как кошка, которую загнал в угол злобный мальчуган. Кинулся на врага, упал, кубарем прокатился под опустившейся палкой, развернулся и воткнул рогатину в бок чудовищу. Вынул оружие и отскочил.

Пускай крови вытечет побольше. Эту гадину вряд ли убьёшь одним ударом.

Верлиока взревел и схватился за рану. Дико озираясь, он нашёл противника и смотрел на него с ярой ненавистью.

– Иди сюда, мальчик, – приказал он слащавым голосом. И, как это ни странно, Ванюшка послушно побежал к похитителю.

– Стой! Что ты делаешь?! – взывал Матвей, но мальчишка словно не слышал.

– Ты думаешь, волхв, я не убил мальчишку, потому что хочу его продать? Хочешь, убью сейчас? Брось-ка мне этот кусок дерева с плевком Сварога и убирайся отсюда, а не то…

Рейтинг@Mail.ru