Хлеб, изъятый продотрядом, нужно было отправить в Пермь, и флотилия вернулась в город Осу: здесь в устье речки Тулвы Рупвод собрал пустые баржи. Ночью бронепароход «Медведь» встал ниже Осы на боевое дежурство. Перед рассветом на холодных алых облаках у горизонта вахтенный увидел в створе тонкую прядку дыма – по Каме шло какое-то судно. Вахтенный потянул стремя гудка, прикреплённое к клапану, и басовитый рёв поднял команду на ноги. Неизвестное судно, приближаясь, тоже загудело. Севастьян Михайлов, капитан «Медведя», узнал его. Это был буксир «Звенига». В лице у Севастьяна ничего не дрогнуло, а душа забултыхалась.
На «Звениге» работала Стеша.
Судьба Севастьяна строилась на подчинении закону; исполнение правил было основой его благополучия. В «Былине», компании Якутова, его считали лучшим капитаном. Он не пил на борту, строго соблюдал расписание, не брал взяток, не обворовывал команду, не пёр по реке на авось, пренебрегая знаками обстановки, не перегружал баржи, надеясь на премию, не гонялся с другими пароходами, как брат Дорофей, не скупился и всегда нанимал лоцманов. Жена, как и положено, ни в чём не испытывала недостатка, а дети учились в гимназии на пансионе, как и должно детям капитана. И только Стеша, арфистка Стеша нарушила весь уклад Севастьяна, посмеялась над его праведностью.
Стеша была той жизнью, которую он не прожил. Которая принадлежала одному ему, а не царю и не семейству, не начальнику судоходной дистанции и не хозяину судна. Севастьян терпел измены Стеши, хотя и бил её, особенно за Дорофея, давал ей деньги, дарил подарки, целовал её губы, плечи и груди – и прятал её на «Звениге», оставаясь в общем мнении примерным семьянином и капитаном. Когда дело касалось порядка, он был непримиримо истов, точно тайком вымаливал у большого закона дозволение на маленькую волю.
«Звенига» приблизилась, и Севастьян с рупором шагнул к барбету.
– Швартуйся левым бортом! – крикнул он.
Буксиры сошвартовались. Севастьян и командир «Медведя» перешли на «Звенигу». Обе палубы буксира были заполнены красноармейцами. Капитана «Звениги» Мохова Севастьян знал много лет и доверял ему безоговорочно – потому и поручил Стешу его попечению. Мохов сообщил, что восставшие ижевцы захватили Галёво и перерезали движение по Каме. Эту новость надо было срочно передать Мясникову. Буксиры расцепились и устремились в Осу.
Ганька собрал на борту «Соликамска» совет: командиры пароходов, командиры десанта и комиссар флотилии. Мохова, разумеется, тоже вызвали, а капитанов «Урицкого» и «Карла Маркса» – нет: у Ганьки они права голоса не имели. Севастьяну это было безразлично, он хотел поговорить со Стешей.
Стешу он застал на камбузе «Звениги». Стеша мыла посуду в лохани.
– Вишь, какие дела-то, Степанида, – неловко начал Севастьян, – похоже, война не на шутку… Я тебя от Мохова к себе на борт забираю.
– Чего же раньше не забирал, Севастьян Петрович? – буркнула Стеша.
– Осужденья боялся. А теперь страшнее за тебя. Стреляют же. «Медведь» – он с бронёй, с пушками, солдаты имеются. На «Медведе» не опасно.
Стеша не смотрела на Севастьяна.
– Не пойду я на твой буксир, – сказала она. – Мне барин ни к чему.
Севастьян тяжело засопел. Он привык быть капитаном, привык решать за других, и чужая строптивость выводила его из себя.
– Перечить мне, Степанида, ты не должна. Я тебя из грязи достал, дал место при деле, помогал. Без меня ты на Почайне лежала бы с пулей во лбу.
Недавно пролетел жуткий слух, будто большевики в Нижнем Новгороде собрали всех ярмарочных арфисток, свезли под кремль в Почаинский овраг и расстреляли. Сделано это было для укрепления дисциплины среди балтийских матросов, из которых состояли команды судов Волжской военной флотилии.
– За благодеяния ваши премного спасибо, Севастьян свет Петрович, – зло ответила Стеша, – только я вам их все отплатила, и долгов за мной нет!
Севастьян еле сдержался.
– Не буду я с тобой лаяться, Стешка, – проскрипел он. – Добром ко мне не придёшь – пришлю за тобой караул. У меня воинский пароход!
Лицо у Стеши запылало, и Севастьян понял, как дорога ему эта бабёнка.
– Ежели силой захватишь меня, то тебя Дорофей зарежет! – по-босяцки выдала Стеша. – Мы с ним жить вместе уговорились!
Нынче можно!
– Нынче можно с Дорофеем?! – изумился Севастьян.
Наверно, он оставил бы Стешу на «Звениге», но слова о Дорофее взорвали его. Дорофей, проклятущий братец, всегда был Севастьяну и соперником, и укором. Что в этом Дорофее особенного-то?! Пьяница, потаскун и ухарь, выше капитанства на «козе» ему вовек не подняться!.. Однако же люди почему-то любили беспутного Дорофея, и начальство ему всё прощало, и девки на него заглядывались. Севастьян столько сил потратил на братца! Кланялся за него судовладельцам, чтобы приняли на работу; совал червонцы околоточным, чтобы не сажали под арест за драки; давал деньги бедной жене Дорофея вместо пропитого супружником жалованья… А неблагодарный Дорофей взял и отнял у старшего брата единственную отраду! Есть ли совесть у этого мерзавца?
– Спорить со мной не смей, Степанида! – глухо пригрозил Севастьян.
Он хлопнул дверью камбуза, в проходе оттолкнул с дороги матроса, а на палубе выругал вахтенного, который замешкался, перебрасывая сходню.
На «Медведе» его, оказывается, ждал Нерехтин.
– Петрович, откуда здесь «Звенига»? – сразу спросил Иван Диодорович. – Она же в Галёво торчала… И что за переполох у большевиков?
Севастьяну сейчас было не до разговоров с Нерехтиным.
– Галёву заняли рябинники, – сухо пояснил он.
Нерехтин задумчиво кивнул:
– Ясно… Не только нас, выходит, большевики заели…
Севастьян давно уже чуял в старом товарище недовольство властью.
– Как большевики тебя заели? – Он в раздражении дёрнул плечом. – Буксир отняли? Ограбили? Богатства лишили?
– Я не для богатства буксир заводил, – мирно ответил Нерехтин. – Нечего меня лишать было… Ты вот наёмным капитаном больше меня получал.
Севастьян знал, что Нерехтин купил буксир, чтобы не иметь себе хозяина. Этим он напомнил Севастьяну Стешу. Да, Нерехтин работал с Якутовым, но не служил ему, и большевикам служить, оказывается, тоже не хотел. Жажду воли Севастьян никогда не понимал. Хозяин есть опора, и мир без опор не стоит. Капитан без опоры – как разгильдяй Дорофей: богат только тем, что украл. А Ваня, старый речной товарищ, получается, был против хозяев, против того надёжного порядка вещей, при котором Севастьян обладал Стешей.
– Ваня, поди ты от меня, – от души взмолился Севастьян. – Ей-богу, я сегодня убью кого-нибудь.
День выдался хмурый и ветреный. Кама рябила белыми барашками волн. Плотные ельники на крутых берегах посинели, тучи цеплялись за их зубцы и рвались на лохмотья. Казалось, что в такую непогоду все сидят по домам и ничего не может случиться, поэтому Галёво прозевало атаку большевиков. На пристани спохватились лишь тогда, когда с крутояра донёсся тревожный звон церковного колокола, будто в деревне начался пожар. Но это был не пожар, это пономарь оповещал, как мог, что сверху по реке идёт какое-то судно.
Для защиты Галёвской пристани воткинцы переоборудовали «Русло» в бронепароход. В судомастерских отыскалось толстое котельное железо; борта, рубку и колёсные кожухи буксира прикрыли бронёй. На нос вкатили полевую пушку-трёхдюймовку, корму вооружили бомбомётом, на крыше надстройки установили пулемёты Гочкиса. На мачте полоскался красный флаг революции.
– У нас вся власть советам, но без большевиков, – объяснял Дорофею Никита Зыбалов. – А комиссарам место в барже.
Зыбалов имел в виду «баржу смерти», она по-прежнему стояла на рейде.
– Ижевск и Воткинск – наша рабочая республика. Учредиловцы в Самаре и Уфе – нам товарищи, потому что эсеры, а чехи – братья, потому что солдаты.
На заводах мятеж тоже подняли эсеры и солдаты – «Союз фронтовиков». Отбив пристань, мятежники решили организовать флотилию. Орудие нашлось только одно, поэтому флотилия пока ограничилась только буксиром «Русло». Никиту назначили командиром парохода, а Дорофея – капитаном.
– Чебаки, в ружьё! – заорал Зыбалов, выскочив на крышу надстройки.
«Чебаками» называли жителей Воткинского завода.
Буксир отвалил от дебаркадера, вытягивая за собой два пенных следа. В полутёмной рубке Дорофей взволнованно метался за спиной штурвального и выглядывал поверх его плеча в окно – после бронировки оно было маленькое, как в бане. Дорофей готовился к первому в своей жизни речному бою. А лоцман Федя не знал, что ему делать, и старался просто не мешать.
Грохнуло, и буксир вздрогнул – это выстрелила трёхдюймовка.
К судомастерским Галёво приближался пароход «Соликамск», плавбаза флотилии Пермской Чека. К бортам его были пришвартованы четыре понтона. Допросив капитана «Звениги», Ганька Мясников задумал стремительный рейд на Галёво. Пускай «Урицкий» и «Карл Маркс» выколачивают хлеб в попутных деревнях, а он, Ганька, на быстроходном «Соликамске» домчит до мятежной пристани и высадит десант. Отпора на реке Ганька никак не ожидал.
Вылетев из рубки, он удивлённо смотрел на буксир воткинцев – это был даже не буксир, а целый бронепароход, не хуже, чем у чекистов! И воткинцы стреляли из орудия! Два фонтана взметнулись слева от «Соликамска», и затем всё судно сотряслось от могучего удара в лоб. Снаряд мятежников взорвался в переднем салоне, задрав железный край крыши. Ганька едва не упал. Где-то на второй палубе завопили раненые. Ганька юркнул обратно в рубку.
– Мюнних, отцепляй понтоны! – скомандовал он командиру десанта, мадьяру из числа бывших военнопленных, работавших на Мотовилихе.
– Исшо нэ дойдено, товаришч, – возразил Ференц Мюнних.
– На моторах доберётесь! – отмахнулся Ганька. – Мы взад сдадим, а как ваши возьмут Галёву – возвернёмся! На нашем корыте, блядь, ни пушек, ни брони! Раздолбают нас чебаки – всем конец! Капитан, уводи нас отсюда!..
– Лево руля на полную, – недовольно приказал капитан штурвальному и сунулся лицом в раструб переговорной трубы. – Машина, малый ход!
Зыбалов и Дорофей с надстройки смотрели на «Соликамск», передавая друг другу бинокль. В окулярах мелькали мадьяры в сизой форме, бегущие вдоль борта китайцы, швартовочные тросы понтонов, красные спасательные круги на ограждении галереи, выбитые окна переднего салона. «Соликамск» медленно поворачивал, обращаясь к «Руслу» бортом.
– Артиллерия, сади в бочину комиссарам! – крикнул Зыбалов.
Пушка стреляла. Мадьяры и китайцы прыгали с парохода в понтоны.
– Я же говорил тебе, Михайлов, что большевики – немецкие наёмники. – Зыбалов быстро глянул на Дорофея. – За кого мадьяры воевали? За Германию! За кого нынче воюют? Вот то-то! Потому большевиков мы и попёрли из своих советов! Мы в окопах четыре года сидели, а они мир с кайзером подписали!..
– Никита, кончай митинг! – огрызнулся Дорофей. – Куда идём?
– Понтоны ихние будем носом топить!
Широкая корма «Соликамска», тускло отблёскивающая окнами салона, виднелась уже далеко. Четыре плоских прямоугольных понтона, плотно забитые людьми, ползли поперёк реки, стрекоча слабосильными моторами.
– Бурмакин, пусти-ка меня! – Дорофей в азарте оттолкнул штурвального.
Федя Панафидин смотрел на капитана с горечью и болью: Дорофей, совсем не злой человек, в страсти не замечал роковой черты смертного греха.
На понтонах поняли, что их будут таранить. Мадьяры и китайцы стреляли по громаде парохода из винтовок и пулемётов, словно могли остановить или отпугнуть врага. Пули звонко барабанили по броне; якорь, подвешенный на крамболе, искрил и качался. В ответ с «Русла» трещали пулемёты «чебаков».
Пароход наконец нагнал один из понтонов. Длинный крамбол прошёл над головами мадьяр, а якорь пропахал толпу, словно плуг. Форштевень парохода с лязгом смял тонкий борт понтона. Понтон накренился, будто пароход влезал на него как на льдину; люди повалились в воду. «Русло» резал растопыренный ворох диких человеческих криков, словно давил ногой хворост. Поплывших мадьяр понесло под плицы огромных вращающихся колёс.
Пулемётчики «Русла» из «гочкисов» поливали другие понтоны. Самый дальний из них всё-таки вырвался и тарахтел уже на мелководье. Впрочем, его десант был обречён: по берегу к понтону бежали бойцы из судомастерских. Другой понтон выбросил белый флаг: мадьяры махали винтовками, к которым были наскоро привязаны какие-то тряпки. А третий понтон – с китайцами – не сдавался. Он упрямо отстреливался, хотя огонь его всё редел и редел.
– Ну дак и вас сполоснём! – упоённо прорычал Дорофей, перекладывая штурвал, чтобы направить буксир к понтону с китайцами. – Вот он я!
А непокорный понтон умолк. Пулемётчики «Русла» увидели, что китайцы лежат неподвижной кучей, как рыба в рыбацкой лодке. Вроде бы все они были убиты. Им велели стрелять – они и стреляли до конца, не помышляя о сдаче в плен. Течение подтаскивало судёнышко с мертвецами к бронепароходу. Пулемётчики смотрели сверху, как понтон, продырявленный их очередями, тихо оседает.
Потом волна заплеснула тела, и понтон погрузился в воду.
Федя Панафидин вышел из рубки и озирался. Река была такая же, как всегда, – на ней ведь не оставалось воронок, трупов или кровавых луж. Только ветер, пенные барашки… Но Федя был потрясён той сокрушительной мощью смертоубийства, которая, оказывается, скрывалась в мирном речном буксире.
«Медведь» увёл баржу с реквизированным хлебом в Пермь, «Соликамск» пошёл с десантом на пристань Галёво, а «Лёвшино» застрял у села Частые: на прибрежном мелководье он погнул бугельные тяги левого колеса и вынужден был заняться ремонтом. Тяги сняли и отправили в кузницу. Оставшись без «Соликамска», Жужгов разместил своих бойцов на ночлег в селе, а на судне и мотопонтонах дежурили небольшие караулы. Густую синеву неба заволокли глухие угольно-чёрные тучи, изнутри их порой внезапно озаряли призрачные и дымные отблески молний. Негромко грохотало. Во тьме накрапывал дождь.
Когда борта «Лёвшина» закрыли бронёй, кубрик совсем лишился света – маленьких, размером с тарелку, иллюминаторов. Теперь здесь, как в каземате, всегда горела подвешенная к бимсу керосиновая лампа, озарявшая железные стены, подволок с тенями балок и двухъярусные нары. Никто из команды не мог уснуть, потому что матрос Егорка Минеев, потерявший отца, скулил в своём углу, как щенок. И сочувствие постепенно сменилось раздражением.
– Слушай, заткнись! – сказал Минееву кочегар Сиваков.
– Отцепись от мальца, – заступился матрос Девяткин. – Горе у него.
– Не хрен мужикам было хлеб зажимать, – угрюмо проворчал Подколзин, помощник машиниста. – Тогда бы и не стреляли по ним.
– А ты бы своё трудовое отдал задарма? – зло спросил матрос Колупаев.
В матросы обычно нанимались крестьяне из бедных, после навигации они расходились по своим деревням, а трюмная команда – кочегары, машинисты и маслёнщики – работали на судах круглый год, как мастеровые на заводах.
– Город голодает, а вы жиреете! – Под грузным Павлухой Челубеевым даже заскрипели нары. – Скопидомы!
– Да мой батя к страде уже одни корки размачивал! – тонко и отчаянно закричал со своих нар Минеев. – Я от жира в матросы-то подался?!
– А рабочим, что ли, дохнуть?! – разъярился Подколзин.
– А нам дохнуть, да?! – свирепо ответил матрос Краснопёров.
– Сволота комиссарская! – словно выхаркнул Колупаев.
Он вытянул ногу и пнул Подколзина, лежавшего напротив.
– Ах ты сука!.. – взвился Подколзин.
– Чего творишь?! – Сиваков спрыгнул с нар и сгрёб Колупаева за грудки.
Матрос Краснопёров вскочил и молча ударил Сивакова в челюсть.
Матросы, кочегары и машинисты повалились с нар. В каждом накипел гнев – непонятно на кого, но бить можно было только ближнего.
– Осподи, братцы!.. – жалобно вскрикивал Митька Ошмарин, маслёнщик. – Да што ж такое-то?! Вы чево?!
Матросы и трюмная команда дрались в тесноте, врезались плечами в углы нар и стойки-пиллерсы. Трещали рвущиеся форменки, мелькали рассаженные кулаки и налитые кровью глаза. Лампа качалась, и по кубрику метались тени. Люди хрипели от ненависти и крыли друг друга матом.
Кубрик находился в трюме парохода, однако ругань и топот донеслись до кают в надстройке. На буксирах в отдельных каютах помещались капитан, старпом, старший машинист и буфетчица с посудницей. Каюта полагалась и лоцманам, однако Нерехтин их не брал – берёг деньги, а каюту отдал боцману Панфёрову. Серёга Зеров оказался в коридоре первым и уже с трапа, ведущего в кубрик, увидел внизу месиво драки. Не раздумывая, он кинулся в трюм.
– Прекратить! – заорал он. – Челубеев!.. Подколзин!.. Зубы вышибу!..
Он вломился в сумятицу побоища, расшвыривая, расталкивая и раздирая озверевших мужиков в разные стороны.
– Не лезь, старпом!.. – крикнул ему кто-то. – Дай подлюку порешить!..
Серёга цапнул буяна за волосы, как утопающего, и швырнул под нары.
Иван Диодорович неподвижно лежал на койке. Разумеется, он слышал шум драки – но слышал и дальние перекаты грозы, и даже тихий плеск волн под бортом. Он не хотел ни во что вмешиваться. Да и что нужно объяснять про голод в городе и про безжалостно расстрелянных крестьян? Всё тут понятно. Спорить не о чем. А кто продолжает спорить, тот умножает бедствия. И пускай спорщики расквасят друг другу морды. Это расплата за то, что с них со всех спрашивалось, а они даже не попытались подумать и ответить.
В тесном коридоре собрались Панфёров, Прокофьев и Дарья.
– Смертный бой в команде – конечно, дело полюбовное, – желчно заметил боцман Панфёров, – но капитану следовало бы вникнуть…
Осип Саныч Прокофьев, старший механик, был по-домашнему в халате, из-под которого торчали подштанники.
– Нет капитана – значит, так и надобно, – ответил он и вернулся к себе.
А Дарья тихонько приоткрыла дверь в каюту Нерехтина.
Она увидела, что Иван Диодорович не спит. В окне беззвучно полыхнула молния, озарив всю каюту мертвенной белизной. Дарья притворила дверь и молча присела на койку в ногах Нерехтина. Она всё поняла о капитане. Бывает, что и сам господь бог вынужден просто терпеть и ждать.
Катя тоже не осталась в каюте. Она проскользнула по коридору за спиной у Панфёрова, стоящего над трапом в кубрик, и по другому трапу спустилась в машинное отделение. Князь Михаил сейчас был на вахте.
Он сидел на месте Осипа Саныча под переговорной трубой. Керосиновая лампа с прикрученным фитилём еле освещала его лицо и стёкла циферблатов. Машинное отделение от кубрика отгораживала только тонкая переборка, и князь Михаил должен был слышать то, что творилось у команды.
Катя прислонилась к опоре котла.
– Зачем вы пришли, Екатерина Дмитриевна? – спросил князь.
– Знаете, Михаил Александрович, папа говорил, что гражданская война – это экономический класс против экономического класса. Но папа погиб не из-за экономики, а потому что гражданская война – это человек против человека.
Михаил задумчиво посмотрел на Катю.
– Странно… – произнёс он. – Все люди здесь мне чужие. А народ – мой.
В это время Серёга Зеров, распихав буянов по нарам, поднялся из кубрика в коридор, сдвинул с дороги боцмана Панфёрова и сунулся в каюту Нерехтина.
– Дядя Ваня, – сказал он с укоризной, – что с тобой делается-то? Твоя же тут команда, твоё судно… Чего ты защелился под рундук?
– Иди, иди, Серёжа, – мягко спровадила его Дарья.
А в кубрике побитые и растрёпанные мужики лежали по своим нарам, и никто из них не чувствовал смирения или опустошения. Души их ещё горели незавершённым порывом. Тлела лампада под иконой на переборке, тлела какая-то подавленная жажда возмездия – но кому? За что?
Егорка Минеев плакал, уткнувшись лицом в тряпьё.
– Иуды вы! – глухо мычал он. – Иуды! Мы всё равно утопим ваш пароход!
Звякнул машинный телеграф, шевельнув стрелкой на медном диске, и голос Нерехтина в переговорной трубе продублировал команду:
– Прокофьев, малый ход. Разворачиваемся на правую швартовку.
– Подколзин, спускай до четырёх, – распорядился Осип Саныч. – Плавно выкручивай, подлец, и так на рывках все шатуны разболтались.
Вдоль бортов вздрогнули на блоках цепи штуртросов, поворачивающих румпель руля. Даже в полутёмной железной утробе парохода удивительным образом можно было ощутить, как судно меняет направление движения.
– Стоп машина! – сказала переговорная труба.
Через некоторое время толчок и гулкое громыхание кранцев оповестили, что «Лёвшино» сошвартовался с каким-то другим пароходом. Машинистам и кочегарам работы теперь больше не было. А потом над трапом в машинное отделение открылась дверь, и в проём заглянул Сенька Рябухин, пулемётчик.
– Чего надо? – строго спросил Осип Саныч.
– Фицера вашего позови, – ответил Сенька.
Князь Михаил выбрался из трюма наверх. От Кати он всё знал про Сеньку и Якутова, и совестливый парень-красноармеец с его наивным желанием услужить вызывал в Михаиле снисходительную симпатию.
– Там того, Ганька вашу крёстную поймал, – тихо сообщил Сенька.
Князь догадывался, что рано или поздно это случится. И приготовился принять то, что произойдёт. Принять так же спокойно, как он принимал всё, чего не мог или не хотел изменить. Например, любовь к Наташе. Или изгнание из Отечества. Или возвращение домой, когда началась война с Германией. Он знал, что та поездка в фаэтоне из ночной Перми для него будет длиться вечно.
Михаил остановился в проходе, ведущем на палубу, – в тени, чтобы его не было заметно. Рядом с «Лёвшином» возвышалась громада «Соликамска». На прогулочной галерее многие окна были выбиты, а стены издырявлены пулями.
– Ижевцы все понтоны хлопнули, морду «Соликамску» разворотили, вот Ганька и злой, – бубнил сзади Рябухин. – Как скакнул к нам, сразу на Катерину Митревну и наткнулся. Даже за руку её схватил. Ну, я за вами… Вдруг чего.
Мясников и Катя стояли возле кормовой орудийной полубашни. Рядом с ними оказался Нерехтин – похоже, капитан поспешил Кате на выручку.
– Детям врагов революция не доверяет! – напирал Ганька на Нерехтина.
– Дмитрий Платоныч не был врагом, – хмуро возражал капитан. – Он сам передал Речкому свои пароходы. А Катерина Дмитревна работает честно.
– Может, мышьяку бойцам в котёл сыпануть хочешь, а? – Большеротый и небритый Ганька осклабился и заговорщицки подмигнул Кате.
– Глупости не говори, – буркнул Ганьке Нерехтин.
Чекисты, сопровождавшие Ганьку, ждали, когда тот отстанет от девки и займётся делом. Жужгова на палубе видно не было. Наверное, он не соизволил сойти к командиру и сидел в своём камышовом кресле на крыше надстройки.
С Ганькой Михаил встречался только один раз, когда приходил на допрос. Запомнил ли его Мясников? Должен был, конечно, однако Михаил уже тогда распознал суть этого человека – самоупоение. На допросе Ганька наслаждался тем, что приговорил Великого князя к смерти, а князь, дурачок, ни о чём и не подозревает. Ганька искал в собеседнике отсвет своей значительности. Сам по себе князь Михаил его не интересовал: он ведь покойник, его нет.
Ганька нагло усмехнулся:
– Вот ведь как, мадмазель, жизнь-то вывернула. Была ты дочь мильёнера, а ныне за матроснёй миски моешь. Такая уж диалектика, учись на будующее!
Катя не отвечала, сжимая губы. Она отвела взгляд от физиономии Ганьки – и встретилась глазами с Михаилом. И тотчас вспыхнула.
Зачем Великий князь выбрался из убежища? Ответ Кате был ясен. Она – свидетель Ганькиного провала, и для Ганьки, наверное, это нестерпимо. Если Ганька арестует её, то князь выдаст себя чекистам, чтобы Катю отпустили.
Михаил молча смотрел на горящее лицо Кати. Похоже, по неопытности сердца Катя решила, что он готов пожертвовать собой ради своих чувств к ней. Милая девушка, она ошибалась. Она сама влюбилась в того, кого спасала, – как люди влюбляются в тех, кому сделали добро. А он только уступал, чтобы не обижать неблагодарностью. Его ждала Наташа, княгиня Брасова, ждал сын Георгий. Михаил никогда не переставал тихо помнить о них. Но сейчас он был в долгу у Якутовых, отца и дочери. А порядочные люди платят долги.
– Лады, капитан. – Ганька панибратски похлопал Нерехтина по плечу. – Вся ответственность за девку – на тебе. Шальнёт – обоих расстреляю.
Михаил понял, что встревожился напрасно. Мясникову приятнее было оставить Катю во флотилии. Дочь знаменитого пароходчика служила Ганьке живым напоминанием о его власти. Власть – вот что тешило душу Мясникова.
Жажду власти Михаил презирал. Мясников, человек из низов, наверное, думал, что власть состоит из почестей и возможностей. Но Михаил побывал у самой вершины и знал, что подлинная власть слагается из неизбывного страха сорваться вниз и подневольных решений, за которые потом стыдно. Власть – это всегда уступка тому царедворцу, который ближе и душит сильнее. А кто они, царедворцы? Интриганы и мошенники, идиоты и мистики, алкоголики и кокаинисты, педерасты и психопаты. И даже лучшие из них, те, кто ещё сохранил разум или совесть, были так изъедены своими грехами и пороками, так повязаны благодетелями, что ничего не могли сделать. Никакого величия власти на самом деле не существовало. И рваться к власти мог только тот, кто в душе раб. Рабам там и вправду было хорошо. Много хозяев, выбирай любого.
Он, Великий князь Михаил, отказался от престола дважды. Второй раз – в марте 1917-го. А первый раз – в октябре 1894-го, в Ливадии, когда умер отец. Мама плакала, не желая, чтобы на трон взошёл Ники, хоть и добродушный, но глупый и безвольный. Мама предчувствовала беду. А ему, Мише, тогда было шестнадцать, и он хотел свободы. Миновало много лет, он и терял, и обретал, но сохранил отвращение к власти, потому что в жизни либо ты – либо власть.
Довольный собой, Ганька направился к лесенке на крышу надстройки.
– За мной, капитан, – бросил он Нерехтину. – Готовься к рейду на Галёво.
Михаил отодвинулся в тень, едва не натолкнувшись на Сеньку Рябухина.
– Отцепился – вот и слава богу! – бескорыстно радовался Сенька.
Катя почти прошла мимо князя Михаила, но замедлила шаг. Не поднимая головы, она взяла князя за руку своей ледяной рукой и крепко сжала.