bannerbannerbanner
Гулящие люди. Соляной бунт

Алексей Чапыгин
Гулящие люди. Соляной бунт

Полная версия

– Крепок он, Семен Лукьяныч, на своем столе! Великий государь, сказывать не надо, утонул в ем, в его велегласном благолепии… У государя денег и на войну недочет, он же на монастыри стройку берет, а своих доходов девать некуда… И ты бы, боярин, поопасился споровать с ним ясно, злить его…

– Ништо! Мы с Борисом Иванычем да Салтыковыми ему оглобельки подсечем – на ухабе тряхнет Никонов возок под гору!

– Эх, и ладно бы! Зри, боярин, сколь попов по Кремлю бродит с нищими, и те попы все с «крестца».

– Впервой, что ли, видишь, боярин? Царевны ежедень тунеядцев кличут наверх…

Никон позвонил в колоколец серебряный, висящий сбоку иконостаса. Из кельи вышел Сенька.

– Семен! Запри двери на крыльцо и сени и будь там.

Сенька помог патриарху подняться с кресла, поддержал, но входная дверь отворилась, в первые сени вошел боярин. Патриарх сказал:

– Прими боярина… Этот надобен мне!

Сенька встретил боярина в теплых сенях, принял от него посох и шапку.

Вошедший боярин сановит, стар, высок ростом и толстобрюх. Одет в охабень зеленого бархата, на полях охабень низан жемчугом бурмицким. Под охабнем, распахнутым широко, с закинутыми за спину длинными рукавами, виднелся кафтан зербарфный[78] с голубыми травами. По кафтану кушак алый с кручеными кистями, на концах кистей искрились яхонтики малые. Боярин помолился на иконостас, опустился земно, а когда нагнулся, чтоб лечь ничком, под охабнем у него будто что лопнуло и запищало длительно. Сенька, держа посох и боярскую шапку, помог боярину встать на ноги. Широко крестясь, старик подошел к патриарху под благословение. Никон стоя благословил и сел, сказав:

– Садись, боярин, на скамью близ…

Боярин сел на почетную скамью, предназначенную для иностранных послов.

– В добром ли здоровье живет боярин Артемей Степанович?

– Благодарствую, государь великий патриарх! По богомолению твоему жив и бодрствую!

– Не впусте звал тебя, боярин! Жду давно, и гость ты желанный.

– Благодарствую, святейший патриарх!

– Внимай, боярин, Артемей Степанович, и верь мне!

На лице боярина отразилось почтительное внимание, он сказал:

– Внемлю, господине!

– День-два, много три, помешкаю и уеду с государевым семейством. Людно в городе, и не дале как вчера призывал я к себе немчинов дохтуров и лекарей, пытал их о болезни, кая объявилась в людях нынче. Довели мне те дохтуры такое: «чтоб люди, у коих объявится та болезнь, призывали бы в дом свой не одного лишь попа с церковной требой, а пуще искали бы лекаря и слушались того… в одной бы хате с больным не жили, и ежели больной умрет, рухлядь его сжигали бы». Так вот, уезжая, тебе, боярин Артемей Степанович, оставляю я оберегать город и слободы[79], и первое дело – пустить бирючей кликать по площадям то, что довели дохтуры и лекари… Еще от себя заповедую тебе, чтоб всяк человек – тяглой ли, посадской или дворянин и боярин – крыс, мышей убивали, ибо эта тварь жадна к мясному, она будет поедать смрадных мертвых, а оттуда и хлеб в домах, муку и харч… От той поганой, гнусной твари, мыслю я, беда, аки огнь злопышущий!

Боярин опустил на руки и посох седую голову, сказал, не подымая глаз на патриарха:

– Великий патриарх! Из веку наши люди упрямы… Чаю я, все они примут за наказание Господне, а против Божьего наказания и перстом не двинут…

Никон, как бы не слыша боярина, продолжал, в голосе его звучала торжественность:

– Благословляю тебя, боярин Артемей Степанович Волынской, на всякую брань за порядок! Во имя Отца и Сына и Духа Свята… Избери себе помощников бояр, тех, кои не будут котораться, считаться с тобой родовитостью! Беда идет не на одного человека, беда идет на всех нас, не разбирая ни боярина, ни смерда… Ополчитесь дружно против нее… Завтра дам тебе грамоту на градоправство и о том объявлю через бирючей всенародно!

– Для чести такой, святейший патриарх, стар я, но умолкаю перед твоей святительской десницей и делу всенародному готов служить!

– Спасибо тебе, боярин! Не за одно ко мне благорасположение, а и за народное благо… Укажи еще, Артемей Степанович, чтоб нищих и юродов разогнать от церквей приставам без всякой милости… Смрадны они и не Бога для рубища и раны свои показуют, а волю алчную свою творят!

Боярин, так же не глядя на патриарха, еще ниже склонил голову на посох, заговорил:

– Великий патриарх святейший! Ведомо тебе и всем из старины дальной, что нищие у государыни царицы и царевен, а также у боярских боярынь вверху живут, и там наша власть досягнуть не может…

– Я уж о том не раз докучал государыне царице Марии Ильинишне, и за то она на меня гневна, и еще гневна, когда я гнал от нее сверху отца раскольщиков Аввакума, но гнева не страшусь, ибо утишу его через великого государя, а нищих гнать буду! Вот слушай, боярин.

Патриарх выдвинул из широкого резного кресла, из ручки его, малозаметный ящик, куда складывались им все челобитные, также поклепы друг на друга церковников. Никон развернул длинный свиток:

– Доводят мне епископы многих градов, протопопы и попы:

«Во время служб по церкви бегают шпыни человек по десяти и больше с пеленами на блюдах, собирают на церковь, являются малоумными. В церкви смута, брань, визг и писк и лай смрадный, драка до крови, ибо многие приносят с собой палки с наконечниками». Иные, боярин, пишут так: «По улицам бродят нищие, притворные воры, прося под окнами милостыни, примечают, кто как живет, чтоб, когда тому время, лучше обкрасть. Малых ребят крадут. Руки, ноги им ломают и на улицах их кладут деля умиления человеков».

– Прости меня, великий патриарх, но и ты нищих кормил в своих палатах и питием и одеждой их благотворил же.

– Прошло тому время, боярин! Душой я иной раз кривлю – дею так, ради преданий древних, до меня делали сие великие иереи, а нынче в церквах все иконы с юродами я сорву и пожгу! Кривлю душой – уложение государево иной раз в монастырях толкую монахам и старцам, указуя в нем статьи, сам я не чту сего уложения государевым.

– Нелюбье государево и гнев по сему делу неминуем тебе будет, великий господине патриарх!

– Не убоюсь гнева того!

– Спаси тебя Господь!

– И еще, боярин, укажи стрелецким головам, пятидесятникам тож, худых попов со Спасского крестца разогнать, знамен им отныне не давать, в домы служить не пущать – те попы, как крысы, с больных улиц понесут гниль в хоромы. Кои непослушны будут указу – брать повели на съезжую[80] и рассылать с приставы по отчинам их!

Боярин поднял голову, взглянул на патриарха и крепче налег на посох:

– Ох, великий господине патриарх! Многотрудное, чаю я, и неисполнимое дело сие… Попы крестцовские из веков гонимы, но они никому не послушны, сила их в черни народной, чернь стоит за них и посадской народ тьма тем, все за попов… быть оттого смятенью!

– Боярин Артемей Степанович! Беда идет великая, огребаться от той беды надо всякими мерами сильными, опричными иных времен, или погибнет весь народ!

– Что за болезнь пришла на нас, святейший владыко?

– Черная смерть, боярин! Тело человеков кроется в един день волдырями синими, гнойными, тот человек, аки в огне, сгорает вкратце…

– Спаси, Господь!

– Господь не воинствует, он лишь направляет дела людей… Укажу еще, если явного бунта не будет: народу, чтоб к чудотворным иконам и мощам в болезни не течь! Больные зачнут марать гноем те чудотворные пелены и болеть пуще… и вера у многих оттого падет!

Боярин, уронив посох, зажал руками уши:

– Святейший патриарх, что слышу я?! Ты против Божественного чуда?

– Не против, боярин! Против смрада я и невежества человеков воинствую… Теперь отпущаю тебя, боярин, на брань с невежеством! Нынче скоро служба всенощная у государыни царицы на сенях, и я зван к тому.

Боярин встал, подошел к руке, поцеловал руку патриарха. Никон ответил ему целованием в голову и широко перекрестил. Вслед боярину патриарх приказал Сеньке:

– Проводи боярина до возка!

Боярин приостановился:

– У меня, святейший патриарх, возок на полозьях летних, в запятах и переду есть люди – самому тебе потребно беречься, слуга один, пусть будет в хоромах.

– Ништо нам! Да чуй, боярин, – ворота в Кремль укажи затворить все, опричь Боровицких.

– То будет исполнено, господине!

Сенька, поддерживая боярина, свел его с высокого крыльца. Боярина подхватили его люди. Когда сажали в возок, он снова пискнул низом живота и громко сказал:

– Ох, господи!

Старика укутали от сырой погоды плотными тканями. Тройка белых, сереющих в сумраке коней подхватила и унесла возок.

Сенька коротко глянул вслед и повернулся уходить. Из мокрой полутьмы кто-то шагнул к нему. Этот кто-то, в армяке, шайке шлыком – признак не простого рода, – бородатый, с длинными кудрями, сказал:

 

– Брат Семен!

У Сеньки дрогнуло внутри, голос напомнил Таисия – Тимошку, учителя из Иверского монастыря. Воспоминание странно очаровало. Сенька, поднимаясь на крыльцо, глядел на идущего сбоку, не узнавал лица:

– Ты ли, брат Таисий?

– Видом не тот – делами он, Таисий… Ой, грех, брат Семен! Стал ты саянником – сарафанником бабьим… Уговор забыл?

– Какой?

– Быть в миру заедино!

– Меня тогда монахи заковали… Патриарх призвал, расковал, дал я слово служить ему, сколь сил хватит.

Сенька не остерегался и не оглядывался, но слышал, как трещит от многих шагов лестница.

Тимошка колдовал над ним воспоминаниями, он чувствовал свою власть над Сенькой, подымаясь вместе с ним в патриаршу палату, попрекал:

– Сатане в зубы пошел мой труд! Никону довел на себя и старцов иверских про пожар и цату богородичну напрасно. Тебя лишь не марал, а ты, чую я, ушел от меня навсегда?..

– Знай и ты, Таисий! Меня за твои дела ковали… причислили к святотатцам, смерть предрекали…

Когда Сенька вошел в сени, сел на лавку с Таисием, тогда опомнился – он увидел, что следом за ним вошел огромного роста поп в кропаной рясе, с большим медным крестом на груди, за первым влезли еще два попа, таких же полупьяных и оборванных.

– Не входи! – крикнул Сенька, вскочив на ноги. Первый поп нагло ответил:

– Ого, миляк! Дал шубу, скидай и армяк.

Не своим и злым голосом Сенька сказал:

– Побью, как псов!

Тимошка, боясь, что попы испортят ему ловко начатое дело, крикнул:

– Подождите входить!

– Пошто, Таисий, навел бродяг?!

– Брат Семен! Чуй, пришли мы…

Большой поп не выждал конца Тимошкиной речи, выхватил из-под рясы топор. Кончая речь Тимошки, заорал:

– С благословением отчим! – и шагнул вперед.

Когда сверкнул топор, Сенька кинулся к попу так быстро, что минуту видеть ничего нельзя было: сверкнул топор, мелькнули кулаки, поп упал навзничь, ударился головой в стену палаты, перевалился на колени, уронив топор, Сенька нагнулся быстро, еще сверкнул топор последний раз. Сенька обухом ударил попа в голову – у него вывалились оба глаза, повисли на кровяном лице, и поп распластался на полу обезображенным лицом вниз. Сенька оглянулся. Тимошки в сенях не было, в щели дверей мелькнула ряса одного из попов, а тот, третий поп, что остался, ползал на коленях по полу и, воздев вверх руки, восклицал:

– Не убий! Не убий!

Из теплых сеней неспешно раскрылась дверь. Никон в полном облачении стоял на пороге.

Крыльцо патриаршей палаты содрогалось, с грохотом вниз волоклись ноги – будто обвал камней с утеса.

– Отец! Святейший! Грабить пришли – мой грех – убил!

Сенька уронил топор. Поп на коленях взывал к Никону:

– Святый отче! Кто почему, а я нищ, за милостыней! Ты щедроимец, праведный наш!

Сенька одной рукой встряхнул попа, как ветошь. У попа изпод рясы вывалились крест медный на порванной ржавой цепи и топор.

– Вор тоже!

Патриарх сказал:

– Подойди ко мне, Семен!

Сенька подошел. Никон поцеловал его в голову, сказал еще:

– Заметом закрой сени… У иконостаса палаты, где колоколец, возьми ключ, отопри на северной стене дверь, вернись и забери этого попа, сойди с ним в подклет, сдай палачу Тараску… Я изыду к службе постельным крыльцом в государев верх, в переходах прикажу стрельцам дать к крыльцу палаты караул. Падаль в поповском платье, битую тобой, кинь за крыльцо. Вернись в хлебенную келью к столу, уложи боярина опочивать – я чай, упился он? Усни, меня не жди! Диакон Иван поздает, будет к утрене…

Патриарх, не входя в холодные сени, повернулся, ушел в Крестовую палату.

В хлебенной от храпа боярина мигали свечи в шандалах. Голова его была на кресле, а ноги под столом. Сенька погасил свечи, оставив гореть один неяркий масляный шандал. Тяжелого боярина в расстегнутых малиновых портках, шитых по швам до голенищ жемчугом, он перенес на софу, положил навзничь. Не снимая с боярина ни сапог, ни кафтана, оставил. Погасил лампады у образов, боясь пожога. Боярин лежа засвистел, заулюлюкал, как на охоте по зайцу, сжал кулаки и, раскинув руки, ноги, потянулся так, что захрустели кости. Сенька, уходя из кельи, подумал:

«Все едино, что на дыбу вздет!..»

У себя Сенька разделся до гола тела, поправил заскочивший за спину материн серебряный крест и, хотя не верил после Тимошкиных сказок ни в кресты, ни в иконы, крест с ворота не бросал. Раздеваться и мыться на ночь обучил патриарх, когда оглядывал его тело, чтоб в дом патриарший болезнь какая не попала. Патриарх нашел, что Сенька добролик, а телом могуч и чист, но мыться на ночь благословил и тело его в грудях помазал церковным маслом…

В углу из медного рукомойника умыл лицо, руки, грудь. Крепко утерся рушником, надел чистую хамовую рубаху длинную, почти до пят, подошел к иконе, поправил огонь большой лампады, отошел, не крестясь. Крестился он и поклоны отбивал только для виду. Чтоб лучше слышать приход патриарха и помочь ему в ложнице, дверь кельи своей не запирал. Ложась, подумал о Тимошке:

«Для ради денег на грабежи пошел… а я вот убивец!» Руки были вымыты, но Сенька оглядел их, ждал шагов, слушал. Уснул неожиданно, будто с горы упал в мягкую тьму. Спал без снов, долго ли, коротко – не знал. Потом приснилось страшное и соблазнительное, из сна объявилось явью.

К постели его в темном армяке, в кике с адамантами пришла женка, двинув грудью, плечами, уронила армяк, сняла кику и опустила туда же на пол. Упали длинные, лисые волосы, засверкали будто огонь… тело нагое до блеска гладкое. Села к нему на постелю, сказала:

– Ты спишь, холоп?

Сенька в удивлении подвинулся и приподнялся вверх на подушках, ответил тихо:

– Сын стрелецкой… не холоп я…

– Едино, кто ты… уснуть не могу – горю вся… боярин хмелен и мертв до утра, употчевала его – хи! – не сплю, маюсь, пожар во мне – полюби, усну тогда…

Сенька тронул себя по лицу, потом погладил ее нагое плечо, отдернул руку, подумал: «Не сплю?»

– Патриарх… страшусь его слова…

– Учитель мой? Он-то страшен тебе?

– Да… едино, что отец мой!

– Так знай же. Я… вольна над патриархом! Внимай: если укажу, поклеплю на тебя – любил меня, сильно взял, а ты и не любил вовсе… и я за позор попрошу у него твою голову, святейший сам подаст мне голову, как захочу, – в руках или на блюде – вот!

– Угрожаешь? Я смерти не боюсь…

– Пошто некаешь? Я хочу так! Знаешь – патриарх вверху, палач внизу… чего ты хочешь – смерти или любви?

– Тебя боюсь!

– Я хмельна, но лепа! А ты?.. Тебя приметила в палате за столом, в послугах…

Она медленно, но упрямо склонилась на его изголовье и легла поверх одеяла.

– Ты боязливой, богобойной?

– Не…

– Чего бояться? Нас двое – боярину мал чет…

– Прельстишь, уйдешь навек, и гнев патриарха… в его палатах блуд…

– Я за тебя… Прельстишь? Хи-хи-хи… бояться не надо!

Сенька хотел говорить, она не дала, целовала его, как огнем жгла губы, глаза, щеки…

«Беда ежели, то к Тимошке и заедино с ним!»

Ни во сне, ни наяву таких женок Сенька не видал и будто опьянел – забыл себя, патриарха, даже ее всю не видал, видел только большие глаза, слышал ее вздохи, похожие на плач.

Она крепко спала, вытянувшись на его постели… голая рука с пальцами в перстнях висела с подушки. Сенька, положив голову к ее голове, у кровати на коленях стоя, будто в хмельном сне спал, ворот его рубахи распахнулся, оголилось могучее плечо, и рука в белом рукаве лежала на ее груди, другая была глубоко всунута под подушки. Губы их не прикасались, но волосы его спутались с ее волосами.

В сумраке желтеющем и трепетном, в золотой фелони, сияющей яхонтами голубыми и алыми, стоял над кроватью, слегка сгорбившись, патриарх. Желтело лицо, поблескивала пышная борода, под хмурыми бровями глаз не было видно. Он не вздрогнул, не заговорил, только подумал:

«Окаянство твое, Ева, от змия древлего…»

У лампады нагорел фитиль, нагар упал, лампада слегка вспыхнула – по волосам сонной боярыни засверкали огненные брызги… Тогда патриарх шагнул к образу, на полу ногой толкнул кику: «Брошена! Власы срамно обнажены» – и вскользь подумал о палаче… Взглянул на лик темный черного образа, занес руку перекреститься, но пальцы сжались в кулак. Никон дунул, потушил лампаду.

Патриарх, когда Сенька с дьяконом Иваном облачили его в торжественные одежды, вышел в палату, сел на свое патриаршее место:

– Иди, Иване, в сени, а тот, – указал на Сеньку, – останется для спросу… Уезжаю, надобно малоумного поучить.

Иван дьякон, положив перед патриаршим местом орлец, чтоб, когда встанет для благословения патриарх, то было бы по чину, благословился и вышел, плотно затворив дубовые двери в палату. Патриарх сидел, опустив голову, пока не вышел дьякон, теперь же поднял, погладил привычно бороду сверху вниз, взглянул на Сеньку сурово; тихо, но голосом недобрым заговорил:

– Поп, кой дан был тобой палачу, на дыбе сказал… – Патриарх, держа посох в левой руке, правой из ручки кресла, из ящика, вынул желтый листок, запятнанный кровавыми пальцами; читал негромко: – «А тот парень, что убил распопу нашего вора Калину, с грабежником подьячим, кой вел нас и был в атаманах, – в патриаршей палате в сенях, первых с крыльца, сидел на лавке и ласково говорил с им… и помекнул я, подумал собой, что они с атаманом нашим приятство ведут и, може, тот патриарший служка наводчик сущий. Пошто тот парень Калину убил и нас не пущал, того не вем… А сказался тот подьячий, кой был у нас в атаманах, – Иверского монастыря беглой чернец… имя свое нам проглаголал на сговоре, кое было на царевом кабаке на Балчуге, а сказал: “Зовусь-де Анкудимом, грамотой-де вострой гораздо и нынче сижу Посольского приказу в дьяках…” Писал сие, снятый с дыбы, без лома костей и ребер, привожженный к огню и допрошенный с пристрастием безместной поп Данило с Ильинского крестца своею рукой. Показую все истинно, положа руку на крест святый».

– Чернец Анкудим ведом мне – не раз приносил из Святозерского челобитные… Хром, мало горбат и стар – не он был!

– Святейший патриарх, тот атаман был Таисий, он же Тимошка.

– Так и я знал! Пошто вошел с ним в сени?

– Великий патриарх, отец!.. Сам не ведаю, как изошло… – заговорил он, – и будто сон пал на меня…

Сенька видел, что брови патриарха еще больше сдвинулись.

– Как же так? Святотатец, супостат государев и всяческий вор дружбу с тобой ведет?.. Улещает, и ты послушен ему – не мог взять его, дал утечи!

– Великий государь патриарх! Был я один – с ним же по-разбойному делу попы крестцовские, взять не мочно было, и оружие под рукой не сыскалось – убил грабителя их же топором…

Патриарх задумался. Помолчал, заговорил еще тише:

– От сих мест, может быть, ты и оправил себя, а что наводчик ты, в то не верю… одно в тебе неоправно – вор, безбожник прельщает тебя, как и в Иверском… Прелесть его хитростей укрощает твою силу…

– Я как проснулся, меня покинула его прелесть, когда вошли бродяги…

– Теперь о снах! – Патриарх снова как бы задумался и, подняв голову, стуча негромко, дробно посохом в пол, заговорил зловеще. Сеньку проняло холодом.

– Скажи… если бы раб прокрался в ложницу государеву, и блуд бы совершил с женой царя, и его бы уловили? Что, скажи, уготовать тому рабу?

Сенька молчал, щеки загорелись, он потупился, патриарх продолжал:

– Казнь! Жестокая казнь! Не подобно ли тому рабу, что содеял ты прошлой ночью под моим патриаршим кровом?

– Великий государь патриарх! Спал я, взбудила меня женка…

– Жена боярина, холоп!

– Сказала мне…

– Говори как на духу – что сказала она?

– Сказала, великий государь: никого нет, нас двое – вверху патриарх, внизу палач, так поклеплю на тебя патриарху, если не полюбишь, и даст он мне твою голову на блюде или в руках принесет…

– И ты поверил ей?

– Я не испугался, но поверил…

– Ты не поверил в меня, поверил ей! Теперь так: хотел тебя взять с собой, но за тот и другой грех – не возьму! Не взяв и оставив тебя на Москве, укажу тебе – изымать того вора Тимошку, сдать палачу, как сдал попа… в подклетах палаты места довольно… Вернусь, призову заплечного мастера, он тебе сошьет красную рубаху и черный кафтан, и станешь ты заплечным мастером, а топор тебе подберем!

Сенька упал ниц перед патриархом:

– Великий государь святейший патриарх! Не могу я стать палачом.

– Ты будешь тянуть твоего учителя на дыбе за то, что не убоялся мою душу на дыбу вздеть! Замарал любовь мою… Я дам тебе лист с моей печатью и подписом, с тем листом пойдешь искать крамольника Тимошку, и еще: зайдешь в дом со стрельцы к боярину Борису Ивановичу Морозову – снимешь у него с божницы Спасителя фряжского в терновом венце и унесешь сюда.

– Боярин Морозов большой, государев… и как в его дому по тому указу, святейший отец, чинить учнем, а он будет дратца?

 

– Не своевольство или наход – мой закон! Чини, если надо будет, сильно, зови в хоромы стрельцов, в ответе за то я, Божиею милостию Святейший Патриарх всея Русии Никон! Тот лист с моею печатью и подписом найдешь завтра здесь! Жить будешь там же… беречь палату и кельи по-прежнему с Иваном диаконом.

У Сеньки горела голова, холодели руки, он хотел уйти, но патриарх не кончил наказа ему. Встав с кресла на орлец, спросил Сеньку, поднимая гордо голову:

– Веришь ли мне, что я, великий государь и патриарх, всемогущ?

– Верю, владыко…

– Десница моя выше и крепче царевой, ибо за меня бояре, стрельцы и иные служилые люди и попы… Ежели укажу кого сыскать, то сыщут, хотя бы тот, кого ищут, в землю закопался…

Сенька умел сказать невпопад, за что в детстве был много бит матерью Секлетеей… теперь, будто и не слыша патриарха, проговорил:

– Блуд мой – незаменимой грех! Только с кого искать похул дому твоему, великий патриарх, когда под домом ежедень пытка, а иное и казнь?

Патриарх застучал посохом в пол, гневно сказал:

– Для супостатов моих и великого государя иной храмины искать не надобно, ибо суд царев в палате идет! Тебе же в назидание еще скажу: ежедень ты у часов Спасских зришь вверху и округ болванов, стройно уделанных, с удами и очами яко люди, наряжены те болваны в платье: мужие – в кафтаны скарлатны, женстии – в кики, распашницы и саяны[81]… Они будто живы, ноне говорят… Наряжены сии болваны в платье на тот древний обычай, «что болвану не подобает, как и человеку, срамной наготою прельщать…» Поясню притчу: ежели ты, холоп, хоть един раз придешь еще к той боярыне ради блуда и сыщется про то допряма, то знай, что я тебя уподоблю единому из идолов той Фроловской башни. Палач оставит тебе все уды целостными, кроме единого, потребного чадородию… Подойди – благословлю! Уйдешь, буду молиться на путь…

Сенька благословился и вышел.

Боярин Никита Зюзин сидел один, ел баранину, пряженную с чесноком, запивая тройной водкой, настоянной с кардамоном.

Боярину прислуживал юркий дворецкий, человек средних лет, с жидкой русой бородкой, с красным носом, плоско нависшим над верхней губой.

– Ты, холоп! Я чай, повар Уварко хмелен нынче?

– Есть грех, боярин! Мало-таки хмелен, только в та поры не сподручнее, бойчее…

– Гм, бойчее? Ты гляди за ним, чтоб телятины в пряженину не сунул.

– Спаси, Господь! Что ты такое молвишь, боярин? Да телятины на всех торгах с собаками не сыскать… Уварко не таков, чтоб погань совать господину в зубы.

Боярин выпил большую серебряную стопу водки, крякнул, подул на ломоть хлеба, сунул в рот кусок баранины, прожевав, заговорил:

– Потому пихнет, что, как падаль, телятина идет за грош!

– Да и баранина копейки малой стоит. Нет, боярин, Уварко не таков!

– А что мой медведь последний? Двух псов, мохнатой черт, задавил тогда – сам того не стоит… Эх, и псы были!

– Смурой… сидит на цепи, не ел долго, нынче зачал, должно, голод не тетка.

– Добро! Пущай сидит в подклете.

– Дух от его худой идет, боярыня бранилась, в светлицу худой дух заносит!

– Боярыня! А седни что делает она?

– Почивает… все не может отоспаться с пиров святейшего, завсегда так, а нынче еще пуще сонна…

– Ты ее девкам скажи: боярин кличет. Да чтоб долго не белилась, пускай ее наскоро окрутят. Ты же поди на поварню, принеси на стол остатки яства и уходи… боярыня послужит… Годи мало! – Слуга приостановился. – С Уварком на поварне берегись бражничать, закинь! А то он черт знает чего в яства запечет.

– Спаси, Господь! Мы, боярин, бражничаем с ним на досуге…

Слуга ушел.

– Ах, Малка! Малка… – Боярин еще выпил водки, потом, пододвинув ендову с крепким медом, потянул всей утробой через край, как иные пьют квас. – Доброй мед! Инбирь в ем и еще?.. Доброй, черт возьми, мед! Эх, Малка-а! – Боярин стукнул мохнатым кулаком, дрогнул дубовый стол, на столе ендовы с медами заколыхались, серебряная стопа, подпрыгнув, упала на пол.

Слуга вернулся с кушаньем, поставил, убрал кости, одернул складки сарпатной[82] скатерти, устроив все в порядке, поклонился боярину, пошел, но, подняв с полу стопу, поставив ее на стол, еще оглядывал: нет ли-де беспорядка?

– Уходи, холоп!

Слуга исчез, как и не был.

Боярин по старой привычке никнул к столу мохнатой головой, подложив под бороду тяжелые кулаки, щурился, будто дремал. Ждал.

Боярыня пришла, легко ступая, подошла к столу в розовой распашнице из веницейской тафты. Широкие рукава распашницы с вошвами[83] червчатого бархата.

Боярыня высока ростом, статна, на ее красивой голове кика с жемчужными рясами, под кикой – волосник с заушными тяжелыми серьгами. Сегодня она не белилась, лицо и без того бледно, глаза большие, светлые, веселые.

– Здравствуй, господин мой! Звал, аж допочивать не дал…

Вместо приветствия боярин зарычал медведем, вскочил и замахнулся обоими кулаками.

– Убью, лиходельница!

Боярыня слегка пригнула голову и, будто танцуя, глядя на носки бархатных башмаков, отступила, пятясь к двери:

– Убьешь голову – руки, ноги иссохнут, боярин!

– Малка! Ты… змея…

Боярин тяжело упал обратно, дерево скамьи крякнуло, спинка скамьи, крытая зеленым ковром, трещала, боярин ворочался, вытаскивая из зепи[84] порток бархатных, синих с узорами, письмо, скрученное трубкой. Большие руки дрожали, голос хрипел и срывался – боярин, развернув цедулу, читал:

«Друже, Никита Алексеевич! Благословение тебе, боярин, мое, патриаршее, из пути в Вязьму…

Боярин, не впусте предки наши нарекли женщину по прелестям ее сосудом сатанинским и по домострою учить ее повелели, смиряя в ней разум робячий, и указали закрыть лепотные тела ее обманы в ткани шелковые или же ряднину суровую. Малка, жена твоя, книгочийка и учена от моей мудрости, но женстяя хитрость не ровна мудрости мужей, законами правды согбенных… инако сказуем – выше всех мудростей и благ ценнейших, жена, от Евы праматери изшедшая, любует блуд! Да ведомо будет тебе, боярин Никита, что содеялось той ночью, когда спал ты хмельной гораздо в нашей хлебенной келье: Малка боярыня блудила с моим постельничим и ризничим[85] Семкой.

Сам я ее зрел срамно обнаженну, без рубахи! Власы блудницы, грех молыть, распущены были поверх наготы ее. Главы покров покинут был у ложа! И тебе бы, боярин, друже, помня власть свою и ее женстее дело и чтя жену яко младеня, поучить бы плеткою. Беды от того не бывает, но память малопамятному уму вложити довлеет. И так бы я содеял с ней, вздев в рубаху хамовую, мокрую, и посек бы без людей в спальне ее. Скрозь мокрое тканье ран, а паче рубцов на теле не бывает, то ведано мной, не единожды было пытуемо… Всяко лишь силу свою умерь, себя не возожжи и на плеть налегай не шибко! Никон».

Бледное лицо боярыни порозовело, она сказала негромко, шагнув к столу:

– Он меня указует плетью бить? Он, кой меня увел от честна мужа, кто первый обнажил мою наготу от волос до пят, щадил лишь кику на голове, а обнаженны груди и брюхо мазал маслом, крестил и… клал на свое ложе… да, все…

– Малка! Умолчи, умолчи же! – Боярин приник над столом, скрыл глаза.

– А, нет! Если разожгли – вот… Брата Григория Зюзина сняли с воеводства, били кнутом по государеву указу… да разве быть Григорию силой в брата Никиту?.. Кто помогал Григорию сильно брать казну государеву, напойную, грабежом у голов кабацких и целовальников? А пошто Никиту не били? А пошто Никита покрыт и кем покрыт? И за што покрыт?

– Умолчи, змея!

– Святейший, он второй государь! А дары? Соляные варницы, поташные, будные обжиги… боярин Никита знает, за что ему те дары?..

Боярин поднял голову, кулаками стукнул в стол и крикнул:

– Замолчи! Уйди от меня! Бить тебя не буду, но ежели прилучится захватить в твоем терему какого-либо шиша, то обоих вас свяжу и кину на яство медведю живых, как царь Иван Васильевич досель наряжал.

Боярыня ушла. Зюзин принялся пить меды хмельные, мешая с водкой, ворчал под нос:

– Ума не занимать святейшему, а вот поди – должно, ревность и умника дураком ставит?.. – Поглядел на свои лапы боярин, подумал: «Такими клещами только медведей брать добро, жену, да еще любимую, да еще умницу… нет, патриарх, нет!.. А ну-ка, поглядим, как там полоняник?» Боярин встал.

Зюзин, хмельной, но твердо и тяжело стоящий на ногах, вошел в безоконный подклет к медведю. Было темно и вонюче, только калеными угольками горели в темноте глаза зверя.

– Гой, доезжачий!

– Тут я, боярин!

– Огню дай, да прихвати кожаные рукавицы с завязками у пястья, да чуй – гуж сыромятной дай!

– Даю, боярин!

В синем кафтане, зеленеющем от огня двух факелов, в иршаных желтых сапогах осторожно вошел малобородый доезжачий. Он воткнул факелы, вонявшие копотью, за жердь, приколоченную к стене с зарубами для гнезд огню. Подал боярину, вытащив из-за кушака, рукавицы и длинный гуж. Медведь зарычал, звеня цепью, встал на дыбы.

– Берегись, боярин, ударит зверь!

– Крепко бьет?

– Да зри – пол выдрал корытом, ежедень щепу отгребаем, уносим…

– Ты, советчик, поди к столу, где ел я, мясо там есть и кости – неси сюда!

Доезжачий где-то прихватил решето, в решете принес кости с кусками баранины. Боярин натянул на руки кожаные рукавицы, шагнул к зверю и крикнул:

– Го! – сунул зверю кусок мяса.

Зверь поднял лапу ударить и опустил, фыркнув носом, жадно схватил кусок, сглотнул не жуя.

– Го, – другой кусок протянул боярин.

Зверь схватил кусок уже не так быстро и жадно, потом переданные в решете кости выбрал лапами, как человек, дочиста, иные грыз, иные проглотил не жуя.

783ер – золото; барфт – ткань; слово персидское.
79Слободы – части города, пользовавшиеся особыми правами или льготами; к середине XVII в. многие слободы утратили привилегии и сохранили лишь свое название.
80Съезжая изба – канцелярия воеводы.
81Саян – сарафан особого покроя.
82Сарпатная, т. е. серпянка полосатая или клинчатая.
83Вошвы – вшитые цветные лоскуты.
84Зепь – карман.
85…с моим постельничим и ризничим… – Постельничий – прислужник в спальне, ризничий – в ризнице, т. е. в комнате, где хранились церковные облачения и утварь.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru