bannerbannerbanner
Гулящие люди

Алексей Чапыгин
Гулящие люди

Полная версия

Боярыня дверью под крыльцом вышла, прошла дверкой сквозь тын… На дворе в дальнем углу залаяли собаки и скоро утихли.

На ширине кремлевской площади боярыне жарко сделалось.

Она потрогала на груди под покрывалом змеевик: «Недаром тебя византийцы сочли талисманом… он, он горячит…» За кремлевской стеной, в стороне Москвы-реки, далеко полыхал пожар – мутно розовели главы кремлевских церквей, зубцы стены то рыжели, то вновь становились черными. В Кремль чужих не пускали, но в Успенском шла служба для бояр и служилых людей. В тусклом свете чернели, шевелились головы… «Бояре у службы, неладно, если кто увидит. А, да я – черница! Наряд свой забыла, будто хмельная…» Прошел, мутно светя остриями бердышей, стрелецкий караул, на женщину в черном не обратил внимания. Когда отпирала тайную дверь на лестницу в крестовую палату, Малке стало холодно: «Иду незваная… и имени не знаю, к кому иду…» Смутно помнила, что лестница приведет ее в коридор, туда, где кельи.

В коридоре у самых дверей со свечой в руках встретил ее патриарший дьякон Иван.

– А… боярыня! Разве того тебе не сказано, что святейший уехал?

– Не к нему пришла я… Вот возьми и молчи!

Боярыня сняла с пальца дорогой перстень. Дьякон отстранил ее руку:

– Посулов не беру. Кого надо тебе?

– Не тебя! Но вас тут двое.

– Семен спит.

– Вот его дверь… я войду к нему.

– Нет, не можно. Святейший знает все!

– Я ничего и никого не боюсь! Боюсь преград на пути моем… Берегись, диакон Иван Шушерин! Моя власть выше твоей.

– Твоей власти, боярыня Меланья, не боюсь я!

– Ты берегешь меня, как эвнух, для ради святейшего?

– Нет! Берегу отрока от грозы и кары! Ему и так дана работа свыше сил… Ты не помышляешь, что будет с парнем, если еще раз соблазнишь его?

– Пошто знать, что будет со мной, с вами завтра? Так я хочу делать сегодня! Разве мы не во мраке ходим? Завтра ни ты, ни я не знаем. Чего ты сторожишь его? Он не женщина…

– Да, но через тебя зачнется так, что он перестанет быть мужем. Уйди, боярыня!

– Ты несчастен, Иван! Иссох, глаза впали, власы ронишь, скоро будешь плешат… Тебе завидна любовная радость других?

– Нет, боярыня, я счастлив… У меня любовь – книги, иму борзописанье, я благословлен в своей доле.

– Послушай мало, Иван диакон! Не будем вражами… я не пойду к нему, но ты разбудишь его, он меня доведет к дому – одной опасно.

– Дай слово, боярыня, не увлечь к себе парня.

– Слово тебе даю – отпустить его вскорости.

Дьякон разбудил Сеньку. Не доходя тына, боярыня сказала Сеньке:

– Погаси факел! Здесь молвим слово…

– Чую тебя, боярыня.

– Завтра, Семен, когда ударит на Фроловской час с полудня, приходи на Варварский крестец в часовню Иверской. Буду одета черницей.

– Прощай, боярыня, приду!

– Чтоб ты не забыл, дай поцелую.

– Ой, то радостно, да боюсь…

– Бояться не надо! Вот! Ну, еще – вот! А теперь – идешь ко мне?

– Нет… слово дал Ивану.

– Ивану твоему колода гробовая и крест! Не забудь – завтра…

Боярыня скрылась в темноте.

Утром Сенька справился в путь по городу. Диакон Иван сказал:

– Жди мало… Святейшему по сану его не дано опоясывать себя мечом… едино лишь меч духовный дан ему, но у него имется келья под замком – ключ тоя кельи у меня…

– Какая та келья, отец, и пошто она?

– Оружейная келья… Святейший дарит из нее бояр и детей боярских патриарших тем, что помыслит… Пойдем в нее – тебя он благословил двумя пистолями.

Войдя в келью узкую с узким окном, Сенька увидел на стенах сабли, бердыши, пистоли. На длинном столе тоже разложено оружие.

– Вот твое, Семен! – сказал диакон.

Сенька потрогал подарок, отстранил:

– Чуй, отче Иван, благослови взять вон ту палицу!

– Не можно… боюсь рушить волю патриарха.

– Пистоли заряжать долго, кремни, зелейный рог, свинец беречь надо, пойдем – ничего не беру я!

– Экой парень! Ну что тебе люб шестопер?

– У него, шестопера, вишь, рукоятка с пробоем, в пробой ремень петлей уделан, будто для меня… подвесить у пояса под кафтан – и добро!

– Дурак ты! Пистоль пуще устрашает, к пистолю не всяк полезет, к шестоперу с топором мочно, он не боевой, а знак военачалия… Што с тобой – бери, коли потребует господин – вернешь.

– Едреной он, харлужной! Вот те спасибо.

– Не зарони… еще вот – это от меня. – Иван подвел Сеньку к сундуку под окном, большому, окованному по углам железными узорами. – Тут, парень, пансыри… под кафтаном не знатно, сила у тебя есть таковую рубаху носить – будет она тебе замест вериг.

– Пошто мне, отец Иван?

– Берегчись надо… могут ножом порезать сзади, а мне жалко тебя… – И как бы про себя прибавил диакон: – На трудный путь послал отрока господине наш!

– Уж разве угодное тебе створить? Дай, отец, вон тот, что короче, с медным подзором.[87]

Сенька, сбросив кафтан, надел кольчугу. Под кольчугой – она была короткая – по рубахе натянул ремень, к ремню привесил шестопер. Повязался голубым кушаком по скарлатному розовому кафтану.

– Добро, Иван!

Диакон перекрестил его:

– Мир болеет, и злой он! Иди в него, отрок, яко да Ослябя инок.[88]

Они обнялись, Сенька ушел…

Чем ближе подходил он к Варварскому крестцу, тем сильнее била в голову кровь, и весь он раскраснелся. В ушах звенело. Сенька боялся, что не услышит Спасских часов. Он думал и не мог прибрать мыслей: что отвечать ей… боярыне, что? «Манит… и я не могу терпеть без нее… Беда от патриарха! А ну, уйду с Тимошкой!» Время тянулось долго… Потом ударило на Фроловской башне получасье с полдня, и Сенька увидал, как высокая черница с лицом, повапленным белилами да сурьмой, вошла, помолившись, в распахнутую часовню, зажгла свечу к образу Спаса.

Он подошел к дверям. Она, едва сдерживая себя, шагнула к нему…

В дороге боярыня спешила больше и больше. Когда не было встречных, ловила его руку тяжелую, непослушную и прижимала к своей груди. Рука его содрогалась от ударов ее сердца. Они ничего и никого не замечали, а навстречу им шли люди с носилками, на носилках лежали, стонали больные, носилки приносились к ближней церкви, ставились у паперти, выходил из церкви поп с напутствием, бормотал отходную. Заунывно звонили в разных концах города…

– Долго, долго! Ходить борзо не умею…

Обошли часть Кремля по-за стены, пришли в слободу Кисловку. В Кисловке жили царицыной мастерской палаты швеи и рукодельницы. Старая опрятная баба отперла им.

– Кто? Кого Бог дает? Крещеные ли?

Боярыня сдернула с кики куколь.

– Радость ты моя! Матушка боярыня! Вот кому молиться буду, как Богу, о Феклушке сестрице.

– Горницу нам, Марфа! Да чтоб чужой глаз чей не видел…

– Ой, матушка, кому нынче доглядывать? Все текут к церквам, кто богобойной, а тот, кто лихой да бражник, – у кабака до сутемок… болесть кого куда гонит…

Они прошли в горницу. Старуха ушла, боярыня заперла дверь на щеколду. Спешно падали на пол черные одежды, а на черное – комком и боярское платье вместе с шитым золотом повойником.

– Ух, какая на тебе рубаха! Сколь звону в ней, сколь весу…

Сенька стащил с плеч панцирь.

– Семен! Месяц мой полунощный…

– Боярыня!

– Кличь Малка! Меланья… Малка, Малка!

– Ты как в мале уме…

– Хи, хи… Я и впрямь малоумна… от тебя малоумна, месяц мой!

Боярыня раскраснелась, будто кумач. Кармин да белила с нее наполовину сошли, притираньем замарало Сеньке щеки и губы.

Когда садились к столу, Марфа сказала Сеньке, помочив рушник у рукомойника:

– Оботрись-ко, счастливчик писаной! – И сама обтерла ему лицо.

Она с поклонами угощала боярыню гвоздишным медом, сахарными коврижками, вареньем малиновым, садилась не к столу, а на скамью в стороне, потом куда-то, хромая на одну ногу, шла, приносила настойки, фрукты в сахаре и говорила без умолку:

– Боярыня матушка! Беда с моей Феклушкой, лихо неизбывное… Бабила Феклушка царевичев Симеона да Ивана Алексеевичей[89] и царевен, она ж, Феклушка, коих бабила… и сколь годов вверху у царицы Марьи Ильинишны выжила… Ты кушай, пей – молодца потчуй. Экой он красавец!

– Смиренник мой… Не пьет, не ест, сыт любовью. Сказывай!

– И… и что злоключилось! Феклушка, мать боярыня, с глупа ума взяла в мыльне государевой со сковороды царицыной гриб… завсе для царицы, царевен тож грибы в мыльне жарят, а то и лук пекут, а боярыня у жаркова да по банному делу была Богдана Матвеича Хитрово[90] жена, сказывать тебе нече – злая да хитрая, допросила Феклушку, потом царице в уши довела, царица указала: «Взять-де ее на дыбу! На государское-де здоровье лихо готовила». А то позабыла, что Феклушка двадцать лет при ей живет… да еще: «Поганая-де холопка, посмела имать яство с государевой посуды!» И бабку мою Феклушку, мать боярыня, на дыбу подняли, у огня пекли – руки, ноги ей вывернули да опалили, волосье тож, а нынче сидит старуха за приставы и прихаживать к ей не велят… Попроси, матушка боярыня, святейшего, пущай заступит, пропадет сестрица за гриб поганой.

 

– Худое дело, Марфа! Из пуста государево дело сделали. Пуще гордость тут царская: «Смела-де поганить посуду». Я попрошу за бабку! Человека ниже себя родом за собаку чтут, и бояре оттуда ж берут меру почета и гордости – холоп, смерд не человек есть, пес и худче того, сами без холопей шагу не умеют ступить… наряжены в бархаты, а хмельны и будто пропадужина вонючи.

– Вот так, матушка боярыня, так…

– Бери, бабица Марфа, деньги! Это тебе за привет, брашно и приют.

– Ой, благодетельница! Пошто мне с тебя деньги? Благо, что другие дают… с них соберу – я уступаю иной раз горницы кое-кому попить, погулять, полюбиться мало.

– Бери и молчи, как о других молчишь. Да берегись поклепа… поклеплют – и тебя на правеж[91] потянут.

– Пасусь, матушка, незнамых людей не пуща.

– Ну, мы еще пройдем наверх в горницу, побудем мало – и в путь.

– Пройдите, погостите, да задним крыльцом, благослови вас Господь, в путь-дорогу.

Боярыня с Сенькой ушли наверх.

Боярин Никита Зюзин заспался в бане, а вышел – хватился боярыни.

– Зови, холоп!

– Ушла она, боярин! – ответил дворецкий.

– Ушла… в каком виде?

– Черницей обрядилась, ушла одна.

– А сватья?

– Дурка-т? Та в терему да в девичьей…

– Давай яство! Костей собери на поварне, мяса, кое похудче, поем, попью – медведя наведаю… По пути кличь ко мне сватью!

– Чую, боярин! – Дворецкий ушел.

Сватьюшка пришла в новом наряде. На ней был шушун. Половина шушуна малинового бархата, на рукавах вошвы желтые, другая половина желтого атласа, а вошвы малиновые, на голове тот же колпак-шлык с бубенчиком. Чедыги на сватье сафьяна алого, на загнутых носках тож навешаны бубенчики. Дворецкий принес любимое кушанье боярина – пряженину с чесноком.

– Садись, сватья, испей да покушай с боярином.

– Не хотца, боярин батюшка!

– Чего так?

– Не след сидеть дурке за столом боярина.

– Знаешь порядок, баальница![92]

– Ой, боярин, да што ты, батюшка! Не колдовка я, спаси Бог…

– Не баальница, так сводница… не впусте сватьей кличут, потатчица!

– И такого нету за сватьей…

– А ну-ка, сказывай, куда пошла боярыня Малка?

– Помолиться, боярин, нынче все к Богу липнут…

– Расплодила вас, бахарей, Малка, нищие с наговорами ходят – ужо всех изгоню… к воротам поставлю ученого медведя, и будет он кого грабать, а кого и мять!

– Ой уж, а чем я тебе неугодна содеялась?

– Потатчица затеям боярыни… ну вот! Покуда боярыня спасается, ты мне потехи дуркины кажи, кувырнись, чтоб подолы кверху!

– Стара я, боярин, через голову ходить.

– Ништо! У меня вон медведь из лесу взят, вольной зверь, да чему захочу – обучу… Человека старого плясать мочно заставить. Ну-ка, пей!

Боярин зачерпнул из ендовы стопу крепкого меду.

– И, боярин батюшка… худо и так ноги носят, с меду валитца буду.

– Не отговаривай!

– Не мочно мне – уволь!

– Архипыч, – спросил боярин стоявшего у дверей слугу, – медведь кормлен?

– Не, боярин! Тишка ладил кормить, да ты от сна восстал, он и закинул: «Сам-де боярин то любит!»

– Добро! Должно, судьба – укормить зверя этой бабкой…

– Мохнатой бес, охальник, медвежье дитё – не боярин ты, вот кто!

– Лаяться?

– А то што глядеть? У меня, зри-ко, родня чутку меньше твоей – захудала только…

– Вишь, она захудала, а ты в дурки пошла, честь тебе малая нынче. Пей!

– Широк Ерема, да ворота узки – не вылезешь!

– Не вылезу?

Скамья затрещала под боярином. Сватьюшка замахала руками.

– Не вставай, не вставай, боярин!

– Пей!

Шутиха выпила стопу крепкого меду, закашлялась, утерлась полой шушуна, отдышалась.

– Все едино колесом не пойду!

– Шути, чтоб складно было, а то царь Иван Васильевич одного шута, как и ты, из дворян, щами горячими за худую шутку облил да нож в бок ему тыкнул. Играй песни альбо стань бахарем! – Боярин, подтянув тяжелую ендову с медом переварным, глотнул из нее через край, утер усы и бороду рукавом бархатного кафтана, прибавил: – Играй песни!

– Ужли первой день меня чуешь? Голоса нету – хошь, кочетом запою аль псом завою… еще кошкой мяучить могу…

– Не потребно так, зачни бахарить.

– Вот то могу – сказывать, и не укладно иной раз, да мочно. Только дай слово боярское медведем не пужать!

– Черт с тобой, баальница, – даю!

– Тьфу ты, медвежье дитё.

Села сватьюшка на скамью в стороне, положила колено на колено, в верхнее уперла локтем, на ладонь прислонила щеку, поросшую бородавками, и начала негромко бахарить:

 
Шел по полю, полю чистому
Удалой молодец, гулящий гулец…
А пришел тот детина к столбу
Тесаному, камню сеченому…
А на том столбе на каменном
Рукописание висит писанное, неведомо кем виранное…
И читал молодец надпись реченную…
«От меня ли, столба подорожного,
Кой пройдет ли, проедет человечище,
Стороной ли пройдет, едет шуйцею,
Аль пройдет, проедет он десной страной –
То по шуйцей стране быть убитому,
По десной стране быть замученну,
А как прямо пойдет, стретит бабицу!»
Ухмыльнулся тому гулящий молодец,
Ухмыляясь стоял, про себя гадал:
«А и нет со мной меча булатного,
Шелепуги[93]  – клюки не случилося…
Со крестом на шее бреду по свету.
Мне со смерткой встречаться корысти нет,
Мне мученье терпеть, лучше смерть принять.
Да в миру молодец я грабал женушек,
На пиру веселых, все приветливых,
Так ужели во поле укатистом
Ужилась какая баба пакостна?»
И пошел молодец дорогой прямоезжею.
 

Боярин пил, ел, со стуком кидал под стол обглоданные кости. Сватьюшка будто вспоминала сказку – как дальше? Боярин крикнул:

– Зачала лгать, так кончай! Лги, куда пришел детина?

 
А идет молодец дорогой прямоезжею,
Он бредет песком, в ногах шатаетца,
Убрести боится в худу сторону.
Шел он долго ли, коротко, то неведомо,
Да набрел на стену смуру, каменну…
Городной оплот детинушка оглядывал,
За оплотом чьи насельники, не познано…
Он гадал, судил, себя пытал:
«Уж не тут ли моя кроется судьбинушка?
Уж не здесь ли он, мой Китеж-град?
Нету лаза к стене, нету мостика».
У стены же овражек глубоконькой,
Да на дне овражка частик, тычины дубовые…
Походил, посмекал и набрел на ворота высокие.
В тех воротах стоит велика, широка баба каменна,
И помыслил гулебщик удал-голова:
«Вот-то баба, так баба стоит!
Растопырила лядви могучие…
Ох, пролезть бы до бабы той каменной?»
Он позрел круг себя да и посторонь,
Ни мосточка к ней нету, ни жердочки…
«Как и всех иных, ждала и тебя…» –
Взговорила тут баба воротная…
Шевельнулися губы тяжелые,
Засветилися очи углем в светце:
«Всяк идет ли, едет, ко мне придет,
От меня ему путь в самой Китеж-град,
А из града того поворота нет –
Там и пенье ему, там и ладаны…»
Опустилась утроба камень-кремень,
И еще сказала баба на последний раз:
«Ты гони, скачи да ко мне вскочи!»
Разогнался парень по сыру песку,
Как скочил он к бабе через тот овраг,
Как вершком главы он ударил в пуп,
И убился смертно до смерти,
Как упал он в яму на колье дубовое,
Он пропал, молодец, без креста,
Без пенья панафидного…
 

– И поделом дураку! Без пути не ездят, не ходят… – Скамья затрещала. Сказав, боярин встал. – Теки к себе, баальница! Не скормил медведю, да берегись, следи за боярыней, а нынче вот медведя с цепи спущу… Эй, Филатко! Огню дай.

Из сеней голос доезжачего ответил:

– Даю, боярин!

Боярыня шла медленно, шаталась. Сенька сказал:

– Дай, моя боярыня, я понесу тебя!

– Нет, месяц полуношный, не можно, всяк встречной скажет: «Гляньте, мирской человек черницу волокет!» – и тут уж к нам приступят.

– Кой приступит, я шестопером оттолкну. Дай снесу, ты ослабла.

– Нет, не можно! Скажи, Семен, мой боярин – он книгочий, гистории любит чести, а ты грамотен?

– Я учился… в монастыре Четьи минеи[94] чел и еще кое-что… ведаю грамматику и прозодию мало учил.

– Вот ладно! А я так «Бову Королевича» чла – там есть Полкан богатырь, потом чла книжку, с фряжского переложенную, как и Бова, – в той книжке о полканах много писано, будто они женок похищали, и как их потом всех перебили, только по-фряжскому полканы зовутся кентаврами… Обе эти книжки  – Бову и о кентаврах – узрел святейший да в печь кинул, в огонь, а мне дал чести «Триодь цветную»[95].

Не доходя Боровицких ворот, разошлись на толпу. Толпа все густела, были тут калашники, блинники, мастеровые каретного ряда, кузнецы и кирпичники, а пуще гулящие молодцы с попами крестцовскими. Один из крестцовских попов кричал, другие слушали, сняв шапки.

– Никон, братие, повелел кремлевские ворота запереть!

– То ведомо! Не Никон, боярин Волынской да Бутурлин[96]

– Те бояре Никоново слово сполняют… они городом и слободами ведают по Никонову решению!

 

– Ишь ты, антихрист!

– В Кремле, братие, укрыта святыня, срачица Христова, присланная в дар великому государю Михаилу Федоровичу от шаха перского.

– То ведомо!

– И нынче, братие, болеет народ, а срачица Христова в Успенском соборе сокрыта, и туда люду болящему пути нет!

– Сломать ворота в Кремль!

– То своевольство! Бояр просить, Артемья боярина да Бутурлина.

– Поди-ка, они те отопрут!

– Они те стрельцов нарядят да бердышем в шею!

– А что я не впусте сказываю об исцелении от той срачицы Господней, так вот она, древняя баба, и еще есть, кто про то скажет…

– Говори, старица!

Впереди толпы вышли двое: молодая девка, кривая, и старуха в черном. Девка заговорила, слегка картавя:

– С Углича я, посадского[97] человека Фирсова дочь, Яковлева, девица я, Федорой зовусь, и еще со мной старица Анисья. Не видела я, Федора, одним глазом десять лет и другим глазом видела только тень человеческую, а старица Анисья не видела очами десять же лет и в лонешнем году…

– Ты кратче молви, кратче!

– Обе мы в лонешнем году, на седьмой неделе, после велика дни, обвещались прийти к Москве в соборную церковь Пречистые Богородицы к ризе Господней, и мне, Федоре, от того стало одному глазу легше, а старица…

– Была одноглаза – кривой осталась!

– Высунь, батя, иного, кой скажет кратче!

– Вон он, говори, сыне!

Вышел бойкий русоволосый мужик малого роста, без шапки, заговорил, кланяясь перед собой:

– Я Новгородского уезду, государевы дворцовые Вытегорские волости…

– Кратче! Время поздает.

– Крестьянин Исак Никитин! Был немочен черною болезнью четыре года, кои минули от рожоства Ивана Предотечи, учинилось мне на лесу, как пахал пашню, и мало тут меня бил нечистый дух…

– Ты и теперь худо запашист!

– Чего зубоскалите?

– В огонь меня не единожды бросало – вишь, руки опалены… гляди, православные!

– Впрямь так!

– Верим, говори!

– Ходил я, православные, ко Пречистой в Печорской монастырь, и там мне милости Божией не учинилось… И после того учинилась весть в великом Новеграде, что на Москве есть от ризы Христовы милость Божия, и я пошел в Москву полугодье тому назад, и пели молебен в храме Успения, и я исцелился, перестало бить!

– Вот, вишь, исцелился!

– И нынче исцелимся от срачицы той…

– Ворота в Кремль сломать!

Сенька сказал:

– Лгет мужик! Дайте пройти, крещеные.

– Пошто лгет? Ты, боярской кафтан!

– Дайте пройти!

– Нет, ты скажи, пошто лгет?

– Не имай за ворот!

– А за што тебя брать?

– Лгет оттого, что в Киеве не помогло, а в Москве исцелился  – не едина ли благодать Господня, ежели она есть?

– Нет, не едина! Кремль вы, боярские прихвостни, заперли.

– Нам подавай ход к Успению!

– Он, робята, гляди, не один – черницу с собой волокет!

– Правда!

– Эй, черной шлык! Бога молите, а бес в боярском кафтане на вороту виснет.

Кто-то дернул боярыню по чернецкому куколю. Куколь соскочил на спину, под ним заблестел повойник, шитый золотом с жемчугами.

Пропойца поп, седой и грязный, заорал, указывая на Малку:

– Вишь, крещеные, для че надобны боярам чернецкие ризы! Для глума…

– Да штоб людей зреть, а себя не казать!

– Кончай с молодшим! – сказал кто-то в толпе.

Из толпы выдвинулся низкорослый широкоплечий парень в валяной шапчонке, в епанче замаранной, шагнул к Сеньке, подскочив, ножом ударил его между лопаток. Нож прорезал кафтан, скользнул и согнулся. Сенька вполоборота наотмашь мелькнул шестопером, хрястнуло по черепу. Парень упал навзничь, засучил ногами, также дрыгала правая рука, блестел в ней нож с загнутым вбок концом.

– Убил?

– Убил Демидка, шиш боярской!

Сенька, подхватив боярыню на левую руку, махая правой, сверкая шестопером, гнал на стороны толпу.

– Чего зрим? Бей его, робята!

В толпе появился еще поп, такой же потрепанный, как и тот, что ораторствовал, крикнул:

– Пасись народ! Этот убил Калину, он патриарший служка!

– У патриарха, браты, бес из Иверского привезен!

– Ну-у?!

– Правду сказываю! Никон его в рукомойнике закрестил.

– То Иоанн Новгороцкой![98]

– Никон тоже… сказываю…

Сенька унес боярыню в Боровицкие ворота.

Из караульного дома вышел навстречу им решеточный, но, увидав Сеньку, которого знал по приметам, ушел обратно. Сенька, пройдя ворота, хотел опустить боярыню на ноги, но она была в обмороке. Не думая долго, понес ее к дому Зюзина.

– Где ты наглядел боярыню, паренек? – спросил ласково боярин, когда Малку слуги унесли наверх.

– У Боровицких! Зрю, шумит толпа, с боярыни ободрали чернецкие одежды и того гляди стопчут, а она едва жива… Я ее из толпы унес, а с ней худо…

– Так, так, добро. А как звать тебя?

– Пошто тебе, боярин?

– Как пошто? Такой старатель, да пошто?

– Семеном зовусь…

– Так, так… А не тебя ли зрел я у святейшего в хлебенной келье? Питие нам разливал… кратеры с медом сдымал?

– Я слуга святейшего.

– Так, так… угощал боярина с боярыней, да еще послуга нынче, оно все такое дорого стоит, пойдем ко мне, и я угощу! Эй, Архипыч!

– Чую, боярин!

– Принеси-ка нам с пареньком меду да яства, какое сойдется…

– Чую, боярин, я митюгом, борзо!

– Садись, садись! Хорош, пригож… Не ровня боярину, старому, мохнатому, когтистому, едино медведю… Меня вон пакостница-дурка кличет «медвежье дитё»!

– Мне бы к дому, боярин! Я сытой…

– К дому? К дому поспеешь!

Подали мед, боярин налил Сеньке большую чару, себе тоже.

– Давай позвоним чарами! Родня ведь мы, да еще и ближняя родненька… Во-о-т!

Сенька, чокнувшись, выпил ковш меду, подумал: «Этот, как святейший, знает все!» Он мало ел за день, взял кусок баранины, жадно проглотил, кровь заходила по телу. Сенька решил: «Пущай слуг зовет – узрит, что будет!» На боярина он посмотрел как на врага.

– А ну – по другому ковшу!

– Мне, благодарение тебе, пить будет – к дому пора!

– Похвалил бы тебя за память, что холопу за боярским столом долго быть не гоже, и не хвалю – мыслю иное: оттого-де у него спех велик, что яство мясное у боярина уволок, так брюхо ноет?

– Я не холоп!

– Кто ж ты есте?

– Стрелецкий сын!

– Хо, хо! Да малый служилой тот же холоп! Ну, ежели пора, – дай провожу с почетом!

Боярин шел обок и слегка отжимал Сеньку к стене коридора. Недалеко засветлел выход, боярин сильно толкнул Сеньку в плечо, парень ударился головой в верх двери, в доски, дверь распахнулась – Сенька, потеряв опору, запнувшись о высокий порог, упал, на него пахнуло хлевом.

– Го, го! – заорал боярин и, поймав дверь, захлопнул… На дубовый зуб накинул замет.

«Свиньи съедят!» – наскоро решил Сенька. Хотел встать на скользком полу, но почувствовал, как сел на него кто-то тяжелый. По сопенью и сильному дыханью понял, что кинут зверю. Зверь вцепился ему в плечи, на кольцах панциря трещали когти, скользили, Сенька, упершись ногой в порог, оттолкнул зверя и выдернул шестопер. В серой мути по сверкающим глазам и горячему дыханию понял быстро, куда ткнуть шестопером, и по локоть всунул руку вместе со сталью в глотку зверю. Когда зверь стал давиться, слабо кусая его руку, с храпом попятился от него, то Сенька, выдернув руку, вскочил на колени и изо всей силы шлепнул впереди себя, попал по мягкому, повторил удар, – зверь не лез больше. Сенька встал на ноги, навалился на дверь, вспомнил, что она отворяется внутрь… Тогда он плечом погнул доски, пошатал и с треском дерева в щель просунул рукоятку шестопера.

– Ага! – сказал он, налегая сильно.

Шестопер выдержал, а дубовый зуб наружу двери сломался, замет упал, он перешагнул порог и вылез в коридор. Когда Сенька проходил, то вид имел страшный. Доезжачий, прижавшись к стене, светил факелом: он вышел, дожидаясь зова боярина, думая, что тот возится с медведем. Сенька, не задевая слуги, шагнул на двор. На плечах его блестел панцирь, а кафтан клочьями висел. Клочья кафтана болтались на кушаке. Голове было прохладно – Сенька в подклете боярском потерял шапку. «Ладно, что лист патриарший на груди за панцирем – тож потерял бы!»

Боярыня лежала нераздетая на кровати, в повойнике и башмаках, чернецкая одежда валялась на полу. Боярин вошел в светлицу, перекрестился на образ в углу, сел на скамью к столу, положил большую лапу на бархатную скатерть. Боярыня глядела гневно, молчала. Боярин заговорил:

– Где была, о ком поклоны била, боярыня Малка?

– Не по тебе, боярин Никита!

– Не мешает и по мне молиться, да еще прибавь нынче в синодик молитву за душу раба Семена.

– Что ты сделал с ним?

Боярин молчал. Дурка сватьюшка возилась у коника – конца лавки, в сундуке. Боярин крикнул:

– Пошла вон, баальница!

Дурка ушла.

– Боярин Никита, что сделал ты с парнем?!

– Что сделал, то сделал… Довольно того, что делю ложе с одним святейшим чертом! Нужа велит…

– Скажи же, боярин! – Боярыня приподнялась на подушках, сорвала с головы повойник, кинула в ноги. – Знай, что я его влекла, не он липнул ко мне.

– Закрой волосы! Скажу.

Боярыня покорно надела повойник, вдавила под него пряди волос.

– Ведаешь ли, Малка, такое: холоп сидел за боярским столом, пил мед с боярином… А чем ему платить? Денег не беру, в гости к нему не пойду… так за честь столованья в боярских хоромах пущай платит шкурой. И еще за тело белое чужой жены, то и головы мало.

– Ты его куда дел?!

У двери завозились робкие шаги, дверь приоткрылась, голос дворецкого спросил:

– Можно ли к боярину?

– Можно ли к боярыне, холоп! К боярину можно…

– Хоть черт – пущай приходит!

– Входи! – крикнул боярин.

Слегка хмельной дворецкий вошел, покрестился на огонь лампады, поклонился поясно боярыне, сказал, поправляя пальцами косой фитиль горевшей перед боярином свечи:

– Меня, боярин Микита Олексиевич, доезжачий Филатко направил… сам я не пошел бы тамашиться в боярыниной светлице… не чинно, а ежели не чинно, то и не след ходить куда не можно.

– Ну, что Филатко?

– Так Филатко, как малое робятко, молыт такое, что и слушать срамно.

– Сказывай толком! Опять с Уварком бражничали?

– Мы, боярин, маненько – за твое здоровье…

– Скажи толком, кратко: что Филатко?

– А Филатко молыт: «Подь, Архипыч, к боярину и доведи ему немешкотно, что гость-де, кой боярыню вынес, медведя твово убил… и мимо ево шел-де такой страшенной, весь в крови да навозе, худче-де, чем сам боярин…»

Боярин вскочил так, что у скамьи лопнула одна нога:

– Черт это был, не гость!

Боярин быстро шагнул вон из терема, хлопнув дверью. Когда его шаги опустились по трескучей лестнице, боярыня встала с кровати, сняла повойник, разгладила волосы и перекрестилась, припадая к полу земным поклоном.

В патриаршу палату Сенька поднялся по лестнице заднего крыльца. Дьякон Иван встретил его в коридоре со свечкой. Свеча в руке патриаршего церковника заколебалась и чуть не погасла.

– Сыне мой! Что злоключилось?

– Ништо, отче! Умоюсь да одежу сменю – и все.

– Где тебе кафтан ободрали, лицо и рука в крови?

– Забрел к боярину в гости, да вишь – убрался цел! – Сенька снял с себя панцирь и в своей келье зажег свечи, стал мыться, раздевшись донага.

Церковник не гасил свечи, стоял около.

– Ножом резали – не порезали, медведем травили или кем, не разобрал, – не затравили… Зверь мне руку ел, кафтан ободрал, а я ушел жив, и тебе, отец Иван, поклон земной!

– За што мне?

– За пансырь… ежели не он, то не ведаю – жив был бы ай нет?

– Вот, сыне! Радуюсь я, что домекнул…

– Нынче, отец, надо быть готовыми стоять за палату, кою оставил нам патриарх беречь. Думно мне, что народ сломает ворота, залезут в Кремль, а там неведомо, как будет.

– Ой, сыне, пошто народ полезет?

– Бояться нам не надо, заготовим кади многи воды, на случай пожога, багор да топоры и упасемся.

– Сыне мой, Семен, как же стрельцы, караул завсегдашний? Оно, правду молыть, мало учинилось стрельцов, – кои перемерли, а иные разбрелись, болящие. Нынче зрел – седьмь стрельцов увезли болящих.

– Вот оно так, а кои остались, будут шатки – хлынет народ мног, они к нему, гляди, приткнутся. Народ на Кремль идти подбивают крестцовские попы, а пуще, мыслю я, – Тимошка мутит…

– Кто, сыне, тот Тимошка?

– Мой учитель по книгочийству, кой учил меня в Иверском канорхать[99], коего святейший указал имать мне же.

– Не пришел час имать его, сыне, ежели народ с ним!

– Да, отец, народу того много, сам зрел, и еще поднимутся.

– А как им не подняться, когда бояре Бутурлин да Волынской разогнали с крестца попов и нищих от церквей, – то от веков грабежники. Ты молыл, к боярину в гости залез, – кой боярин тот?

– Зюзин, отче Иван.

– Никита Алексеевич? Ну, тогда все знатко! Он, сыне, за жену тебя имал. Скажи: ты до того был с ней?

– Был, отче Иван.

– И… любился?

– Да, любился и вел ее, а потом в дом принес!

– Эх, и богатырь ты у меня, какое у тебя дивное телесо… А ты бы, сыне, кинул эту боярыню. Увяза она тебе и угроза жизни твоей.

– Отче! Отче! Не могу я ее покинуть. – Сенька упал церковнику в ноги, как был голый.

– Встань, сыне, облекись! Я не доведу на тебя святейшему, но сам ты на нож тычешься. Боярин Никита мне давно ведом – упрям, себя не щадит, своенравен и горд до ума помрачения. Злобится он! Да как ему не злобиться? Жена пошла любить раба!

– Я гулящий, но вольной человек, отец Иван!

– Ты вольной, да для него – раб! Боярыня Малка – ух, баба! Она еще боле его своенравна. Изведут они тебя, моего лепого отрока!

– Отче Иван! Когда убил я первого человека – попа, кой лез на меня с топором, страшно было. Руки, ноги тряслись – волок его под крыльцо… Нынче убил еще, тот с ножом кинулся ко мне, и было не страшно убить. А ежели боярин Никита приткнется, как те, то и его решу!

– Пасись, сыне, он друг святейшего.

– Теперь, отче Иван, ничего не боюсь я!

– Эх, сыне, сыне! Когда разгулялась твоя рука и сердце загорелось, мне все будто-те в тонце сне видится. Иной раз думал я, а нынче прозрел: худо и беда наша, что мы служим патриархам, а через них подколенны боярам и царю. Они высшие помытчики, приказчики дел наших, и мы, трудясь на них, их кормим. Мы терпим от них не едины лишь обиды, а и смерть, когда они того возжаждут. И мыслил я: можно ли иное? Можно ли рабу, кой телом прекрасен, как ты, – можно ли быти господином? Да, сыне, можно! Но можно, когда народ правду познает, что не господин казнит и милует, а он – раб – народ! Ведать той правды не дают ни царь, ни патриарх, ни бояре, а покуда народ той правды не спознает, быти нам рабами и на все обиды молчать, крепко сомкнувши уста… Ту правду народу сказывать надо тайно, а кто силу свою чует, показывать явно. За ту правду имают, ибо от нее не стоять ни царю, ни патриарху. Аминь!

87Подзор – низ, оторочка.
88Ослябя инок – Родион (светское имя Роман) Ослябя, монах Троице-Сергиева монастыря, вместе с Александром Пересветом сопровождал Дмитрия Донского на Куликовскую битву 1380 г. Умер после 1398 г.
89…царевичев Симеона да Ивана Алексеевичей… – Авторская неточность: Симеон родился в 1665 г., Иван – в 1666 г., спустя несколько лет после описываемых событий.
90Богдан Матвеевич Хитрово (1615–1680) – боярин, заведовал рядом приказов, возглавлял посольство в Польше, участвовал в походах 1654–1658 годов.
91Правеж – слово употреблено автором в значении «следствие», «расследование», точное его значение – наказание, битье батогами, которому подвергались должники и неисправные плательщики податей.
92Баальница – колдунья.
93Шелепуга – плеть, палка, дубина.
94Четьи минеи – собрание «Житий святых» русской православной церкви, расположенных в порядке поминания их в церковном календаре, составлено в первой половине XVI века.
95«Триодь цветная» – собрание гимнов и псалмов, предназначенных для весенних церковных служб, составлено в XIV веке.
96Бутурлин Василий Васильевич (ум. в 1656 г.) – окольничий. Одержал ряд побед над поляками. Приводил в подданство России Богдана Хмельницкого.
97Посадский человек – горожанин, записанный в тягло, т. е. обязанный платить подати и нести службу, записанную на посад.
98Иоанн Новгороцкой – новгородский епископ Иоанн, живший в XII в. С его именем связана повесть XV в. «О путешествии Иоанна Новгородского на бесе в Иерусалим», где рассказывается о поимке беса в сосуде с водой при помощи крестного знамения и молитвы. Мотив использован Н. В. Гоголем в «Ночи перед Рождеством».
99Канорх – церковный чтец, канонархать или канорхать – читать в церкви.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru