Ад

Александра Маринина
Ад

– Спасибо, сынок, это было бы кстати, – призналась Люба. – Только я пока не знаю, когда еду и каким транспортом. Мне билет еще не принесли.

– Не вопрос, – тут же откликнулся Николаша. – Я буду на телефоне, никуда не отлучусь. Как только узнаешь – сразу же звони, я поеду домой, скажешь мне, что собрать и куда привезти. Слушай, мать, может, тете Томе бабки нужны? Похороны там, поминки, все такое… Я могу стрельнуть, если надо.

– Не нужно, – осторожно ответила Люба. – Там все организуют.

Она не говорила сыну, что Тамара достаточно состоятельна по средним советским меркам, потому что боялась. Ей было чего бояться. Сегодня он обокрал родителей, а завтра, глядишь, и до тетки доберется. А даже если и не обкрадет, то ведь может ляпнуть среди своих партнеров по картам, что у него тетка в Нижнем Новгороде имеет собственный бизнес, и в случае проигрыша эти бравые молодцы отправятся к Тамаре выколачивать долги племянника. Так что для Николаши Тамара по-прежнему была индивидуальным предпринимателем-одиночкой, парикмахером, работающим на дому и зарабатывающим чуть больше, чем раньше. На всякий случай информацию о Тамаре скрывали и от Лели, которая, не понимая истинного положения дел, могла проговориться брату, и Люба с Родиславом тряслись от страха, как бы Николай Дмитриевич не поставил внука в известность о финансовом положении тетки. Тамара, разумеется, знала правду о Коле и понимала, о чем можно говорить с племянником, а о чем не стоит, но дед ничего этого не знал и при случае вполне мог между делом упомянуть. Каждый раз, когда Головин приходил к дочери и заставал дома внука, Люба напрягалась и тщательно следила за каждым сказанным словом, стараясь вести беседу, развлекать отца и не давать вклиниваться сыну. Справедливости ради надо сказать, что сын и не особо стремился общаться с дедом, высиживал за общим столом только из вежливости и довольно скоро уходил к себе, но если дело доходило до умных разговоров, то Люба боялась даже на минуту выйти из комнаты, чтобы беседа не свернула в опасное русло.

– Я обязательно приеду на похороны, – объявил сын.

– Не нужно, – перепугалась Люба, – останься дома, с Лелечкой. Я не хочу, чтобы она жила одна.

– А пусть она тоже приедет, она же Гришу любит. Пусть попрощается с ним.

– Что ты, сынок, ей нельзя, она так распереживается, мы ее потом два месяца лечить будем.

– Думаешь? – с сомнением спросил Коля.

– Уверена. Лучше посиди дома, побудь с ней, поддержи. И обязательно приходи домой ночевать, не оставляй ее одну, ладно?

– Ладно. Но все-таки, мать, мне кажется, ты не права. Чего Лельку поддерживать? Она уже большая. А вот тете Томе наша поддержка сейчас гораздо нужнее, и будет правильно, если на похороны Гриши приедет вся семья. Лелька не развалится, если у гроба постоит, да и поминками заниматься лишние руки не помешают. Давай мы все-таки вдвоем приедем, а?

Ну да, мелькнуло в голове у Любы, ты приедешь и тут же узнаешь, что у твоей тетки собственный парикмахерский салон. Про Лелю и говорить нечего, стресс, сопровождаемый температурой, головной болью и обмороком, ей обеспечен. Нет, в Нижнем вполне достаточно старого больного отца, заботы еще и о слабенькой дочери Любе уже не вынести, все ее силы, все внимание и любовь будут нужны Тамаре.

– Нет, сынок, – твердо произнесла она, – не надо приезжать. Останьтесь с Лелей дома, нам с папой так будет спокойнее.

– Ну, как знаешь. Так я жду твоего звонка насчет того, какие вещи собрать и куда привезти.

– Спасибо. Да, еще хочу тебя предупредить, что я дала Ларисе ключи от нашей квартиры.

– Зачем это? – в голосе сына Люба уловила нескрываемое неудовольствие.

– Ты же знаешь, Геннадий сильно пьет и в подпитии буйствует. На днях он избил Ларису, у нее на лице ссадина, а она постеснялась нас беспокоить и терпела его выходки, пока он не свалился и не заснул. Я велела ей ни в коем случае не оставаться с ним дома, если он опять напьется, и приходить к нам вместе с бабушкой. Так что имей это в виду.

– Ну мать… – обиженно протянул Николаша. – Ты даешь. Мне вот еще только Ларки с бабкой не хватало, своих проблем мало.

– Коленька, тебе придется потерпеть, это всего на несколько дней. Потом мы с папой вернемся, и я возьму все на себя. Но ты уж постарайся, чтобы за эти несколько дней ничего не случилось.

– Ладно, мать, – голос Коли внезапно повеселел, – не парься, все будет в лучшем виде. Поезжай спокойно, я с двумя девками и одной бабкой как-нибудь управлюсь. Не бери ничего в голову. Я же понимаю, отчего ты дергаешься. Не волнуйся, пьяным и избитым приходить не буду, хотя и не обещаю, что буду возвращаться домой рано. У меня все-таки дело, бизнес. Да и личную жизнь отменять я не собираюсь.

Принесли билеты на самолет для Любы и Бегорского, вылет в девять вечера. Люба перезвонила сыну, и почти сразу же раздался звонок Родислава.

– Я тебе в кабинет все телефоны оборвал, пока не догадался, что ты у Андрюхи сидишь. Любаша, ну ты как?

– Уже ничего, – она скупо улыбнулась. – Сразу после Томкиного звонка, конечно, совсем плохо было, но сейчас уже получше.

– Почему ты мне не позвонила? – с упреком произнес муж. – Почему я должен был узнавать об этом от Андрюхи?

– Родинька, я так плакала… – призналась Люба. – Я боялась, что позвоню тебе и начну реветь, ты испугаешься, а я ничего толком объяснить не смогу. Мне же нужно было еще папе сказать. А так я немножко отвлеклась, пока с Ларисой вопрос решала, потом с Колей.

– А что с Колей решать? – Любе показалось, что муж на другом конце провода нахмурился.

– Он рвался поехать на похороны, пришлось его долго отговаривать и просить остаться дома с Лелей. Ты же понимаешь, ему нельзя к Тамаре. И Лелю брать я не хочу, все-таки похороны – это для нее слишком травматично. Когда ты сможешь приехать?

– Я еще не говорил с руководством, но надеюсь, что завтра вечером смогу выехать. В крайнем случае – послезавтра. Послушай, я правильно понял, что Андрюха летит сегодня вместе с тобой?

– Правильно. Он сам вызвался, я его не просила.

– С чего это вдруг? Он что, все эти годы поддерживал отношения с Томкой? Или он ради тебя затеял эту поездку?

Несмотря на давящую на сердце тяжесть, Любе на мгновение стало смешно. Родислав ревнует. Да к кому? К Андрюше Бегорскому, который за три десятка лет ни разу не бросил на Любу заинтересованного взгляда и относился к ней очень тепло, даже нежно, но исключительно дружески. Может, и вправду дело в Тамаре? Да, Андрей из тех людей, которые умеют годами поддерживать знакомство, никогда никого не бросают и не забывают, но чтобы с Тамарой… Впрочем, сейчас это не имеет ровно никакого значения. У Томы горе, и Андрей хочет помочь, вот что важно, а вовсе не то, когда он в последний раз видел Любину старшую сестру или разговаривал с ней по телефону.

Люба благоразумно перевела разговор в другое русло и принялась объяснять мужу, что Николай Дмитриевич поедет на похороны вместе с ним, что она поручила Ларисе заботы по хозяйству и дала ей ключи от квартиры и что вылетает она в девять вечера и Коля обещал собрать для нее сумку с вещами и привезти прямо в аэропорт, потому что сама она никак не успевает, ей нужно еще кое-что доделать по работе, прежде чем оставлять команду бухгалтеров и экономистов на целую неделю.

– Послушай, – спохватился Родислав, – а деньги Раисе? Надо же их как-то передать. Я никак не успею.

– Андрей сказал, что решит этот вопрос.

– Опять Андрей! Любаша, я начинаю думать…

– Перестань, Родик. Думай лучше о том, что тебе надо ехать в Нижний вместе с папой. Я боюсь, как бы ему в поезде плохо не стало. Когда заедешь за ним, возьми, пожалуйста, с собой все его лекарства и тонометр не забудь. Если тебе покажется, что что-то не так, заставь его немедленно измерить давление и смотри за ним внимательнее, ладно? Ты же знаешь папу, он будет терпеть недомогание до последнего и ни за что не признается, что плохо себя чувствует. Главное – вовремя дать лекарство, не пропустить начало приступа. Папа еще от путча в себя не пришел, а тут с Гришей такое несчастье. Он когда услышал про Гришу – заплакал. Можешь себе представить, в каком он состоянии. Я была бы тебе очень признательна, если бы ты сегодня вечером заехал к нему, не хочу, чтобы он оставался один.

Последние несколько дней стали для генерал-лейтенанта Головина тяжким испытанием. В семье он был первым, кто узнал об отстранении Горбачева в связи с невозможностью выполнять функции главы государства по состоянию здоровья. Николай Дмитриевич вставал рано и уже в 6 утра услышал сообщение по Центральному телевидению. Он немедленно позвонил Романовым и разбудил их. Люба и Родислав не могли поверить услышанному, сами включили телевизор и увидели концерт симфонической музыки, а чуть попозже на экране возникло лицо диктора, который снова зачитывал Указ, подписанный Янаевым.

– Всё, – мрачно констатировал Родислав, – реформы теперь похерят, будем возвращаться назад.

Для Любы это означало в тот момент только одно: частное предпринимательство, хозрасчет и самофинансирование окажутся под запретом, ни у Тамары, ни у нее самой не будет больше доходов, которые позволят решать финансовые вопросы с Лизой, ее детьми и сиделкой, Колин кооператив прикроют, на государственную службу без высшего образования устроиться ему будет непросто, да он и не захочет, начнет снова болтаться по притонам и затевать разные аферы в компании с сомнительными личностями, чтобы обогатиться, и наверняка попадет в тюрьму, и как дальше жить – совершенно непонятно. Когда в 9 утра радиостанция «Эхо Москвы» передала заявление Бориса Ельцина, в котором Указ Янаева был назван реакционным переворотом и прозвучал призыв к всеобщей забастовке, Люба была уже на работе и слушала радио вместе с остальными сотрудниками. Если до того момента все мысли ее были направлены на вопросы экономические – как теперь выживать? – то после выступления Ельцина ей стало страшно: ощутимо запахло гражданской войной. К концу дня страхи ее оказались подкреплены и введением комендантского часа, и входом в город подразделений Таманской и Кантемировской дивизий и дивизии имени Дзержинского. В девять вечера в программе «Время» показали многотысячную толпу у Белого дома, бронетехнику и Бориса Ельцина, который, стоя на танке, зачитывал указ о недействительности указов ГКЧП на территории России.

 

– Ничего себе! – ахнул Родислав, увидев эти кадры по телевизору у себя в служебном кабинете – в связи с чрезвычайным положением всем сотрудникам Министерства внутренних дел велено было находиться на рабочих местах. – Это что же получается, ГКЧП совсем ситуацию не контролирует, если допускает, чтобы по телевизору такое показывали? Как же они переворот затевали, если ничего не продумали и не подготовились? Ну, теперь победа демократии обеспечена, такой прокол путчистам даром не пройдет.

Он немедленно позвонил домой и поделился с Любой своими соображениями. Через несколько минут раздался телефонный звонок от тестя.

– Что происходит, Родислав? – строго спросил он. – Что у вас слышно? Что говорят?

– Ну, вы по телевизору сами все видели, – уклончиво ответил Родислав.

Никаких более подробных комментариев он давать не собирался, хватит и того, что он осмелился жене позвонить со своими личными соображениями. Ему было хорошо известно, что среди путчистов находится и министр внутренних дел, и председатель КГБ, посему вероятность прослушивания всех служебных телефонов весьма и весьма высока. Вопрос же о том, сколько у министра сторонников в рядах работников МВД, оставался открытым, несмотря на то что рядовые сотрудники почти поголовно были на стороне Ельцина и демократов.

Генерал Головин уклончивость зятя истолковал правильно и разговор быстро свернул, зато когда через три дня все закончилось и члены ГКЧП были арестованы, сразу же приехал к Романовым.

– Как же так можно: втихую, исподтишка, в спину! – сокрушался он. – Как можно было впрямую лгать народу о состоянии здоровья Горбачева! Не могу поверить, что это сделали коммунисты, члены той партии, которой я верно служил больше пятидесяти лет. Если эти люди – лицо партии, то мне стыдно за то, что я этой партии отдал полвека своей жизни. Если они были уверены в своей правоте, то неужели не могли сделать все как-то по-другому, достойно, открыто, заручившись поддержкой народа, чтобы руки не тряслись, словно они кур воровали?

Знаменитые кадры пресс-конференции, на которых крупным планом показывали трясущиеся руки Геннадия Янаева, демонстрировали по телевидению снова и снова, и трудно было представить, что в стране есть хоть один человек, который этих кадров не видел.

– Так народ-то их не поддерживает, – заметил Родислав. – Они это понимали, потому и действовали тайком.

– Это еще хуже, – мрачно ответил Головин. – Знать, что народ тебя не поддерживает, но все равно делать, означает, что они действовали исключительно в личных интересах, ради власти и собственной выгоды.

– Папа, не надо так, – вступила Люба, испугавшись упаднических настроений отца. – У путчистов могло и не быть собственной выгоды, просто они думали, что народ не понимает, как все плохо, а они там, наверху, все видят и все понимают и действуют во благо народа, который глупый и правды не знает.

– Любка, ты их не выгораживай, – повысил голос отец. – Если эти коммунисты считают народ быдлом, которое нужно вести на веревочке и который сам ни в чем не разберется, то это не те коммунисты, с которыми я бок о бок войну прошел, и это не та партия, которой я верно служил. Еще раз повторяю, если те, кто устроил ГКЧП, это лицо нашей партии, то вся моя жизнь прожита зря.

В тот момент он еще казался уверенным в своей правоте и сильным, несгибаемым, но когда прощался и уходил, Люба заметила, как всего за несколько часов изменилось лицо Николая Дмитриевича. На нем проступили усталость, растерянность и глубокая печаль. Целуя отца в щеку, Люба почувствовала, как дернулись желваки у него на скулах, словно Головин пытался сдержать слезы. Она решила, что ей почудилось – не хотелось верить в то, что он так пал духом. Однако нынешние слезы отца, когда он услышал о гибели зятя, подтвердили ее худшие опасения.

* * *

На похоронах Григория Виноградова генерал Головин впервые в жизни почувствовал себя действительно старым. Он смотрел на Тамару, такую маленькую рядом с высоким Родиславом, сгорбленную, в черном платке, с резкими, заостренными чертами лица, похожую на старушку, и думал о том, что уже никогда не увидит ее красивой и счастливой, такой, какой она была на его юбилее, а до этого – в тот день, когда она впервые привела Григория знакомиться с родителями. Между этими днями прошло восемь лет, и все эти восемь лет Головин не видел свою дочь, а ведь это были годы, когда он мог постоянно видеть ее одухотворенное лицо, ее горящие глаза, ее сверкающую радостную улыбку. Восемь лет потеряно безвозвратно, потеряно из-за его упрямства и нежелания примириться с решением строптивой дочери, с ее выбором. Господи, каким мелким, каким глупым и недостойным сейчас кажется его отцовская суровость и жесткость, каким чудовищным выглядит запрет для жены Зиночки общаться с Тамарой! Как он мог быть таким упрямым и тупым? Да, ему не понравились длинные волосы Григория, его шейный платок вместо галстука, его профессия, его разговоры о свойствах самоцветов, но разве это имеет хоть какое-нибудь значение в сравнении с тем, что он восемь лет не видел дочь и что ее не было рядом, когда умирала Зиночка? Как знать, если бы он не отлучил Зиночку от Тамары, возможно, жена была бы до сих пор жива. Как знать… И как знать, если бы он не проявил тогда такой ослиной упертости и построил бы отношения со старшей дочерью и ее мужем как-то по-другому, может быть, не было бы этого дикого преступления и Гриша бы не погиб. Николай Дмитриевич живо представил себе картину: с самого начала он хорошо принял Григория, и дочь с мужем регулярно приезжают в Москву в гости к Головину, эти поездки стали традицией, особенно по дороге в отпуск и обратно, и вот сейчас, в конце августа, Томочка с Гришей возвращаются из Крыма и останавливаются у отца на несколько дней, а в это время грабители залезают в их квартиру… Да и пусть залезают, пусть берут все, что хотят, но Тамара и Гриша в Москве, в безопасности. Господи, как было бы хорошо, если бы случилось именно так! Но не случилось. И виноват в этом сам генерал Головин. Да, он помирился с дочерью, но это случилось слишком поздно для того, чтобы отношения сложились принципиально иначе. Частыми гостями в доме Головина Тамара и ее муж так и не стали. И отныне Тамара навсегда превратится в маленькую, сгорбленную, раздавленную горем старушку, и никогда больше отцу не увидеть ее красивой, счастливой и молодой. Но если Тамара – старушка, то кто же он, ее отец? Дряхлый старец, которому давно пора в могилу.

Вот и Любочка постарела, сейчас Николай Дмитриевич видит это особенно отчетливо. Черный шарф на голове ее не молодит, но он накануне заметил седину в ее волосах, так что шарф тут ни при чем. Люба стоит заплаканная, глаза опухшие, красные, хотя Николай Дмитриевич плачущей ее не видел. Прячется, наверное, рыдает тайком в подушку или в ванной запирается, так Анна Серафимовна учила: никаких слез при мужчинах, они этого не любят. Тамаре в этом году исполнилось сорок семь, Любочке сорок пять, да что говорить, Кольке уже двадцать шесть лет, если бы он успел жениться, то Любочка могла бы быть бабушкой. Его Любочка, его маленькая послушная добрая девочка – бабушка?! Родька, которого Головин знал еще сопливым пацаном, – дед? А сам Головин – прадед? Боже мой, боже мой, вся жизнь позади, все прошло, и ничего не осталось, все стареют, болеют, слабеют, и только сейчас начинаешь понимать, что было главным, но так и не увиденным и не понятым, а что – глупым, мелким, второстепенным, которое казалось таким важным, что во имя этого мелкого и второстепенного делались огромные и непоправимые глупости. И нет этим глупостям прощения.

Гражданская панихида все не заканчивалась, народу пришло очень много, и много было желающих сказать добрые прощальные слова в адрес Григория Аркадьевича Виноградова. Организацию похорон взяло на себя руководство города – муж Тамары был действительно широко известным человеком, которому многие были благодарны. Николай Дмитриевич, имевший богатый опыт присутствия на панихидах и похоронах, не мог не отметить, несмотря на горе, что выступления были неформальными и проникнутыми искренней печалью и болью. Видно, Григорий был не только превосходным мастером своего дела, но и очень хорошим человеком, коль о нем так горюют. А он, генерал-лейтенант Головин, так и не узнал по-настоящему этого человека, он сам, своими руками, своей глупостью и неуступчивостью лишил себя радости общения с умным, добрым и веселым мужем своей старшей дочери. И ничего уже нельзя исправить. И ничего невозможно переделать. Жизнь уходит, уходит, с каждой минутой ее становится все меньше, а совершенные ошибки остаются, страшные в своей постоянности и неизменности.

На следующий день после похорон Николай Дмитриевич вместе с Родиславом и Андреем Бегорским уезжал в Москву.

– Тамара, – сказал Головин, обнимая осунувшуюся и как будто ставшую еще меньше ростом старшую дочь, – если тебе будет трудно здесь – возвращайся ко мне, будем жить с тобой вдвоем. Мы теперь с тобой оба вдовые и всегда друг друга поймем. Я понимаю, у тебя здесь работа, свое дело, друзья, но если тебе покажется, что рядом со мной тебе станет легче, – знай: я всегда тебе рад.

– Спасибо, папа. Я вряд ли вернусь, но все равно спасибо, – ответила Тамара, глядя на отца сухими тусклыми глазами.

Люба осталась с сестрой еще на пару дней. Тамара держалась стойко, совсем не плакала, постоянно делала что-то по дому, но Люба видела, что мысли ее по-прежнему с мужем. Сестра то сыпала муку в кастрюлю с бульоном, то включала воду в ванной и не могла вспомнить, что собиралась делать, не то принять душ, не то постирать, не то просто умыться.

– Тома, как же ты будешь работать? – озабоченно спрашивала Люба. – Тебе нужно взять отпуск хотя бы на месяц, а лучше – на два, прийти в себя, хоть как-то восстановиться. Сейчас ты ни на что не годишься.

– Ничего, – отмахивалась Тамара, – я справлюсь. Это я такая расслабленная, потому что ты рядом. Как только ты уедешь, я соберусь, возьму себя в руки и начну работать. Работа – хорошее лекарство, наверное, самое лучшее. Не волнуйся за меня, я справлюсь, я же Стойкий Оловянный Солдатик, – она вымученно улыбнулась.

– Тома, – осторожно начала Люба, – тебе, наверное, теперь сложно будет высылать мне каждый месяц двести рублей. Гриши больше нет, тебе твои собственные доходы не позволяют…

– Глупости, – оборвала ее Тамара. – Мои доходы мне позволяют.

– Но…

– Любаня, ты пойми, – Тамара заговорила мягко и будто даже просительно, – мне сейчас очень трудно. И еще долго будет трудно. Мне нужно искать любые способы уцепиться за жизнь, будь то работа или просто помощь кому-то. А ты – не кто-то, ты моя сестра, единственная, младшая, любимая, и твои проблемы – это и мои проблемы тоже. Позволь мне поучаствовать в их решении. Если я буду знать, что должна кровь из носу заработать столько, чтобы прожить самой и отослать двести рублей тебе, я буду работать как проклятая, без сна и отдыха, я буду думать только о работе, о своем салоне, о своем деле, и это меня сейчас спасет. Понимаешь? Если ты отнимешь у меня эти злосчастные двести рублей, я начну думать, что моя работа никому не нужна и я сама никому не нужна, вот была нужна Грише, а теперь его нет – и я не нужна никому. У меня сейчас трудный период, как всегда бывает после потери близкого: пропадает мотивация. Зачем жить? Зачем работать? Зачем стремиться к успеху, к заработку? Зачем все это, если в жизни больше нет самого главного? Все теряет смысл, больше нет цели. Мне самой мало что нужно, и в принципе, все, что мне нужно, у меня уже есть. Есть квартира, есть машина, есть мебель и одежда, на кусок хлеба я заработаю, даже если буду трудиться спустя рукава, потому что ем я мало, а работа моя стоит очень дорого. Ну и что мне останется, если я буду знать, что эти двести рублей больше не нужны? Я скачусь в пропасть – даже глазом моргнуть не успею. Ты этого хочешь?

Этого Люба, конечно же, не хотела. И уезжала она из Нижнего Новгорода хотя и с тяжелым сердцем и с болью, но в то же время с уверенностью, что с сестрой все будет в порядке. Тамара справится.

* * *

Ворон рыдал, завернув шею и спрятав голову под крыло. Ветер лил горючие слезы, орошая Камня потоками холодного декабрьского дождя, который замерзал на лету и, превращаясь в колючие снежинки, сыпался и забивался Камню в ноздри и уши. Сам Камень хранил суровое молчание, изображал мужественность и судорожно глотал слезы, стараясь, чтобы друзья не заметили его слабость. Не пристало рассудительному философу проявлять эмоции и всяческую мягкотелость.

 

– Бедный Григорий! – отчаянно всхлипывал Ветер, который, напротив, эмоций своих не стеснялся и проявлял их всегда весьма бурно. – Такой хороший был человек! И Тамару сделал счастливой, и людей делал красивыми, и вообще… У кого только рука на него поднялась? И Тамару жалко ужасно, я по вашим рассказам представлял себе, какая она красивая, интересно одетая, модно причесанная, со сверкающими глазами, с улыбкой, а теперь она стоит как маленькая сгорбленная старушка! Просто сердце разрывается.

Ворон извлек голову из-под крыла и смахнул слезы, капающие с клюва.

– Тамару ему жалко! – сиплым от рыданий голосом огрызнулся он. – Посмотрите на него, на этого жалельщика! А Любу тебе не жалко? Моя Любочка, по-твоему, что, с боку припека к этой трагедии? Мало ей своих проблем с Родиславом и его детьми, с Николашей, с соседом Геннадием и его семейством, так еще на нее сваливаются овдовевшая и убитая горем сестра и внезапно сломленный папаня. Ну куда ей еще и это? Откуда силы взять?

– Нашел кого жалеть, – простонал Ветер. – У Любочки твоей ненаглядной, между прочим, муж есть и двое детей, а у Тамары никого. Никого! Ты хоть это понимаешь, чернокрылая твоя душонка? Она совсем одна остается, одна как перст, никому не нужная, одинокая и всеми брошенная. Скажи, Камешек! Чего ты молчишь? Скажи этому моральному уроду, кого тут надо жалеть. Ты у нас в авторитете, как скажешь – так и сделаем.

Камень откашлялся, пытаясь настроить голосовые связки таким манером, чтобы друзья не услышали старательно подавляемых слез.

– Я не имею никакого морального права указывать вам, кого надо жалеть больше, а кого меньше, – неторопливо начал он. – Императивы в таком деле неуместны. Внесу лишь некоторые коррективы.

– Ну, запел, – недовольно протянул Ворон. – Ты будто лекцию в университете читаешь. Мы про человеческие чувства говорим, и будь любезен использовать нормальную лексику, чтобы не создавалось ощущения, что мы участвуем в научной дискуссии.

– Ага, – тут же подхватил Ветер, – ты уж попонятней говори, Камешек, образованность нам свою не показывай, а то у меня лично может развиться комплекс неполноценности.

– Уроды, – проворчал Камень. – Вот ведь уроды, право слово. Мы о серьезном говорим, даже о грустном, а вам все хиханьки. Но если вам интересно мое мнение по обсуждаемой проблеме, то скажу, что насчет Тамары ты, Ветер, не прав категорически. Да, у нее нет детей, а теперь нет и мужа. Но у нее есть отец, с которым она, слава богу, помирилась, у нее есть сестра и племянники, у нее есть любимая работа и свой бизнес, и, в конце концов, у нее есть друзья. И пассаж насчет того, что у Тамары никого нет, я не принимаю. Почему это она одинокая, никому не нужная и всеми брошенная? С чего ты это взял? Из рассказа Ворона это никоим образом не следует. Да, она горюет, да, ей больно, она потеряла близкого и любимого человека, но насчет брошенности, ненужности и одиночества – я не согласен. А вот кого на самом деле ужасно жалко, так это старика Головина.

– Чего его жалеть-то? – удивился Ветер. – Он Григория никогда особо не любил, сперва вообще за человека не считал, потом вроде примирился, но искреннего расположения к нему все равно не испытывал, так только, терпел. Так что для Головина смерть зятя – это и не утрата вовсе.

– Ну да, не утрата! – тут же возмутился Ворон. – А чего же тогда старик заплакал, когда Люба ему про смерть Григория сказала? Ведь он же плакал, я точно знаю, я хоть и не видел, потому что с Любиной стороны смотрел, но я на него настроился.

– В самом деле? – скептически осведомился Камень.

– Ей-крест, не вру. Думаешь, откуда я его мысли на похоронах знаю?

– Я думаю, что ты ведь и наврать мог, ты у нас такой.

– Не смей меня подозревать! – закричал Ворон. – Подумаешь, один раз всего тебя обманул, но я же раскаялся и во всем признался, а ты теперь будешь во веки вечные меня этим попрекать. Это неблагородно с твоей стороны и невеликодушно.

– Как же тебе удалось? – продолжал допрос Камень. – Головин у нас вроде не главный герой, а ты сам говорил, что можешь настроиться только на главных, на тех, про кого давно смотришь и кого хорошо изучил.

– Ну ты скажешь! – фыркнул Ворон. – Мы с тобой что, мало про Головина смотрели? Мы про него мало знаем? Да слава богу, с пятьдесят седьмого года этот персонаж наблюдаем, тридцать четыре года как одна копеечка! Я про него много чего видел, просто тебе не рассказывал, чтобы эфир не засорять, потому что к основному действию это отношения не имело, а ты всегда ругаешься, если я отклоняюсь от основной линии. Ну вот, количество увиденного перешло в качество, тебе, как ты есть философ, данная категория должна быть понятна. Я и настроился. Теперь я у Головина в голове как у себя дома. И ответственно заявляю, что плакал он совершенно искренне. И Любочка моя, между прочим, тоже рыдала, когда в поезде в Москву из Нижнего ехала. Бегорский-то с Родиславом и с Головиным самолетом улетели, а Любе они взяли билет на поезд, причем было куплено два билета в одно двухместное купе спального вагона, чтобы у нее соседей не было…

– Умно, – заметил с высоты Ветер. – Очень дальновидно. Человек, когда с такого горестного мероприятия едет, к пустой дорожной болтовне не расположен, ему надо одному побыть. Да и выспаться не мешает как следует, если утром на работу надо. Это кто ж таким предусмотрительным оказался? Неужели Родислав?

– Ну да, щас! – ответствовал Ворон. – Будет он себе голову такими пустяками забивать. Бегорский, конечно. Сам сообразил, сам и билеты купил, Родислава даже в известность не поставил, только Любе сказал. Ну и заплатил, соответственно, из своего кармана. Любочка моя попыталась ему деньги отдать, но он, само собой, не взял. Ну так вот, села она в поезд и как начала плакать – ужас! Так до самого утра и проплакала. И не вздумайте мне говорить, что ее не за что жалеть. Раз она так плачет, значит, у нее горе, самое настоящее горе.

– Ну, значит, и у Головина горе, потому что он тоже плакал, – не сдавался Камень. – Как хотите, а я буду его жалеть, потому что он из них всех самый горький был на этих похоронах.

– Откуда ты знаешь? – упорствовал Ворон. – Ты не видел!

– А ты…

– Пацаны, кончай разборки, – вмешался Ветер, не терпевший ссор и вообще каких бы то ни было конфликтов. – У всех горе, и всех жалко. Договорились? Давайте лучше насчет Нового года подумаем.

– А чего о нем думать? – недовольно проворчал Камень. – Подумаешь, праздник придумали. Да этих праздников на нашем веку – не перечесть, не первый и не последний будет.

Он, конечно, лукавил, потому что помнил об обещании Змея встретить Новый год вместе, если только Ветра и Ворона не будет поблизости. У Камня был свой стратегический расчет.

– Но все равно это праздник, – возразил Ветер. – Я, например, планировал слетать в Канаду, там есть одно хитрое место, где очень классно Новый год встречать, но если вы тут решили устроить траур и будете сидеть и грустить, я никуда не полечу, останусь с вами и буду вас развлекать и настроение вам поднимать.

«Этого только не хватало», – подумал Камень, а вслух произнес:

– Мы не собираемся грустить и траур разводить, так что лети, куда запланировал. И вообще, поскольку для меня это не такое уж событие, лично я собираюсь в Новый год крепко спать. Не надо мне никаких праздников.

– Как это не надо? – встрепенулся Ворон. – Праздник должен быть обязательно! В жизни всегда должно быть место празднику, иначе можно заскучать и окончательно скиснуть. Нет, я не согласен, встречать Новый год непременно надо.

– Ну и встречай, только один, без меня, – пробурчал Камень, в глубине души радуясь, что стратегический план удавалось вполне успешно воплотить в жизнь. – Мне эти радости не нужны. Я философ, а не обыватель, я не нуждаюсь во внешних раздражителях, чтобы создать себе хорошее настроение. А вот выспаться мне не помешает. Если тебе так приспичило устраивать праздник, лети вместе с Ветром в Канаду и веселись там до упаду.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru