Все, что напоминало кровавую развязку семейной драмы, было так тяжело матери, что никогда не произносилось в семье не только имя Геккерен, но даже и покойной сестры. Из нас ее портрета никто даже не видел. Я слышала только, что, далеко не красавица, Екатерина Николаевна представляла собою довольно оригинальный тип, – скорее южанки с черными волосами.
Александра Николаевна высоким ростом и безукоризненным сложением более подходила к матери, но черты лица, хотя и напоминавшие правильность гончаровского склада, являлись как бы его карикатурою. Матовая бледность кожи Натальи Николаевны переходила у нее в некоторую желтизну, чуть приметная неправильность глаз, придающая особую прелесть вдумчивому взору младшей сестры, перерождалась у нее в несомненно косой взгляд, одним словом, люди, видевшие обеих сестер рядом, находили, что именно это предательское сходство служило в явный ущерб Александре Николаевне.
Мать до самой смерти питала к сестре самую нежную и, можно сказать, самую самоотверженную привязанность. Она инстинктивно подчинялась ее властному влиянию и часто стушевывалась перед ней, окружая ее непрестанной заботой и всячески ублажая ее. Никогда не только слово упрека, но даже и критики не сорвалось у нее с языка, а одному Богу известно, сколько она выстрадала за нее, с каким христианским смирением она могла ее простить!
Названная в честь этой тети, сохраняя в памяти образец этой редкой любви, я не дерзнула бы коснуться болезненно жгучего вопроса, если бы за последние годы толки о нем уже не проникли в печать.
Александра Николаевна принадлежала к многочисленной плеяде восторженных поклонниц поэта; совместная жизнь, увядшая молодость, не пригретая любовью, незаметно для нее самой могли переродить родственное сближение в более пылкое чувство. Вызвало ли оно в Пушкине кратковременную вспышку? Где оказался предел обоюдного увлечения? Эта неразгаданная тайна давно лежит под могильными плитами.
Знаю только одно, что, настойчиво расспрашивая нашу старую няню о былых событиях, я подметила в ней, при всей ее редкой доброте, какое-то странное чувство к тете. Что-то не договаривалось, чуялось не то осуждение, не то негодование. Когда я была еще ребенком и причуды и капризы тети расстраивали мать, или, поддавшись беспричинному, неприязненному чувству к моему отцу, она старалась восстановить против него детей Пушкиных, – у преданной старушки невольно вырвалось:
– Бога не боится Александра Николаевна! Накажет Он ее за черную неблагодарность к сестре! Мало ей прежних козней! В новой-то жизни – и то покоя не дает. Будь другая, небось не посмела бы. Так осадила бы ее, что глаз перед ней не подняла бы! А наша-то ангельская душа все стерпит, только огорчения от нее принимает… Мало что простила, во всю жизнь не намекнула!
Уже впоследствии, когда я была замужем и стала матерью семейства, незадолго до ее смерти, я добилась объяснения сохранившихся в памяти оговоров.
Раз как-то Александра Николаевна заметила пропажу шейного креста, которым она очень дорожила. Всю прислугу поставили на ноги, чтобы его отыскать. Тщетно перешарив комнаты, уже отложили надежду, когда камердинер, постилая на ночь кровать Александра Сергеевича – это совпало с родами его жены, – нечаянно вытряхнул искомый предмет. Этот случай должен был неминуемо породить много толков, и, хотя других данных обвинения няня не могла привести, она с убеждением повторяла мне:
– Как вы там ни объясняйте, это ваша воля, а по-моему, грешна была тетенька перед вашей маменькой!
Эта всем нам дорогая, чудная женщина была олицетворением исчезнувшего с отменой крепостного права типа преданных слуг, слившихся в единую кровь и плоть со своими господами; прямодушие и правдивость ее вне всякого сомнения, но суждение ее все-таки могло бы сойти за плод людских сплетен, если бы другой, мало известный факт, не придал особого веса ее рассказу.
Сама Наталья Николаевна, беседуя однажды со старшей дочерью о последних минутах ее отца, упомянула, что, благословив детей и прощаясь с близкими, он ответил не объясненным отказом на просьбу Александры Николаевны допустить и ее к смертному одру, и никакой последний привет не смягчил ей это суровое решение. Она сама воздержалась от всяких комментариев, но мысль невольно стремится к красноречивому выводу.
Наконец, когда много лет спустя, а именно в 1852 году, Александра Николаевна была помолвлена с австрийцем, бароном Фризенгофом, за несколько времени до свадьбы она сильно волновалась, перешептываясь с сестрою о важном и неизбежном разговоре, который мог иметь решающее значение в ее судьбе. И на самом деле, – после продолжительной беседы с глазу на глаз с женихом, она вышла успокоенная, но с заплаканным лицом, и, с наблюдательностью подростков, дети стали замечать, что с этого дня восторженные похвалы Пушкину сменились у барона резкими критическими отзывами.
Вот все скудные сведения, сохранившиеся в семье об этом мимолетном увлечении. Если я решилась приподнять завесу минувшего, то исключительно ввиду важности для характеристики матери ее постоянно проявлявшегося незлобия, – той сверхчеловеческой доброты и любви, которая проповедуется Евангелием и так мало применяется в жизни, – любви, способной все понять и все простить!
Года пролетали.
Время ли отозвалось пресыщением порывов сильной страсти, или частые беременности, не отзывавшиеся, впрочем, на расцвете пышной красоты, вызвали некоторое, может статься, самим несознаваемое, охлаждение в чувствах Александра Сергеевича, – но чутким сердцем жена следила, как с каждым днем ее значение стушевывалось в его кипучей жизни. Его тянуло в водоворот сильных ощущений. Не у тихой пристани разгорается божественная искра в пламенное творчество! Пересмотрите жизнь великих людей, и много ли найдется между ними таких, кто, добывая славу и бессмертие, не поплатился бы за них личным счастьем, а еще меньше окажется способных даровать его своим близким!
Пушкин только с зарею возвращался домой, проводя ночи то за картами, то в веселых кутежах в обществе женщин известной категории. Сам ревнивый до безумия, он до такой степени свыкся с софистическими теориями, измышленными мужчинами в оправдание их неверности, что даже мысленно не останавливался на сердечной тоске, испытываемой тщетно ожидавшей его женою, и часто, смеясь, посвящал ее в свои любовные похождения. А она, тихая и кроткая, молча сносила все. Слова негодования, защита попранного права застывали на устах, и только поруганное святое чувство горькою накипью отлагалось в измученной душе.
В долгие зимние ночи, проводимые мужем в беззаботном веселье, она в опустелой спальне томилась ожиданием, нервно прислушиваясь к отдаленному шороху; часы монотонным звуком точно отсчитывали меру ревнивых страданий, напряженное воображение набрасывало тяжелые или оскорбительные картины, а жгучие слезы обиды незаметно капали на смятую подушку. Иногда глухие, сдержанные рыдания сквозь запертую дверь проникали в смежную детскую.
Под утро звонок. Живые шаги Пушкина раздаются в коридоре. Спешное раздевание сопровождается иногда взрывом его задорного смеха. Жизнерадостный, появляется он на пороге ее комнаты. Мигающий свет лампады у семейных образов не дает различить опухших век, а словно застывшие мраморные черты успешно скрывают душевную муку.
– Что ты не спишь, Наташа? – равнодушно спрашивает он.
– А ты где так засиделся? Опять у своей противной Frau Amalia, устроительницы ваших пирушек? – и голос выдал брезгливую ноту.
– Как раз угадала, молодец!
– Так ступай сейчас мыться и переменять белье. Иначе не пущу.
Он, отпустив остроту или шутку, повиновался, а она… Женщины одни способны понять, что она испытывала, сколько трагизма скрывалось в этом самообладании!
Года два уже просуществовали сложные отношения, прокравшиеся в супружеский быт Пушкиных, как на великосветском небосклоне появилась личность, обратившая вскоре на себя общее внимание, – преимущественно из-за значения, которое этот человек приобрел в женском обществе, и многочисленных успехов, сопровождавших его с первых шагов.
Это был новоприезжий француз Дантес (Georges Dantes), уже успевший надеть мундир кавалергардского офицера.
Столько появлялось в печати различных, нередко фантастических рассказов о его происхождении и вступлении на русскую службу, что я считаю не лишним передать здесь то, что он сам рассказал много лет спустя одному из племянников своей покойной жены.
Окончив свое образование в одной из парижских военных школ, рослый, замечательно красивый, но легкомысленный и задорный, он через меру увлекся соблазнами всемирной столицы и принялся прожигать жизнь далеко не соразмерно со своими весьма скромными средствами. Этим поведением он навлек на себя гнев родителей; подчиниться им он не захотел, произошла размолвка – и юному кутиле предоставлено было личной инициативой проложить себе путь в жизни.
В эту эпоху, хорошо еще памятную многим эмигрантам, Россия являлась далекою обетованною землей, где многие соотечественники Дантеса, добившись почестей и богатства, предпочли остаться навсегда. Мираж счастья запал в пылкое воображение Дантеса, и, недолго думая, он собрал последние крохи и пустился в дальний путь.
Проезжая по Германии, он простудился; сначала он не придал этому значения, рассчитывая на свою крепкую, выносливую натуру, но недуг быстро развился, и острое воспаление приковало его к постели в каком-то маленьком захудалом городе.
Медленно потянулись дни с грозным призраком смерти у изголовья заброшенного на чужбине путешественника, который уже с тревогой следил за быстрым таянием скудных средств. Помощи ждать было неоткуда, и вера в счастливую звезду покидала Дантеса. Вдруг в скромную гостиницу нахлынуло необычайное оживление. Грохот экипажей сменился шумом голосов; засуетился сам хозяин, забегали служанки…
Это оказался поезд нидерландского посланника, барона Геккерена (d’Heckeren), ехавшего на свой пост при Русском Дворе. Поломка дорожной берлины вынуждала его на продолжительную остановку. Во время ужина, стараясь как-нибудь развлечь или утешить своего угрюмого, недовольного постояльца сопоставлением несчастий, словоохотливый хозяин стал ему описывать тяжелую болезнь молодого одинокого француза, уже давно застрявшего под его кровом. Скуки ради, барон полюбопытствовал взглянуть на него, и тут у постели больного произошла их первая встреча.
Дантес утверждал, что сострадание так громко заговорило в сердце старика при виде его беспомощности, при виде его изнуренного страданием лица, что с этой минуты он уже не отходил более от него, проявляя заботливый уход самой нежной матери.
Экипаж был починен, а посланник и не думал об отъезде. Он терпеливо дождался, когда восстановление сил дозволило продолжать путь, и, осведомленный о конечной цели, предложил молодому человеку присоединиться к его свите и под его покровительством въехать в Петербург. Можно себе представить, с какой радостью это было принято!
Первым делом Дантеса по приезде было сблизиться с французской колонией; между прочим, он быстро сошелся с знаменитым художником, как раз занятым тогда писанием большого портрета императрицы Александры Феодоровны. Ему была предоставлена специально устроенная мастерская в Зимнем дворце. Дантес просиживал там долгие часы, восхищаясь его работой и развлекая его веселой болтовнею. Художник задался мыслью помочь карьере молодого соотечественника и не упустил для этого первого благоприятного случая.
Во время одной из этих бесед вбежал лакей, предупреждая о прибытии императора, и едва только Дантес успел скрыться за опущенную портьеру, как Николай Павлович уже подходил к мольберту художника.
Государь был в духе, остался доволен сходством и не скупился на похвалы. Тогда художник отважился рассказать ему, что у него есть юный, новоприбывший друг, который, не имев еще счастья увидеть императрицу, прямо влюбился в ее изображение и проводит целые дни, следя за его работою, будучи не в силах оторвать глаз от полотна. Государь рассмеялся, осведомился о его имени и выразил желание его увидеть. Ловкий француз тотчас вывел Дантеса из тайника, и представление состоялось без всяких формальностей.
Красивая, молодцеватая наружность, находчивость ответов, бойкость ума, сверкавшая под покровом почтительных речей, произвели настолько благоприятное впечатление, что Государь, окончив беседу, обратился к нему со словами:
– Puisque vous êtes un si fervent admirateur de l’ Impératrice sans la connaître, je pense que vous serez heureux de pouvoir servir sous ses ordres. (Если вы, не зная ее, такой ревностный поклонник императрицы, – я полагаю, что вы были бы счастливы служить под ее начальством.)
Дантес просиял, не ожидая такого успеха, и зачисление его в Кавалергардский полк, шефом которого состояла императрица, не заставило себя ждать.
Он продолжал жить в доме нидерландского посланника, привязанность которого к нему росла с каждым днем. Пожилой, неженатый, обладавший крупным состоянием, он стремился упрочить будущность Дантеса и усердно хлопотал у своего правительства о дозволении усыновить его с передачей ему имени и наследства. Цель эта была достигнута, когда тот уже состоял на русской службе, и породила даже солдатский анекдот, долго потешавший офицеров.
Нижние чины, переиначивая иностранные слова, никак не могли в толк взять, почему нового корнета из «дантистов» произвели в «лекаря»?!
Царский protege оказался плохим служакой, но зато блестящим офицером, для которого настежь открывались двери самых чопорных гостиных. Где и как произошло его знакомство с Натальей Николаевной, – я не знаю, но с первой встречи она произвела на него впечатление, не изгладившееся во всю его жизнь.
«Elle était si autre que le reste des femmes!» – объяснял он уже в старости своим друзьям, и, перебирая вереницу далеких воспоминаний, он с горькой усмешкой сознавался: «J ‘ai eu toutes les femmes que j’ ai voulues, sauf celle que le monde entier m’a prêtée et qui, suprême dérision, a été mon unique amour». (Она была так непохожа на остальных женщин! Я имел всех женщин, которых только хотел, исключая той, которую весь мир заподозрил и которая, по горькой насмешке судьбы, была моей единственной любовью.)
И должно быть, в самом деле в ее красоте сказывалась та чистейшая прелесть, то неземное совершенство, которое одинаково покорило и восторженную душу поэта, и разнузданное воображение светского кутилы!
Наталья Николаевна первое время не обращала никакого внимания на явное ухаживание новоиспеченного барона, привыкшего к легким победам, и это равнодушие, казавшееся ему напускным, только подзадоривало его, разжигая вспыхнувшее чувство.
Тогда он принялся за систематическую атаку.
Хотя постоянное присутствие сестер и положило конец полной замкнутости жизни, но никто из молодежи не допускался в дом Пушкиных на интимную ногу. Чтобы иметь только случай встретить или хотя издали взглянуть на Наталью Николаевну, Геккерен пускался на всякие ухищрения.
Александра Николаевна рассказывала мне, что его осведомленность относительно их прогулок или выездов была прямо баснословна и служила темой постоянных шуток и догадок сестер. Раз даже дошло до пари. Как-то утром пришла внезапно мысль поехать в театр. Достав ложу, Александра Николаевна заметила:
– Ну, на этот раз Геккерен не будет! Сам не догадается, и никто подсказать не может.
– А тем не менее мы его увидим! – возразила Екатерина Николаевна. – Всякий раз так бывает, давай пари держать!
И на самом деле, не успели они занять свои места, как блестящий офицер, звеня шпорами, входил в партер.
Этим неустанным преследованием он добился того, что Наталья Николаевна стала обращать на него внимание, а Екатерина Николаевна, хотя она и должна была понять, что ухаживание относится к сестре, влюбилась в него, но пыталась скрыть это чувство до поры до времени.
Слишком много женщин следило ревнивым оком за поведением модного иностранца, чтобы задуманный им и ничуть не скрываемый роман не стал тотчас достоянием великосветских сплетен и пересудов. А у Пушкина накопилось столько явных и скрытых врагов, озлобленных меткостью его оценок или ядовитостью эпиграмм, что им на руку было, раздувая инцидент, поселить раздор в семье и безнаказанно мстить ему из-за угла.
Присылка пресловутого диплома послужила первой отравленной стрелой, заставившей Пушкина заняться чересчур ярым поклонником жены. Он хорошо знал и ценил чистоту ее натуры, прямодушный нрав, чтобы остановиться на мысли о возможном падении, но, по примеру Цезаря, считал уже оскорблением, что другой похотливо дерзнул взглянуть на нее. Он стал попрекать ее легкомыслием, кокетством, потребовал, чтобы она отнюдь не смела принимать Геккерена у себя, а в свете тщательно избегала всяких разговоров и холодным отпором положила бы конец его оскорбительным надеждам.
Наталья Николаевна с обычной покорностью преклонилась перед его желанием, но Геккерен принадлежал к категории людей, которых нелегко обескуражить. И тут в разыгрываемой драме выступает лицо, двусмысленная роль которого прямо необъяснима!
Это – сам нидерландский посланник.
Его раболепное увлечение названым сыном порождает в обществе весьма некрасивое толкование, но оно ничуть ему не препятствует прилагать все старания, чтобы достигнуть сближения между молодым офицером и Пушкиной, всячески заманивая ее на скользкий путь. Едва ей удастся избегнуть встречи или беседы с Геккереном, как всюду, преследуя ее, он, как тень, вырастает опять перед ней, искусно находя случай нашептывать ей о безумной любви сына, способного, в порыве отчаяния, наложить на себя руки, описывая картину его мук и негодуя на ее холодность и бессердечие.
Раз, на балу в Дворянском собрании, полагая, что почва уже достаточно подготовлена, он настойчиво принялся излагать ей целый план бегства за границу, обдуманный до мельчайших подробностей, под его дипломатической эгидой, рисуя самую заманчивую будущность, а чтобы предупредить отпор возмущенной совести, он припомнил ей частые, многим известные измены ее мужа, предоставляющие ей свободу возмездия.
Наталья Николаевна дала ему высказаться и, подняв на него свой лучистый взор, ответила:
– Admettons que mon mari ait envers moi les torts que vous lui imputez; admettons même que dans I’ afolement d’ une passion qui n’ existe pas de mon côté du moins, ils soient de nature à me faire oublier mes devoirs envers lui, vous perdez de vue un point capitale – je suis mère. Si je venais a abandonner mes quatre petits enfants, les sacrifant à un amour coupable, je serais àmes propres yeux la plus vile des créatures!.. Tout est dit entre nous, et j’ exige que vous me laissiez en paix. (Допустим, что мой муж виноват передо мною. Допустим даже, что мое увлечение вашим сыном так сильно, что, отуманенная им, я могла бы изменить священному долгу, но вы упустили из виду одно: я мать! У меня четверо маленьких детей. Покинув их в угоду преступной страсти, я стала бы в собственных глазах самая презренная из женщин. Между нами все сказано, и я требую, чтобы вы меня оставили в покое.)
Вернувшись с бала, она, еще кипевшая негодованием, передала Александре Николаевне это позорное предложение.
Есть повод думать, что ее объяснение не удовлетворило барона и что он продолжал роковым образом руководить событиями. Вероятно, до сведения Натальи Николаевны дошло и письмо его к одной даме, препровожденное в аудиториат во время следствия о дуэли Пушкина, где, пытаясь обелить сына, он набрасывает гнусную тень на ее поведение с прозрачными намеками на существовавшую между ними связь. А между тем именно он, лучше других посвященный в сердечные тайны приемыша, должен был явиться убежденным свидетелем ее невиновности! Подобного вероломства ее прямая натура простить не могла, и во всем мире это был единственный человек, к которому она питала презрение и вражду.
Лет пятнадцать после кровавой развязки Александра Николаевна, – тогда уже баронесса Фризенгоф, – поселившись в Вене, встретилась с ним, когда он кончал там свою дипломатическую карьеру, и приняла его приглашение на большой обед. В ближайшем письме она рассказала об этом сестре и получила немедленно в ответ наболевший вопль оскорбленной души. Наталья Николаевна высказывала ей, до какой степени она глубоко возмущена тем, что сестра, связанная с ней столь тесной, долголетней дружбой, могла нанести ей кровную обиду, приняв хлеб-соль человека, сознательно бывшего виновником ее несчастья, того человека, которого она всегда считала своим злейшим врагом. Если А. Н. не захочет порвать с ним всяких сношений, – что дало бы ей удовлетворение, – то она по крайней мере требует, чтобы никогда между ними не упоминалось больше имя этого развратного старика.
– Сознаюсь, я поступила опрометчиво, – заключила тетя свой рассказ, – но, читая это письмо, я просто глазам не верила. Эти горькие упреки, этот резкий тон так противоречил обычному стилю нашей доброй, всепрощающей Nathalie! Столько лет прошло с тех пор. Я и не подумала, что могу этим пустяком разбередить старую рану.
Геккерен, взбешенный холодностью Натальи Николаевны, заметной для всех в свете, и неудачей, постигшей все попытки отца, отважился посетить ее на дому, но случай натолкнул его в сенях на возвращающегося Пушкина.
Одного вида соперника было достаточно, чтобы забушевала в нем африканская кровь, и, взбешенный предположением, что так нахально нарушается его запрет, – он немедленно обратился к молодому человеку с вопросом, что побуждает его продолжать посещения, когда ему хорошо должно быть известно, до какой степени они ему неприятны?
Самообладание не изменило Геккерену. Зрел ли давно задуманный план в его уме, или, вызванная желанием предотвратить возможное столкновение, эта мысль мгновенно озарила его, – кто может это решить? Хладнокровно, с чуть заметной усмешкой, выдержал он натиск первого гнева и в свою очередь вежливо спросил, отчего Пушкин так волнуется его ухаживанием, которое не может компрометировать его жену, так как отнюдь к ней не относится?
– C’ est votre belle-soeur, M-lle Catherine, que j’aime, et ce sentiment aussi sincère que profond me rend tout disposé à la demander en mariage. (Я люблю свояченицу вашу, Екатерину Николаевну, и это чувство настолько искренно и серьезно, что я готов сейчас просить ее руки.)
Это признание озадачило Александра Сергеевича.
Несмотря на неожиданность, он мгновенно взвесил цену доказательства. Молодому, блестящему красавцу-иностранцу, который мог бы выбирать из самых лучших и выгодных партий, из любви к одной сестре связать себя навеки со старшей, отцветающей бесприданницей, – это было бы необъяснимым безумием, и разом просветленный, он уже добродушно объяснил ему, что участь Екатерины Николаевны не от него зависит и что для дальнейших объяснений ему следует обратиться к тетушке, Екатерине Ивановне Загряжской, как старшей представительнице семьи.
Наталью Николаевну это неожиданное сватовство поразило еще сильнее мужа. Она слишком хорошо видела в этом поступке всю необузданность страсти, чтобы не ужаснуться горькой участи, ожидавшей ее сестру.
Екатерина Николаевна сознавала, что ей суждено любить безнадежно, и потому, как в волшебном чаду, выслушала официальное предложение, переданное ей тетушкою, боясь поверить выпадавшему ей на долю счастью. Тщетно пыталась сестра открыть ей глаза, поверяя все хитро сплетенные интриги, которыми до последней минуты пытались ее опутать, и рисуя ей картину семейной жизни, где с первого шага Екатерина Николаевна должна будет бороться с целым сонмом ревнивых подозрений и невыразимой мукой сознания, что обидное равнодушие служит ответом ее страстной любви.
На все доводы она твердила одно:
– Сила моего чувства к нему так велика, что рано или поздно оно покорит его сердце, а перед этим блаженством страдание не страшит!
Наконец, чтобы покончить с напрасными увещаниями, одинаково тяжелыми для обеих, Екатерина Николаевна в свою очередь не задумалась упрекнуть сестру в скрытой ревности, наталкивающей ее на борьбу за любимого человека.
– Вся суть в том, что ты не хочешь, ты боишься его мне уступить! – запальчиво бросила она ей в лицо.
Краска негодования разлилась по гордому, прекрасному лицу:
– Ты сама не веришь своим словам, Catherine! Ухаживание Геккерена сначала забавляло меня, оно льстило моему самолюбию; первым побуждением служила мысль, что муж заметит новый, шумный успех, и это пробудит его остывшую любовь. Я ошиблась! Играя с огнем, можно обжечься. Геккерен мне понравился. Если бы я была свободна, – не знаю, во что бы могло превратиться мимолетное увлечение. Постыдного в нем ничего нет! Перед мужем я даже и помыслом не грешна, и в твоей будущей жизни помехой, конечно, не стану. Это ты хорошо знаешь. Видно, от своей судьбы никому не уйти!
И на этом покончились все объяснения сестер.
Накануне свадьбы Наталья и Александра Николаевны сообща подарили невесте скромный подарок на память.
В 1872 году, в бытность мою за границей, случай свел меня у тети Фризенгоф со второй дочерью Екатерины Николаевны, Berthe Vandal, которая свято сохранила это воспоминание покойной матери и показала его мне. Это был широкий золотой браслет, с тремя равными корналинами, внутри было выгравировано число (ускользнувшее из памяти) со словами: «Souvenir d’ éternelle afection. Alexandrine. Nathalie» («На память вечной привязанности. Александра. Наталья»).
Вид его послужил мне разгадкой болезненного, почти суеверного страха, который мать всегда питала к этому камню. Она до такой степени не терпела его в доме, что однажды, заметив на подаренном ей отцом наперстке корналиновое донышко, она видимо встревожилась и успокоилась только тогда, когда его поспешили заменить металлом. На мой любопытный вопрос она только махнула рукою, промолвив:
– Желаю тебе никогда не испытать столько горя, несчастий и слез, сколько этот камень влечет за собой.
Давно уже ходячим афоризмом стало, что суеверие – признак неразвитости ума. Это, конечно, никто не дерзнет применить к Пушкину, а между тем с самой своей юности он ему был сильно подвержен.
Мать моя позаимствовала от него очень много дурных примет, и при всей своей набожности всегда испытывала неприятное чувство, встречая на улице или в пути священника. В оправдание себя она приводила случай, бывший с Александром Сергеевичем, из которого ясно выходило, что, побори он тогда свой предрассудок, ему пришлось бы поплатиться неминуемой бедой.
Он проживал тогда в Михайловском, по приказанию свыше отданный под надзор местной полиции, с воспрещением выезда до разрешения. Продолжительная осенняя непогода, долгое одиночество сильно влияли на его впечатлительную натуру. Его обуяла тоска. Петербург манил всей неотразимостью запретного плода. Сердце так и рвалось в тесный кружок, ум жаждал окунуться в струю живой деятельности. Расстояние казалось таким недалеким, надежный приют – только выбирай: никто не выдаст ослушания. А только хоть бы день или два провести на воле, обменяться мыслями, вздохнуть полной грудью! Тщетно протестовал рассудок, стращая царским гневом и роковыми последствиями, – искушение осилило, и наутро Александр Сергеевич отдал все распоряжения к отъезду.
Не успел он выехать из околицы, как заяц перебежал через дорогу. Его покоробило, но он решил не обращать на это внимания. Не припомню вторую примету, вскоре появившуюся и еще сильнее смутившую его; но страстное желание и ее превозмогло.
Наконец, ему навстречу попался священник. Тут уже он признал себя побежденным зловещей случайностью и, с досадой крикнув: «Пошел домой!» – вернулся в Михайловское.
Не прошло нескольких дней, к нему нагрянула встревоженная полиция по запросу из Петербурга, – не нарушил ли Пушкин свое изгнание? И только тут он узнал о кровавом событии 14 декабря. Самовольная отлучка как раз совпала бы с этим числом, старая дружба с Кюхельбекером и многими другими заговорщиками в глазах самых непредубежденных людей неминуемо выставила бы его причастным к мятежу, и дорого пришлось бы за нее поплатиться!
Это совпадение оправдавшихся примет не изгладилось из его памяти и еще тверже укрепило суеверное настроение.
Столько появлялось в печати вздорных выдумок и нелепых рассказов о Пушкине, что семья только недоумевала перед их фантастическим источником, а вместе с тем никто не обмолвился о редком духовном явлении, обнаруживавшемся в нем помимо его воли.
Приведу здесь два рассказа, ручаясь за их достоверность, потому что слышала их от самой матери, слепо веровавшей в эту необъяснимую способность, так как она оправдалась на ее дальнейшей судьбе.
Первый факт произошел в Царском Селе, на квартире Жуковского. Вечером к нему собрались невзначай человек пять близких друзей; помню, что между ними находился кн. Вяземский, так как в его памяти также сохранялось мрачное предсказание.
Как раз в этот день наследник Александр Николаевич прислал в подарок любимому воспитателю свой художественно исполненный мраморный бюст. Тронутый вниманием, Жуковский поставил его на самом видном месте в зале и радостно подводил к нему каждого гостя. Посудили о сходстве, потолковали об исполнении и уселись за чайным столом, перейдя уже на другие темы.
Пушкин, сосредоточенно молчаливый, нервными шагами ходил по залу взад и вперед. Вдруг он остановился перед самым бюстом, впился в мраморные черты каким-то странным, застывшим взором, затем, обеими руками закрыв лицо, он надтреснутым голосом вымолвил:
– Какое чудное, любящее сердце! Какие благородные стремления! Вижу славное царствование, великие дела и – боже! – какой ужасный конец! По колени в крови! – И как-то невольно он повторял эти последние слова.
Друзья бросились к нему с расспросами. Он отвечал неохотно. Будущее точно отверзло перед ним завесу, показав целую вереницу картин, но последняя настолько была кровава и ужасна, что он хотел бы ее навек позабыть. Некоторые не поверили, объявив, смеясь, что не дадут себя морочить. Жуковский и Вяземский, поддавшись его настроению, пытались его успокоить, приписывая непонятное явление нервному возбуждению, и всячески ухищрялись развлечь его. Это им, однако, не удалось, и под гнетом мрачных мыслей вернулся он ранее обыкновенного домой и передал жене этот странный случай.
В то время мысль о покушениях была так далека от человеческого ума, что мать, под влиянием провидения Пушкина, страшилась революции, наподобие французской, – столь близкой ее поколению, и всегда твердила, что у нее одно желание: не дожить до ее кровавых ужасов. Оно исполнилось. Ей, беззаветно преданной императору Николаю, своему мощному покровителю и благодетелю ее детей, перенесшей благоговейную любовь на его сына, не пришлось дожить до позорной страницы летописи русской, до рокового дня 1 марта, когда царь-Освободитель, по колена в крови, сменил земную корону на светлый мученический венец.