bannerbannerbanner
полная версияПо дороге в Космос

Александр Вениаминович Симатов
По дороге в Космос

Полная версия

Сталин, Владимир и Иван Леонтьевич Дуля

Сталина Владимир Петрович помнил хорошо. Сталинская физиономия набила ему оскомину еще в семнадцать лет, на «шарикоподшипнике» – и не удивительно: огромный портрет вождя висел в цехе на стене, в красивой золотисто-коричневой раме, прямо напротив Вовкиного рабочего места и ухмыляющийся в усы будущий генералиссимус с утра до вечера пристально наблюдал за соблюдением Вовкой нормы выработки.

По нескольку раз на дню встречаясь со Сталиным взглядом, Вовка излишне напрягался и сосредоточивался, отчего постоянно преследовавшее его чувство голода ощутимо усиливалось. Особенно это чувство укреплялось ближе к обеденному перерыву, когда уже не было никаких сил терпеть и сознание пронизывало одно-единственное желание поскорее получить заводскую миску горячей капустной бурды и закусить это пойло данными матерью картофелиной и ломтем хлеба. То же самое повторялось перед окончанием смены и походом в вечернюю школу, когда голод давал о себе знать нестерпимыми спазмами пустого желудка.

Вовка оказался парнем способным, к работе относился добросовестно, основательно. Судя по всему, предначертана была ему судьба тянуть пролетарскую лямку и выбиваться в стахановцы, почин в виде грамоты передовику им был уже положен. Тем более что знания его после окончания вечерней школы ничего более перспективного не предполагали. Но это при взгляде со стороны. Вовка же мог заглянуть внутрь себя. А внутри у него не прослеживалось ни малейшего желания посвятить свою жизнь рабочей профессии; двух лет стояния у станка хватило сполна, чтобы «подшипник» надоел ему до чертиков. Владимир осознал это и решил поступать в медицинский институт.

Почему он выбрал мединститут, осталось загадкой. Возможно, после заводского надзора и строгого режима профессия врача казалась ему свободной, без норм выработки и планов, без обязательств и кривых роста. В этом он, конечно же, заблуждался, у несвободных людей не могло быть свободных профессий. Но это заблуждение только прибавляло ему желания учиться и веры в то, что он способен поступить.

Осталось загадкой и благосклонное отношение отца с матерью к его решению. Малограмотные родители не только не воспротивились желанию сына, но поддержали его, несмотря на то что теряли работника и получали взамен взрослого иждивенца.

Целый год Владимир готовился к экзаменам и летом сорок шестого, уволившись с завода, поступил на лечебный факультет. Наверное, сыграли свою роль и положительная комсомольская характеристика, и рекомендательное письмо от завода. У Владимира началась совершенно другая жизнь, полная новых впечатлений и событий. Учился он с огромным желанием, как губка впитывал знания, интересовался абсолютно всем.

Отношения с вождем у Владимира тоже изменились. Вождь на время отпустил вожжи, не буравил его постоянно своим премудрым взглядом. Лишь иногда поглядывало сталинское всевидящее око поверх головы преподавателя на склоненную над конспектом фигуру студента из рабочих. Обнаружив за собой слежку, Владимир, как и на заводе, излишне сосредоточивался, хотя и так не пропускал ни единого слова лектора.

В послевоенные годы жилось крайне голодно. Особенно после отмены карточек в сорок восьмом, когда, по всеобщему признанию, стало еще хуже, чем во время войны. Мать Владимира вынуждена была украдкой таскать у коровы отруби и добавлять их в муку для получения прежнего объема выпечки; в институте особую ценность приобрела дружба со студентками из сельской местности, которым иногда присылали или привозили всякую домашнюю снедь.

В дополнение к вечному недоеданию, студенческую жизнь портили комсомольские собрания и митинги, на которых студенты гневно клеймили врагов передового строя и передовой же медицинской науки. Владимира сбивало с толку коварство и количество этих самых врагов, среди которых попадались и старейшие, уважаемые преподаватели института. Ему удалось не заразиться обличительным энтузиазмом товарищей, и внутри себя он удержался на позиции молчаливого скептика.

В любом случае студенческие годы невозможно было сравнить с тем временем, которое он провел на «подшипнике». Его кругозор необычайно расширился, новые знакомства и знания наполнили его свежими мыслями и взглядами.

Но мечту о свободной профессии Владимиру пришлось похоронить: в пятидесятом по высочайшему указу всем парням последнего курса лечебного факультета присвоили звание младшего лейтенанта. Так Владимир оказался в шинели и в сапогах. Это событие явилось для него ударом, но ничего изменить было невозможно. Весь пятый курс привыкал он к стоячему воротнику кителя, но так и не смог привыкнуть: хомут он и есть хомут.

По окончании института женился Владимир на сокурснице Шурочке и увез молодую жену за полярный круг, на берег Белого моря, в город с дивным названием Кандалакша. Определили его там начальником медпункта полка. В подчинение попал он к грубоватому, громкоголосому начальнику медслужбы с чудной фамилией и орденом Красной Звезды на груди. Майор Дуля был под два метра ростом, так что при общении с ним приходилось задирать голову. Слыл он мужиком справедливым, подчиненных в обиду не давал и врачебное дело знал как свои пять пальцев. Неформальное знакомство с лейтенантом свел запросто: ближе к вечеру вызвал его к себе в кабинет, где и выпили они в удовольствие медицинского спирта под селедочку да копченую корюшку. Майор немного рассказал о том, что такое война и что он на ней видел, а Владимир успел рассказать о себе все, потому как со спиртом они не частили, да и рассказывать было особенно нечего. В общем, расстались за полночь.

Медпункту был придан стационар на тридцать коек. Для Владимира этот стационар явился настоящим подарком судьбы. Дело в том, что после института он грезил врачебной практикой. Он хотел видеть, как больные становятся здоровыми благодаря его знаниям и способностям. И солдатики неведомым образом услышали немой зов молодого доктора и откликнулись на него. И потянулись в медпункт болящие с потертостями и ушибами, с животами и головной болью, с кашлем и горлом. Владимир заполнял стационар под завязку, но полным стационар оставался только до посещения его начмедом. Дуля брал лейтенанта с собою в больничные палаты и преподносил ему урок мастерства по выявлению «симулянтов, не желающих нести службу». Особо хитрых по части недомоганий майор грозился отправить на «губу». Стационар пустел на две трети, после чего начмед уединялся с Владимиром в крохотной ординаторской и устраивал разнос его «мягкотелости»: хлопал папкой с историями болезней по столу и громыхал с высоты своего роста, что «это истории – но не болезней, Владимир Петрович!». Владимир не трусил и возражал, что при наличии такого прекрасного стационара нельзя подходить к медпомощи с позиции полевых условий военного времени. «Много ты знаешь про полевые условия», – от души хохотал майор. Ему нравилось, что лейтенант не сдавался. Ему нравилось, что усилиями лейтенанта в медпункте был наведен идеальный порядок и что лейтенант хотел лечить. А что это за врач, который не хочет лечить? И как-то после очередной перепалки и упорства Владимира майор пошел на уступки: «Вот что, Владимир Петрович. Вижу я, зуд твой не унять. Хочешь лечить потертости и сопли – лечи. Но имей в виду: положишь амбулаторного – пеняй на себя. И чтобы как минимум пять коек у тебя всегда были свободны – не меньше!»

…Незаметно прошло полтора года, незаметно Владимир стал врачом. Он уже мог расслышать пневмонию за минуту. За ним уже числились победы и над дифтерией, и над дизентерией. И свинку, корь и краснуху он различал на ранних стадиях. И много было правильно поставленных предварительных диагнозов, подтвержденных позже в окружном госпитале. И майор называл его теперь при подчиненных исключительно «Владимир Петрович». На дежурстве Владимир начал покуривать папиросы «Любительские» в красивых сиреневых пачках и не выпускал из рук книг по инфекционным болезням: очень стала занимать его «зараза» и борьба с нею.

Вождь Владимиру давно не напоминал о себе: медпункт и стационар легко обходились без его опекунства; в кабинете начмеда не было даже маленького портрета ехидного грузина, что, конечно же, являлось чьей-то недоработкой. Создавалось впечатление, что вождь начал сдавать, и однажды это подтвердил начальник, без объяснений предложивший Владимиру Петровичу заглянуть к нему после работы.

Он закрыл дверь на защелку, плеснул спирту в стаканы, сказал «давай». Они, не чокаясь, выпили и закусили консервами местного рыбозавода.

– По поводу чего выпили, Володя? – спросил майор.

Владимир почувствовал какой-то подвох и только смущенно улыбнулся.

– Не знаю, товарищ майор.

– Ты что, ничего не слышал? – с недоверием спросил майор.

– Я не понимаю, о чем вы, Иван Леонтьевич, – совсем уже смутился Владимир.

– Сегодня, Владимир Петрович, великий день, Сталина кондрашка хватила. Правда не слышал? – с хитринкой в глазах переспросил майор.

– Слышал, конечно, – опешил Владимир. – Фельдшер еще утром сказал, он по радио слышал.

– Ну и как ты? Смотрю, побледнел даже. Переживаешь, что ли?

Владимир промолчал. На лбу у него выступила испарина, он не знал, куда клонит начальник и как себя вести.

– Петрович, ты, случайно, не собираешься бежать на доклад к замполиту?

– Нет, не собираюсь, – ответил Владимир. Его задел насмешливый тон и изучающий взгляд начальника, и он не удержался от дерзости: – А вы не собираетесь?

Начмед перестал улыбаться и после долго смотрел Владимиру в глаза.

– Тогда еще по одной?

Владимир протянул стакан. Майор налил спирту, и они снова выпили. Майор достал папиросы, угостил лейтенанта. Посидели молча. Потом майор, глубоко затянувшись, не спеша начал свой невеселый рассказ.

– Я, Володя, родом из села Сенча. Это на Полтавщине. У родителей нас было пятеро. Было пять десятин земли, две лошади и корова. Дом большой, крытый железом, деревянный пол. Отец отказался вступать в колхоз. В отместку голь большевистская все отобрала. Землю, скотину, инвентарь. Даже кур поперетаскали. Дорогу ему псы сталинские определили на Соловки, если будет упрямиться. Отец ждать не стал, тут же собрался. Да и собирать-то было нечего. Со старшей сестрой Галиной уехал в Харьков. Там у него сестра в медучилище работала. Тетка моя. Это осенью было, в тридцать втором. Договорились, что, как только отец устроится, нас всех заберет. До Харькова они не доехали. Не видела их тетка. И никто их больше не видел… Затем сталинские заготовщики отобрали все зерно, вымели подчистую. Есть стало нечего. Зиму как-то продержались на отрубях, свекле. Мама делала оладьи из жмыха. А весной я ходил обдирать грушевую кору. На лугу собирали с сестрой Любой щавель, крапиву. Мне было семнадцать, Любе пятнадцать… Когда мама укладывала братьев спать, я на них голых смотреть не мог. Им было пять и семь… От отца никаких вестей. Мама сходила с ума, извелась вся, почернела.

 

Начмед загасил папиросу. Глаза его блестели.

– Ну что, бог троицу любит?

Они выпили еще, закусили, снова закурили, и Иван Леонтьевич продолжил:

– На селе съели всю живность. Люди едва ходили. В мае пошли слухи, что в Лубнах, в торгсине, обменивают золотые вещи на хлеб. Выходило, что для золота хлеб был, а для людей не было. Мама завязала в узелок все, что было, крестик с цепочкой, и они с Любой пошли на Лубенский шлях. Мама оставила нам картофельной шелухи. В селе пропадали маленькие дети, поэтому в школу я перестал ходить, сторожил Вовку со Степаном.

Иван Леонтьевич подошел к окну и замолчал, глядя в темноту. Через минуту открыл форточку. Со двора потянуло сырым мартовским холодом.

– Обнаружили их через несколько дней, километра не дошли. На краю ржаного поля… Зарезали их, исполосовали. На руках не осталось живого места. Эти зверюги, видно, сразу не смогли убить, сами были доходягами. Вокруг все было усеяно хлебной крошкой. И под ногтями у мамы и у Любы был хлеб. Они за этот хлеб цеплялись до последней минуты. Если бы по-хорошему отдали – от голода умерли бы. А так – сытые отошли. На кладбище отвезти их никто не взялся, сил ни у кого не было, да и не на чем. Похоронили там же, на краю поля.

Из далекого репродуктора доносилась траурная музыка. Владимир, потрясенный историей Ивана Леонтьевича, сидел, замерев, в ожидании продолжения. Стоя к Владимиру спиной, майор вернулся к рассказу:

– Через неделю умер Степан, младший. Он ничего не говорил и не просил. Сутки хрипел, корчился. Я сидел и смотрел на него. А он лежал на боку с поджатыми к груди коленями и огромными черными глазами смотрел на меня. Не знаю, как я не рехнулся. Лопату в руках держать не мог. Сосед сжалился, похоронил Степу. Приютил нас. На дом наш намекнул. Мне тогда все равно было. Он был женат на сестре председателя. Так, как мы, они и дня не голодали. Вовка у них в первый день кружку мучной болтушки выпил без разрешения и чуть не помер. Лето кое-как промыкались. Потом дом им оставили и уехали к тетке в Харьков.

Начмед постоял некоторое время у окна, затем вернулся к Владимиру и положил ему руку на плечо.

– А Вовку в сорок четвертом на фронт забрали. Убили Володю в Латвии в мае сорок пятого под Тукумсом. Он сейчас тебе ровесником был бы.

Рейтинг@Mail.ru