Эрминия Варгас прошла в притвор, держа ребенка почти на прямых руках, будто тот был легче зайчонка, и опустила на постель.
– Фу, наконец отпустила, ведьма, – пробормотал мальчик. – Я вообще не робкого десятка, но она ж смотрит на тебя, как баба-яга. Не моргает, идолица. Честно слово, ни разу.
– Смотри-ка, Максим, а звонница цела, поднимешься с нами? – вопросила Каролина. – Или страшишься? Ну да, я ж для тебя баба-яга – костяная нога. Иль не костяная?
И, задрав юбки, показала она свою ножку, переставляя сапожок с каблука на носок.
– Ну, что тебе еще казать, инок? Нос, который в потолок врос? Или попу жиленую? – Каролина полуобернулась, туго натянув материю на выпуклом задке. – Как, сильно похоже на ягу? Все еще страшишься, добрый молодец? От девок дрист пробирает, от баб понос?
Запястья ее рук были тонки, как у истинно знатной девушки. Девка – злая, жестокосердая, но не более того. Может, и стоит с ними переговорить, чтобы отстали наконец.
– Ясно лишь то, что хвоста у тебя покамест нет. Поднялся бы с вами, но только на вора этого немецкого детей не оставлю, поскольку злодей он и паскудник.
– Не немец он. Ровлинг, Бред Вильямович – человек его величества короля английского Джемса.
И Каролина ущипнула человека английского короля за ухо, отчего тот стал хватать ее пальцы и пытался их поцеловать, получая все новые щипки.
– Англ тьмы, значит. И какой-такой аглинский черт Бреда Вильямовича сюда принес?
– Черт, именуемый «Общество купцов-искателей для открытия стран, земель, островов, государств и владений неведомых и доселе морским путем не посещаемых».
– Вижу, что англы – наглы. А разве нас открывать надобно?
– Да разве московиты вскоре не переведутся полностью, как вандалы и сарматы, от неустроения?
– А что Бред Вильямович, открыв нас, станет тут рожь и репу растить? А после зябкого лета и недорода начнет лебеду толочь? Или рабов черных сюда привезет? Так они тут быстро из черных бледными сделаются.
– А ты экономии не понимаешь. Бреду Вильямовичу тут люди для рощения репы не надобны. Здесь поставит он фактории да пакгаузы на пути в страны богатые, Сибирию, Индию и Китай. Ничего-то ты не знаешь, невежда московский.
– Yes, Siberia! – поддержал англичанин, поднимая брови. Эрминия подошла к Ровлингу, провела пальцем перед его глазами и толкнула в лоб. Англичанин неожиданно упал назад, как сущее бревно. Сразу сделался внятен запах мочи, и по широким штанам его расползлось темное пятен.
– Теперь покойно стало душе твоей, Максимушка? Изо рта у англа тянулась слюна, зеницы закатились.
– А, может, он всегда такой.
– Ну, что ему еще в исподники наложить для полного твоего удовлетворения?
– Ладно, пошли.
– Не ходи с ними, дядька Максим, – крикнул мальчик. – Они же гнусные. У белобрысой – прыщ на носу, посмотри получше, а рыжая вообще карга старая. И моются они куда меньше нашего, немчуки эти.
– Кто бы там про мытье рассуждал. Спи, неряха, – прикрикнул Максим и со стыдом ощутил, что уже злобится на мальчика.
По скрипучим ступенями взошел Максим на звонницу, ощущая еще больший стыд, потому как волновало его то, что виднелось из-под сильно приподнятых женских юбок – Каролина поднималась перед ним. А со звонницы и град, и посады предстали россыпью пожарищ, похожих на глаза зверей хищных, отчего у Максима сразу стало томить сердце.
– La fuerza mas superior habra en las cosas mas bajas. Que mas cosa es primitiva, por aquello su fuerza transcendente que penetra es mas importante. Asi de hecho cuentan los senores cabalistas,[23] – сказала рыжеволосая.
– Чувствуешь, – вопросила Каролина, – сколько света? Какое обилие силы высвобождено из плоти грешной? Коли сумеешь принять ее, то и полететь силы хватит. Тебе, что, медведь сивый, летать не хочется, как птице или бабочке?
– Мне клевать нечем будет, Каролина. Да и вдруг на лету опростаться захочу… Ничего я, красавица, не чувствую, опричь копоти, смрада и гари великой. Да и тебе, верно, мерещится с недосыпа. Для здравия душевного полезно много почивать, а от беснования один вред.
Но Максим говорил так ложно. Нечто восходило из сожженного города, поднималось из разоренной Вологды и воспаряло к багровой мгле неба А во мгле этой чудились колеса, похожие на те, что были у Четырехликого, только совсем огромные.
Словно теплое легкое масло текло по спине Максима, его груди и горлу, и глубже, по хребту и внутренностям, унося томление и печаль. Максим и раньше знавал Касание, но нынешнее было донельзя сильным и соблазнительным. Будто шагнешь со звонницы к этому «нечто» и начнешь парить в теплых маслянистых струях.
Быстро сотворив крестное знамение, Максим сделал шаг назад и перестал ощущать соблазн столь остро.
Но шляхетка коснулась тонкими длинными пальцами щеки, а затем и шеи Максима, одним этим вызвав забытое уже перемещение телесных соков и брожение чувств.
Вдруг понял он, что обрыдло ему забытье лесное. Надоело ему обитать в лесу, среди волков и прочих неразумных тварей, где из людей только редкие иноки, еще при жизни, считай, неживые.
– Отринь, меч. От клинка только боль и муку узнать можно, – зашептала Каролина возле уха Максима, смущая его своим дыханием. – И без меча насытишься победой великой. Сам же говорил, что притомился от войны. Только не в лесу надо прибежище искать, ведь не еж ты, не лешак бездушный, а в любви и в воле.
Слово «еж» особенно устыдило Максима, словно между ним и этим неприглядным зверьком и в самом деле сходство имелось. «Неужто я вроде ежа стал – сопливый, колючий, жру еду паскудную».
Каролина потупила очи, но при том проворно распахнула шубку и расстегнула две верхние пуговицы камзола у Эрминии.
– Погодите, девки, не горячитесь. Не в коня корм.
– Наш корм еще как в коня. И пора тебе, конь, на волю. Ино не нахлебался еще тоски, бука ты лесной? Не вдосталь еще мхом зарос?
Эрминия, срамно глядя на беловолосую шляхетку, провела рукой по ее пальцам и сама растегнула оставшиеся пуговицы своего камзола. Каролина наклонилась и поцеловала грудь Эрминии, прикрытую только батистом рубахи.
Больше всего сейчас хотел он остаться с ними, с этими кровавыми блудницами, находящимися на службе Святой Консистории. Его взгляд втягивался в ложбинку между грудей Эрминии, да так, что голова кружилась, как в водовороте.
– Ну да, Максим, не топор это, ржавлением подпорченный, не бревно шершавое, не солома, не то, к чему привык ты, лешак. Это плоть нежная, вылитая из света божественного. Перейди же предел, положенный твоим одномыслием, тупостью твоей дубовой, и войди в чертог царственный.
– Что-то мне невдомек, что за чертог такой? Чем опять прельщаете? Чином придворным?
– Как же прельстишь тебя, ежика колючего, придворным чином, – улыбнулась Каролина. – Вот наши чертоги. Ласковые, теплые.
И она распахнула рубаху на груди Эрминии.
– Уходил же ты в пустынь, Максим. Говорил же «приимя мя, пустынь, во тихое и безмолвное недро свое». Нежность женская без греха тебе будет, Максимушка, ведь ждет Эрминия одного тебя.
Он ощущал уже легкое дыхание Эрминии на своей коже, чуял ее всю, от волос до пят, обтекая чувством ее кожу, как поток водный.
– Ловко речено, девица. Разве ж можно с одного присеста возлюбить такого, как я, наполовину ежа, наполовину лешака?
– А мы, считай, душу твою любим, и нам едино, по виду зверь ты мохнатый или еж колючий. Толико запрещение заставляет душу увлекаться телом, бо тянет к себе плод запретный. Познай тело до конца, и тогда освободишься от него.
– До какого такого «конца»? Это как волк овцу познает? Значит, по-вашему, зверь хищный «освобождается», егда последнюю овечью кость догрызает и начинает блох задней лапой вычесывать?
– Лесовик ты, и сравнения все у тебя лесные. Не волку уподобляться пристало, а пламени очищающему, которое поглощает то, что обречено тлену и червию. Ты и сам верно ведаешь, что плоть – лишь загородка тонкая. Как пузырь она. Внутри нее заключена пневма, скрытое дыхание небес, именуемая каббалистами «ор пними», и вокруг нее открытое дыхание небесное, «ор макиф». Как изыдет плоть, так и сольются дыхания эти.
В руках Каролины появилось лезвие, узкое, не длинее пальца, которым она распорола рубашку Эрминии и надрез сделала в нижней части ее живота.
Опустилась Каролина на колени, медленно выдохнула и провела языком возле проступивших капель крови, не касаясь их. Эрминия немного подалась вперед – грудью и животом.
– Una vez mas. Es mas denso solamente.[24]
Каролина, кося глазом на Максима, неторопливо провела языком по надрезу.
– Mas densamente, se aprieta todavia. Chupa. Que el chupa![25] – последнее слова рыжеволосая произнесла уже не шепотом, а властным выкриком.
– Давай, Максим, сделай шаг первый. Царь Соломон рек: «Непорочное житие есть сущая старость» и велел не чураться красоты женской, а вкушать от нее вдосталь, поскольку в ней есть свет. Так и сказал любезной деве: «Зрак лица твоего паче солнечных лучь, и вся в красоте сияешь, яко день в силе своей». Так что тебе, дурню московскому, только повторить остается за царем мудрости.
Каролина еще раз провела языком по разрезу на теле Эрминии, на этот раз с силой давя на рассеченную кожу. Рыжеволосая захрипела от боли, но мгновение спустя голос ее потончал от удовольствия.
Максим сделал шаг к Эрминии. Оттолкнул Каролину, чтобы не мешала.
– Ну-ка в сторону, без прыщавых управимся.
Одним движением руки сорвал батистовую рубаху, все еще покрывающее тело рыжеволосой ведьмы, и отшвырнул в сторону.
Рванул к низу ее широкие шпанские панталоны. Провел рукой от лба Эрминии до ее лона и почувствовал, насколько податливо ее тело.
И возбуждение от первой встречи, и томление старого знакомства с этим телом испытал Максим единовременно.
А не тряхнуть ли стариной? И в самом деле не был же он постником всю свою жизнь. С веселой вдовушкой из Костромы не раз играл в ручеек. И в сибирском походе не отказывался покувыркаться с остяцкими девками, желавшими узнать поближе чужого бородатого мужика. У них и обычай такой нестрогий был. Случалось и с несколькими сразу, по двое-трое в курень наведывалось.
Пальцы Максима не только сжимали плоть Эрминии, но будто бы проникали внутрь, чувствуя обреченное биение ее крови и влажное трепетание ее души. Прямо через его руку к нему исходила ее покорность, сладкая и теплая, как амврозия, дающая забвение. Он провел рукой дальше и почувствовал, как исходит дыхание ее плоти. А разорви ее плоть, и весь свет изойдет из нее в вольную глубину небес.
– Temprano no fuiste tal lento, sal al fin del cubil,[26] – слова Эрминии были похожи на дивий напев, что беспокоил Максима в лесной избушке.
Ему сейчас показалось, что ближе стал Четырехликий. Словно гидра, втягивал он силу из умирающего города, а в колесах его все ярче разгорался свет. Четырехликий смотрел на Максима, как голодный пес смотрит на хозяина, ожидая куска мяса. Четырехликий, как пес, обещал за полученный корм верную службу…
А Каролина уже стояла за спиной Эрминии, ловко прикрывая руками ее груди и лоно.
– Ты ничего не забыл, сердечный? Если ты не еж лесной, то не надобны тебе колючки.
Еж? Я вам не еж, я по правую руку от князя Хворостинина стоял у Наровы.
Максим протянул посох Каролине, и от него не укрылось, как цепко ухватились ее пальцы. Но ему было все равно. Он хотел к Эрминии – познать ее, высосать, разорвать, пожрать, впитать.
И вдруг его глаз случайно усмотрел, как по проулку некто долговязый – похоже, что англ – уводит детей. Три маленькие фигурки, покорно и даже сгорбившись, плелись вслед за черно-багровой фигурой Ровлинга навстречу пламени пожара.
Максим выхватил меч, которого не успела коснуться рука Каролины, и прыгнул из проема звонницы. Он оказался на скате церковной кровли и, толкнувшись в полупадении, перелетел на уцелевшие стропила недогоревшей купеческой горницы.
Максим услышал, как пронзительно, по-звериному, закричали женщины, оставшиеся на звоннице, и сразу заметил движение на улице. Он пробежал по стропилу и спрыгнул на сарай. Ветхая дранка, не выдержав его тела, тут же провалилась. Внизу были люди – запах немытого тела, горилки, мочи, пота. Кто-то бросился к нему. Рубя мечом и коля дагом, Максим пробил себе дорогу на улицу. И поспел заметить англичанина, который уже сворачивал за угол. Перескочив через два тына, Максим срезал угол и снова увидел англичанина. Тот был уже не один. С ним несколько мужчин нездешнего вида, головы их были повязаны платками, спереди назад, как у моряков.
Прямо с тына Максим бросился на них, с лету рубанул первого по темени – клинок скользнул, отсек ухо. Максим оттолкнулся от падающего тела и вонзил меч сверху вниз – прямо в раскрытый рот другого. Рука ощутила, как лезвие прорезает мягкую плоть и утыкается в тазовые кости. Третьего врага Максим ударил дагом под нижнюю челюсть. С хрустом пробив кость, трехгранный металл ушел в мозг, прежде чем чужеземец сумел выстрелить из пистолета.
– Kill'im, – гаркнул Ровлинг и пальнул из ручницы. Однако Максим укрылся за падающим чужеземцем, в тулово которого и ушел горячий свинец. Затем, вырвав пистолет из руки убитого, послал пулю сам.
– На, угостись.
Свинцовый гостинец вошел англинскому купцу между бровей.
– В аду доложишь об открытии земель новых.
Последний из товарищей Ровлинга покрутил тесаком с зазубренным тыльем, которым удобно резать корабельные канаты, затем прорычал широкой глоткой:
– Damn you!
– Заморские вопли я уже сполна изучил. Что еще? Иноземный моряк, увидев, что предстоит схватка один на один, добавил голосом куда более мирным: – Shit.
И резво повернулся, чтобы припустить прочь. Однако не успел. Широко шагнув, Максим поспел поймать моряка за край плаща и вогнать ему меч промеж лопаток, оборвав на середине слезливый вопль: «Fuck off!».
– Теперь помолчи.
Дети были здесь, они сидели на повозке, запряженной двумя отменными кавалерийскими конями. Мальчик прочистил ухо, которое, верно, немало оглохло от стрельбы, и сказал:
– Ты вовремя, дядя Максим, от ведьм тех сбежал. Я-то вовсе не понимаю, чего мужики в них такого находят и совсем дурные становятся. Про прыщ на носу у молодухи я тебе говорил, так у старой еще и нос крючковатый. Сущая яга.
Максим запрыгнул на левого пристяжного, махнул нагайкой и крикнул детям.
– Токмо держитесь, сейчас прокачу.
Справные были лошади, да и колесные оси отлично смазаны.
За ними сразу увязалось трое конных. Стали настигать, посвистывая плетками и что-то выкрикивая на ногайском наречии.
Один их преследователей вдруг перелетел через голову коня, который завалился набок, странно дергая ногами.
– Я кувшин с маслом в них швырнул, – зазвенел торжествующим голоском Иеремия, – ибо жратвы в возке знатно много. Вот плюшки – для расстреляния, и варенье для утопленья.
– У тебя кувшин вместо головы, спрячься, – заорал Максим и выстрелил назад из пистолета, сбив с коня еще одного ногайца.
Однако другой всадник поравнялся с повозкой и взмахнул саблей, чтобы срубить мальчишку.
– Еремка, ложись на постилку, не вертись, недоумок!
Но мальчишка, и не думая пригибаться, кинул в ногайца подушку. С меткостью кинул. Под острой сталью сабли лопнула подушка, пустив облако перьев в лицо всаднику. А Иеремия еще присовокупил к подушке горшок. Метательный снаряд поразил конного воина в голову, обмяк тот в седле и, не удержавшись, рухнул вниз. Разгоряченный конь, не останавливаясь, поволок по ухабам его тело, запутавшееся одной ногой в стремени.
– Дядь Максим, это у него кувшин вместо головы!
Из переулка выскочило еще двое ногайских всадников. Максим по спинам конским и дышлу перескочил на повозку, выдернул из-под соломы влажный тулуп. Один всадник пытался перескочить с коня на повозку, но взмах тулупом сбросил его вниз. Голова ногайца хрупнула под колесом, обрывая трусливый выкрик на чужом языке.
Сабля второго всадника пробила тулуп, но и Максим рванул его на себя, закручивая мех. Ногаец, так и не выпустивший саблю, завалился с седла набок. После того Максиму осталось иссечь степняка мечом и, с хрустом перерубаемых шейных позвонков, отделить бритую голову от тела.
Уже пролетела повозка лихая почти что весь Нижний посад, как путь ей перегородил конный разъезд черкасов.
Максим резко свернул в ближний переулок, едва Иеремию не выбросило на повороте.
Но и в конце того переулка встречал их десяток конных – у некоторых были меховые накидки и шапки с перьями польских гусар, у других доломаны и войлочные магерки венгерских гайдуков.
Всадники с двух сторон подъехали к остановившейся повозке.
– А от хто в нас балує? Навпъ наші начальники отаман Мазун i пан Голеневськш цікавляться,[27] – один из черкасов, железком пики подцепив Иеремию за шиворот, поднял его в воздух. Мальчик повис над саблей, которую держал другой черкас. – А не хочеш чи, хлопець, станцювати на рожні?
– Отпусти меня, рябая рожа, чертово копыто, мурло немытое, – отчаянно шептал мальчик, однако боялся пошевелить рукой или ногой.
Тринадцать человек, оценил Максим. Но в узком переулке всадники сильно скучились. Два черкаса упирались в заднюю грядку повозки, кони фыркали прямо в лицо детям. И с другой стороны напирало два конных ляха, их кони били головами в хомуты пристяжных. А у всадников в следующем ряду горели в руках факелы.
И, хотя каждый миг мог сделаться последним, Максим вдруг почувствовал дыхание Бога, как в самые радостные свои часы. И пусть мир нынче был страшен и уродлив, но это оказывалось одной видимостью. Тела и вещи были лишь мимолетным сплетением красок, которые разрисовывали мир земной, словно тонкий венецианский фарфор. И мгновением спустя потоки могли свиться иначе и сделать мир земной другим, лучшим – по Божьей воле.
Максим увидел лики Четырехликого со всех сторон.
– Дострибався, москаль. Зброю кидай, інакше порубаємо, спершу хлопця, потім тебе,[28] – крикнул передний черкас. – Мокренько буде.
Мир земной был уже совсем плоским, сжатым двумя безднами. И свет от обеих бездн беспрепятственно проникал в каждую тварь и вещь. И те теряли твердь, плыли как краски жидкие по фарфору тонкому. И Максим уплывал за пределы своего тела, осознавая себя то в одном месте, то в другом, а то и сразу в нескольких.
Молчание чужого разума, крик души, биение чужого сердца, его воля, податливость – все это было внятно ему.
– А того ли хотите? Может, лучше еще по чарке и на боковую?
– Ти що лопотеш?
– Да так, для звука. Лови мое оружие. Меч в посохе.
Максим встал и перебросил посох ближайшему черкасу – тому, что подносил острие сабли под тельце ребенка. Черкас легко перехватил посох ровно посредине левой рукой. И в это мгновение его отрубленная кисть пала вместе с саблей. Меч, выдернутый из посоха с помощью шелкового шнурка, был уже у Максима. Издав птичий свист, булатный клинок выписал еще круг и чиркнул по шее черкаса, удерживающего мальчика на конце пики. Черкас, булькая, как открытый мех с вином, стал валиться на бок, а Иеремия упал с железка.
Максим выстрелил польскому гусару в живот и выдернул посох из правой руки черкаса.
Меч был сейчас черно-золотистым телом Четырехликого, как змей обвивал он толпу вражеских воинов, приуготовляясь разорвать ее на куски и поглотить ее плоть. Тело Четырехликого было плотным и зримым, а неприятели побледнели и уплощились, сделавшись словно тени на легкой ткани…
Перескочил Максим на левого пристяжного и, оттолкнувшись от хомута и дышла, запрыгнул на лошадь с раненым ляхом. Прикрываясь его телом, Максим вонзил меч другому гусару под кадык и ударил посохом в лицо заднего всадника. Затем соскочил с лошади и с одного маха ра^ек сухожилия на передних ногах коней, стоящих позади.
Вздыбились кони, пораженные болью, сбросили с себя всадников. Максим вырвал из седельных гусарских кобур пистолеты и дал два выстрела – по черкасам и ляхам, свалив двоих воинов. После, под прикрытием порохового дыма, поразил клинком обоих ляхов, сброшенных конями. Булатный меч с одного удара рассек и ладони их, которыми они пытались прикрыться, и кости лица.
Подхватив факел, Максим шмыгнул под повозкой к черкасам. Ткнул огнем в конскую морду, затем в глаза всаднику. Выхватил у опаленного воющего черкаса карабин и выстрелил по всаднику, чья лошадь напирала сзади.
Даг – коню в шею, и прыжок из-под падающей конской туши. Меч – всаднику в живот. И черкасу ровно под руку, вознесшую саблю. Горящий факел остался под широким кафтаном всадника, отчего тот стал метаться, как масло на сковороде.
Проскочив снова под повозкой, Максим поразил гайдуцкого коня в грудь. А даг воткнулся падающему всаднику между латным подбородником и нагрудником. Гайдуцкая пика, перейдя в руку Максима, остановила рвущегося вперед гусара, войдя ему между прутьев забрала…
Максим почти не чувствовал того, что вершит его тело. Ноги не ощущали напряжения, словно скользили вниз с ледяной горки. Руки были легкими крылами ангельскими, душа растекалась по лезвиям клинка, становясь сталью острой.
Вместе с черно-золотистым булатом Максим рассекал воздух и пробивал латы, вспарывал кожу и прорезал нутряной жир, входил в плоть и плыл в крови, рассекал кости и хрящи, слыша их хруст и треск.
Лишь, когда эти тринадцать были оторваны от темной стороны и уже не превращали божий свет в злую силу, Максим, утерши вражескую кровь с лица чьим-то плащом, вспомнил о детях.
Иеремия – молодца, не только сам подлез под повозку, но и девчонок там укрыл. Правда, те взвизгнули от страха, завидев лицо Максима с размазанной по нему кровью, с оскалом еще не успокоившегося рта. Но мальчик не сплоховал. Оглядев мертвецов, кивнул одобрительно:
– А побыстрее нельзя было с прохвостами управиться? Они ж меня чуть задницей на вертел не посадили.
Отдышавшись, поднял Максим двухствольную аркебузу, выпавшую из мертвых рук гусара, бросил в повозку еще пяток пистолей и ручниц, собрал роги с порохом и берендейки с зарядцами. Залез сам. Стегнул вожжами запряженных коней, сказал «Но!» и впал в ненадолго в забытье, где был он словно камень, ничего не чувствуя, ни о чем не мысля.
Повозка проехала несколько черкасских дозоров. Заднепровские воины, предаваясь бражничеству и распутству, словно не замечали залитого кровью человека в европейском платье. Реже стало жилье – если за дома считать обгоревшие бревна и печные трубы. Максим направлял повозку к Никольским воротам, чтобы переехать через Золотуху в Нижний Посад. Там все уже подчистую выгорело и вряд ли встретится много воровского сброда – не собаки ж они, чтоб на пепелище бродить. Однако у Никольских ворот через Золотуху переправлялась гайдуцкая сотня, и Максим свернул на Зосимовскую улицу. А там к ним привязалась пара пьяных черкасов.
– Стій, дядько, підвези.
– Слышь ты, занято, – спешно отозвался Иеремия, – на товарище своем катайся.
– Стій, дядько, – уперся черкас, глядя неморгающим и красным от отблеска пожарищ глазом.
– Да ты ж не знаешь, куда я еду.
Максим попытался вытолкнуть прущего в повозку черкаса, но тот держался за грядку крепко:
– Уб'ю, дядько. Я тут вже двадцять моськальськіх голів розколов як шкаралупи.[29]
– Не хвались едучи на рать, а хвались едучи с рати.
Наступив на руку черкаса, сжимающую чекан, Максим перенял оружие и одним ударом пробил вору темя. Мертвец отпал от повозки, но другой черкас возопил истошно: «На допомогу, братики. Зрада!».[30] Отовсюду к повозке хлынуло множество воров – в свете факелов и пожарищ видны были выпученные, лишенные разума глаза и раззявленные, залитые пеной рты.
Максим рассек мечом голову крикуна до самой глазницы и хлестнул вожжами лошадей. За повозкой сразу увязалось бегом десяток черкасов. Несколько опустились на колено, чтобы палить из ручниц. Трое вскочило на коней. Этих Максим убил первыми, передав вожжи Иеремии.
Но изо всех переулков выскакивали пешие и конные черкасы, коих было уже не менее дюжины. Максим резко развернул повозку, выстрелил из двухствольного карабина, свалив сотника в высокой шапке и велел детям под покровом дыма порохового бежать к пролому в ближнем заборе. Рассыпав зарядцы по подстилке повозки, ссыпал на нее огненное зелье из пороховых рогов. Опосле поджег там, где получилась из пороха дорожка узкая, и выскочил на ходу, несколько раз перекувыркнувшись через голову. Лошади понеслись во весь опор навстречу толпе воров.
Зелье пороховое взорвалось в повозке, когда лошади почти домчались до черкасов. Пристяжные пали, иссеченные вражеским свинцом, но горящая повозка – колеса, оглобли, грядки, доски, днища полетели через их трупы, сокрушая врагов огнем и ударом.
В дыму какой-то всадник еще налетел на Максима, целя пикой, но тот уже перемахнул через забор. Конь ударился о частокол, перебросив через него черкаса, тут Максим и перерезал ему горло.