bannerbannerbanner
Угодило зёрнышко промеж двух жерновов

Александр Солженицын
Угодило зёрнышко промеж двух жерновов

Полная версия

Да уже – и уезжать. (Ещё какие-то внезапные, но обязательные дела. К каким-то крупным физикам-математикам ездили на частную встречу: ободрять в их намерении защищать советских инакомыслящих. До чего унизительна, надоела – а до поры неизбежна – эта жалкая наша поза: «Защитите нас, свободные западные люди!» Были, нет ли от того последствия – не знаю.)

Никогда не хватало в жизни времени – не хватало его и теперь, до отъезда за океан. Как же, быв так близко к Италии, на неё не глянуть? Аля ехать не может: только что два раза отлучалась со мной, а бабушке тяжело одной с четырьмя внуками. Виктор Банкул, наш новый друг, взялся устроить мне такую поездку: за 4 дня пронестись по части Италии и южной Франции. Сын русских эмигрантов, родившийся в Абиссинии; уже сиротой кончавший французский католический колледж в Бейруте, а потом там же Американский университет; превосходно знающий пять главных европейских языков, а кроме того, чёткий в действиях, осмотрительный (все ли замки автомобиля заперты – обойдёт два раза), Виктор Сергеевич подарил мне эти редчайшие для меня дни – чистого отдыха безо всякой цели, даже безо всякой задачи глазам и наблюдению, а если что и записывает перо, то механически, от вечного разгона.

Маленькая Брешиа, о которой, кажется, и не слышал никогда, – а в ней ротонда с подземной базиликой первых веков христианства. (И вот диво: насколько русскому сердцу родней и ближе романская архитектура, чем готическая с её подавляющим холодом, – тоже христианство, да, понимаю, а – чужое, да ещё теперь – с динамиками в высоте колонн.) В тесноте сгруженного города (губящий сизый дым на узких улицах, клубы дыма из тоннеля, прорытого в холме) – вдруг открывается высокий полуразрушенный Веспасианов храм, и вьются листочки по сохранившейся стене, в углублениях выпавших кирпичей – голуби, а на древней римской мозаике с удивлением видишь свастику, была уже тогда. И тут же – откопанный театр, откопанные римские дворы.

Веронские шекспировские обязательные места. В Вероне – памятник варварски брошенной в 1915 одной бомбе с самолёта, – того ли с тех пор навидались? А я, натерпясь от сизого дыма и грохота моторов среди старины, мню и другую мраморную тут эпитафию, от себя: «Здесь в 1975 советский варвар застрелил свободного итальянского мотоциклиста». (А свобода их – ездить навстречу одностороннему движению, «под кирпич», двигаться при красном светофоре, – а бывает, итальянский красный светофор даёт и три зелёных стрелки: вообще – красный, ходу нет, но при этом можно: и направо, и налево, и прямо. Много мы смеёмся. Ещё не прошёл поезд – уже подымается железнодорожный шлагбаум, мы переезжаем – и видим, что поезд на нас катит.) И странно видеть взрослых мужчин, собирающихся и галдящих по-бабьему. Юноши в обнимку – как девушки. (Вспоминаю: в Ростове-на-Дону тоже была такая манера.) А девочки перед школою заходят в церковь на 10 минут, всё-таки!

Та самая Венеция волшебная, чьего не дразнившая воображения! Но большие каналы забиты (и загазованы) речными трамваями, моторками-такси, а все углы подавлены сувенирными ларьками. Сегодня, мне кажется, уже и не гондолы отличительная особенность Венеции, не обрывы запертых дверей на каналы – но заповедный и недоступный автомобилям центр Венеции, уже непредставимое счастье города, по которому не может ездить ничто гремящее, дымящее, а только ходят пешком, по солнечным плитомощёным площадям, – даже есть где и кошкам бродить. Но, увы, от радиодинамиков не спасёшься нигде. Не туристский сезон, начало апреля, но на площади Св. Марка и в залах, залах Дворца Дожей – многолюдье. О Боже, что же тут делается в сезон и в какую тяжёлую повинность обратился туризм!

На Адриатическом побережьи, дальше, эта повинность выросла небоскрёбами, механизированными курортами («пляж наций»). Пожалуй, на морских курортных побережьях, как нигде, ощущаем мы, как же нам тесно стало на Земле, как много нас, как не хватает уже морского песка нам, извергаемым городами.

А Равенну всего лучше смотреть рано утром, когда никого нигде ещё нет, редкие дворники метут, воркуют голуби, можно вообразить жизнь прежних веков. Мавзолей императрицы римской Галлы, розово-оранжевым проходит свет через тонко-каменные пластины, смерть воспевается как восхождение к Богу. О, как давно мы живём, человечество.

Итальянская лучшая древность везде испещрена современным процарапом, накраскою серпов-молотов да лозунгов, да угроз: «полиция – убийцы!», «христианские демократы – фашисты, смерть им!», «фашистская падаль – вон из Италии!». Между колоннами: «Да здравствует пролетарское насилие! да здравствует социализм!» (Отпробовали б вы его!) И твёрдыми словами, но без уверенности: «Абсолютно воспрещено входить в собор с велосипедами». – Могила Данте в виде склепа-часовни. – И митинг: «Португалия не станет европейским Чили».

Ещё из унылой приморской низменности задолго маячит как нарочно поднятая крутая гора с четырьмя зубчатыми за́мками. Сан-Марино! – горно-замковые декорации, превзошедшие меру, уже поверить нельзя, что это строилось не для туристов. – И вскоре же – совсем пустынные, безлесые, неплодородные сухо-солнечные Апеннины, и стоит на горке скромный сельский каменный запертый храм Santuario Madonna del Soccorso (Святилище Мадонны-Помощницы) – и ни селения рядом, как храмы на Кавказе: кому надо молиться – прикарабкаются, придут. Все Апеннины бедны водой, бедны почвой – но ни в одном селении ни единого лозунга, этим забавляются только города.

Вот во Флоренции мы увидим опять во множестве: «ленинский комитет», красный флаг из окна, красный серп и молот, намазанный на церковной двери (куда ещё дальше?), «наша демократия – это пролетарское насилие!», «фашистские ячейки закрывать огнём – и даже этого слишком мало!». Ещё в ресторане «У старого вертела» нам подают мясо по-флорентийски – целое зажаренное ребро под белой фасолью, но по ходу лозунгов и митингов мнится нам, что это – уже последние дни перед революцией или захватом и скоро не будут здесь подавать мясо такими кусками. Я прощаюсь с Европой не только потому, что уезжаю, – я боюсь, что мы все прощаемся с ней, какой мы знали и любили её эти последние века. Флоренция доведена до такого мусора и смрада, что даже и ранним утром производит впечатление грязное и безпорядочное. (Да ведь это и при Блоке начиналось, он заметил: «Хрипят твои автомобили, / Твои уродливы дома, / Всеевропейской жёлтой пыли / Ты предала себя сама».) И в этом мусоре осквернённым кажется буйный разгул грандиозных скульптур перед палаццо Веккио. Одно спасение – квадратные замкнутые дворики, и тут ходят, ходят кругами в монашеской черноте, не выходя в оголтелый город. В тесноте Флоренции храмы настроены непомерной величины – и пусты.

Ещё немного спуститься по карте – Сиена, уже не так далеко и Рим, – и когда же увидеть их? Никогда. Не хватает единого лишнего дня, как не хватало во всей моей прогонной жизни. Во всё путешествие нет свободной души, чтобы наслаждаться красотами, даже вот сойти с машины и пройтись по роще пиний, под зонтиками их единого тёмно-зелёного свода. Сколько впечатлений тут можно набрать! – а мне не нужно? а меня не питает? Такое чувство, что я не имею права даже на это четырёхдневное путешествие: и по времени, и потому, что не к этим местам уставлен мой долг и внимание, – там, у нас, погибает всё под глыбами, и меня давят те жернова.

Мы поворачиваем на Пизу, не пропустить в наклонной башне то слишком крутых, то слишком падающих ступеней, на Рапалло – и отсюда я начинаю узнавать наш Крым. Дьявольским виадуком минуем дьявольски дымную Геную и – всё более и более пригорное побережье походит на наш Крым, только горы здесь пониже, а курорты обстроены лучше, хотя опять же коробки небоскрёбные, а о морской синеве ещё поспорить. Всё время ощущение подменённости: позвольте, ведь я всё это уже видел! Высокой скалистой приморской дорогой, с перевалами и тоннелями, перетекаем на Лазурный берег.

Ментона, Монте-Карло, Ницца – кто здесь не побывал из героев счастливой дворянской литературы! – и кто не побирался из несчастной русской эмиграции потом. Ох, много, много наших стариков дотягивало здесь свои старые северные раны при южном солнышке под пальмами и в нищете. И отпето их здесь, в русском храме на Avenue Nicolas II – единственная в мире короткая улочка, которою сегодня почтён злосчастный государь.

Не придумать более для меня нелепого вечера, как вечер в казино Монте-Карло: три часа тигрино хожу по залам и записываю, записываю, записываю – лица крупье, лица и действия игроков, правила игры. Как понятно, почему писатели так охотно приходили сюда: здесь как будто содрана оболочка психики, и люди не в силах не показать откровенно каждое движение своих чувств, персонажи тех романов так и теснятся в блокнот при каждом движении карандаша. Мне никогда не может это ничто пригодиться – а я записываю. (Но, писатель, никогда не зарекайся, а всегда запасайся. Чудовищно вообразить, зачем бы мне пригодилось Монте-Карло? – а трёх лет не проходит, и так уместно ложится: ведь будущий убийца Богров тут-то и бродил, примериваясь к жизни!)

А вот меня уже узнали, так недолго и до разгласки: вот, мол, где Солженицын прожигает дни! уж как порадуются левые, и без того меня поносящие, что я в Швейцарии поселился, в стране банков. А уеду из Швейцарии – будут поносить и за отъезд.

Мы гоним, гоним, почти не останавливаясь, где хотелось бы быть и быть. Сохраняемый в первозданности средневековый городок Сен-Поль-де-Ванс (странно увидеть здесь за витриной «Архипелаги» и уже «Телёнка»), крутые переулки, мощённые морскою галькой. – Грасс, где доживал Бунин. – Каменистые, малоплодные холмы Прованса, уже сейчас, в апреле, сухие под солнцем, но всюду сизые пучки лаванды, ещё зальёт она лилово-синим эти поля, а душистый её настой и сейчас продаётся проезжим в одиноких придорожных ларьках. Всякому земному месту отпущен свой дар. Столица лаванды – Динь.

Дорога Наполеона – как гнал он с Эльбы на утраченный Париж. Стоит у дороги кусок старой каменной стены с проломами. Доломали б её и свалили? – нет: в один проём поставили древнюю амфору, и стена зажила как памятник, французский вкус! – Или: крестьянский каменный арочный сарай, так и остались видны старые стропила, балки, в более разрушенной части – старые жбаны, крестьянская посуда, в каменное корытце стекает струйка родника, – а более сохранившуюся остеклили по-современному, и в одном помещении сразу – печь, ресторан, тихая классическая музыка, две скромные девушки-официантки, а меню написано в ученической тетрадке от руки. Французский уют!

 

И оставалось мне в Цюрихе ещё только короткобегучих несколько дней. Да давай же, Ладушка, хоть ребятишек свозим на Фирвальдштетское озеро! В солнечный позднеапрельский день взяли Ермошу с Игоней и погнали туда машиной, там – пароходиком к тому месту берега, где приносилась священная клятва, откуда вышел Швейцарский Союз[83]. Голубой день, голубое многоизгибистое озеро между лесных кряжей. И ещё долгим фуникулёром высоченно поднимались к Ригихофу – откуда уже и снежные вершины видны, да не в одну сторону. (Малыши мои неизбалованные целый год потом говорили: «Когда мы с папой были в путешествии…»)

Но и это не последнее европейское. Уже два месяца лежало у меня приглашение из кантона Аппенцелль – присутствовать на торжественном дне их кантональных выборов, – и главный редактор «Нойе Цюрхер цайтунг» Фред Люксингер убеждал меня, что этого пропустить нельзя, он же теперь нас с Алей и повёз. Мой отлёт в Канаду был в понедельник – а выборы в воскресенье, и так я успевал. Это – маленький горный кантон на востоке Швейцарии, даже их – два Аппенцелля, два полукантона, католический и протестантский, разделились. Мы званы были в католический. Уже обгоняя по дороге пеших (на выборы ходят пешком, ехать считается неприлично), нельзя было сразу не заметить: все мужчины шли с холодным оружием – это знак права голоса, женщины и подростки его не имеют. Собирались и наискось, без дорог, через луга (правило Аппенцелля: до дня выборов можно ходить по лугам, а потом пусть растёт трава). У парней и у девушек многих – серьга в одном ухе.

Уже дослуживали католическую мессу, в храме – не протолкнуться, а вокруг алтаря стояли многоукрашенные знамёна общин. И с весёлых разноцветных шале на главной улице свешивались длинные флаги невиданных рисунков, сочетаний, изображений животных. В ратушном зале приглашённые туда складывали сперва своё оружие, а поверх кидали чёрные плащи. Затем шесть знаменосцев в старинных униформах понесли свои знамёна во главе процессии, и сопровождали их мальчики-ассистенты в униформах же. Затем должностные лица и почётные гости растянутой медленноступной процессией отправились серединою улицы, обстоенной жителями, другие вывешивались гроздьями изо всех окон. Меня встречали все с таким энтузиазмом, как будто я – их коренной, но знаменитый земляк, вот вернувшийся на родину, – а заранее б я прикинул, что глухой кантон скорей всего и имени моего не знает. (Да не только писателя они приветствовали, а воина против зла, и это в речи главы правительства было.)

На площади высился невысокий временный деревянный помост, где все должностные лица, десятка полтора, выстроились в одну линию и всё собрание простояли с обнажёнными головами в чёрных плащах. А всю площадь залила плотная толпа stimmberechtigte Männer – мужчин, имеющих право голоса, со своим оружием и тоже обнажёнными головами, серыми, рыжеватыми, седыми, но в одеждах обычных. А женщины теснились уже где-то за краями толпы или на балконах и в окнах. Молодёжь на наклонных крышах держалась о заграждения, а один фотограф картинно оседлал конёк крыши. Глава правительства ландаман Раймонд Брогер – с пухом седины на голове, с лицом умным и энергичным, произнёс речь, поразившую меня: о, если бы Европа могла слышать свой полукантон Аппенцелль! или могли б такое себе перенять правители больших стран!

Вот уже больше полутысячелетия, говорил он, наша община не меняет существенно форм, в которых она правит сама собою. Нас ведёт убеждение, что не бывает «свободы вообще», но лишь отдельные частные свободы, каждая связанная с нашими обязательствами и нашим самосдерживанием. Насилие нашего времени доказывает почти ежедневно, что не может быть обезпеченной свободы ни у личности, ни у государства – без дисциплины и честности, и именно на этих основаниях наша община могла пронести через столетия свою невероятную жизнеспособность: она никогда не предавалась безумию тотальной свободы и никогда не присягала безчеловечности, которая сделала бы государство всемогущим. Не может существовать разумно функционирующее государство без примеси элементов аристократического и даже монархического. Конечно, при демократии народ остаётся решающим судьёй во всех важных вопросах, но он не может ежедневно присутствовать, чтоб управлять государством. И правительство не должно спешить за колеблющимся, переменчивым народным голосованием, только бы правителей переизбрали вновь, – оно должно не зазывные речи произносить избирателям, но двигаться против течения. На деле и по истине задача правительства состоит – действовать так, как действовало бы разумное народное большинство, если бы оно знало всё, во всех деталях, а это становится всё невозможнее при растущих государственных перегрузках. Поэтому остаётся: избрать для совета и правления сколь можно лучших – но и подарить им всё необходимое доверие. Безхарактерная демократия, раздающая право всем и каждому, вырождается в «демократию услужливости». Прочность государственной формы зависит не от прекрасных статей конституции, но от качества несущих сил. Худую службу окажем мы демократии, если изберём к руководству слабых людей. Напротив, именно демократическая система как раз и требует сильной руки, которая могла бы государственный руль направлять по ясному курсу. Кризис, переживаемый обществом, зависит не от народа, но от правительства.

А стоял на дворе – не рядовой апрель, но тот опасный для Запада (хоть Запад и не понимал) апрель 1975 года, когда Соединённые Штаты убегали из Индокитая. Всего за 10 дней до этого аппенцеллевского собрания сообщала легковерная западная печать, что «население Пномпеня радостно приветствует красных кхмеров».

И сегодня поразительно было услышать на этой маленькой солнечной площади, в таком глухом уголке, но самой центральной Европы: как сильно выросла всеобщая небезопасность за самый последний год. Что мы ужасаемся тому образу поведения, каким Америка покидает своих индокитайских союзников. Мы ужасаемся судьбе южновьетнамского народа, толпами бегущего от своих коммунистических «освободителей», – и перед этой трагедией озабоченно спрашиваем себя: да сдержит ли Америка свою союзническую верность перед Европой? Перед той Европой, которая, вот, не способна в одиночку сопротивляться советской агрессии и теперь ожидает американской помощи как безсомненной. И именно во время вьетнамской войны – в Европе расцвёл антиамериканизм. Надо считать, что Америка в будущем не будет защищать никакое государство, которое не хочет защитить себя само. Европа должна в короткий срок дать доказательства готовности к высоким жертвам и эффективному единению.

И потом уже – критически о Швейцарии, как она находит непомерными свои военные расходы в 1,7 % от бюджета. Потом – и об экономике, в которой Швейцария перестала быть страною сказочно-блаженной.

И всё это произнеся, ещё приветствия гостям, – ландаман снял с груди крупную металлическую цепь, знак своей власти, ещё и какой-то жезл передал соседу по трибуне – и быстро круто ушёл. Всё. Он отслужил свой срок.

Но другой чиновник заступил его место – и тут же предложил избрать Брогера вновь. Предложил голосовать – и вся тесная мужская толпа единым взмахом подняла руки. Не считали, ясно и так: избран вновь. (Тут я про себя подсмехнулся: ну, демократия, как у нас.)

Брогер снова появился на прежнем месте и, подняв пальцы одной руки, громко вслух за чтецом повторял клятву. Снова надел цепь на грудь. И стал теперь читать клятву для толпы – и толпа повторяла хором: клялся сам народ себе!

Затем ландаман стал возглашать членов своего правительства, всякий раз спрашивая, кто против, но не было никого, да как будто и мало секунд он оставлял для возражений. Я про себя продолжал посмеиваться: опять как у нас. Но тут же я был и вразумлён. Главный первый закон, который хотел провести ландаман, – налоговый, повысить налоги, кантон не справляется с задачами. Пошёл гул по толпе, переговоры между стоящими. На трибуну взошёл и пять минут говорил один оратор – против предлагаемого закона. Затем министр финансов хотел аргументировать за, – загудела толпа, что слышать его не хочет, а желает голосовать. Проголосовал ландаман за закон – совсем мало рук, против – истинный лес. Мужчины энергично выбрасывали руки, было впечатление взмахнутого крыла толпы, подавительная, убедительная сила голосования, какой не бывает при тайных бюллетенях. (А на поясе-то у каждого, в толпе не видно, – кинжал или шпага.)

Ландаман был очень огорчён и, пользуясь, видимо, своим правом, аргументировал сам и потребовал второго голосования. Его почтительно выслушали – и так же подавительно проголосовали: налогов – не повышать.

Глас народа. Вопрос решён безповоротно – без газетных статей, без телекомментаторов, без сенатских комиссий, в 10 минут и на год вперёд.

Тогда правительство выступило со вторым предложением: повысить пособия по безработице. Кричали: «А пусть работают!» С трибуны: «Не могут найти». Из толпы: «Пусть ищут!» Прений – не было. Проголосовали опять подавительно – отказать. Перевес множества был настолько ясный, что рук не считали, да и не удержать их так долго, да, наверно, и никогда не считают, а на глазок всегда видно.

И ещё третье было предложение правительства: принять в члены кантона уже живущих в Аппенцелле по нескольку лет, особенно итальянцев. Кандидатов было с десяток, голосовали по каждому отдельно, и отклонили, кажется, всех. Недостойны, не хотим.

Не-ет, это было совсем не как у нас. Без спора переизбрав любимого ландамана, доверив ему составить правительство, как он желает, – тут же отказали ему во всех основных законопроектах. И – правь. Такую демократию я ещё никогда не видывал, не слыхивал – и такая (особенно после речи Брогера) вызывает уважение. Вот – такую-то бы нам. (Да древнее наше вече – не таким ли и было?)

Швейцарский Союз заключён в 1291 году, это действительно сейчас самая старая демократия Земли. Она родилась не из идей Просвещения – но прямо из древних форм общинной жизни. Однако кантоны богатые, промышленные, многолюдные всё это утеряли, давно обстриглись под Европу (и переняли всё, до мини-юбок и сексуальных «живых картин»). А в Аппенцелле – вот, сохранялось, как встарь.

Как же разнообразна Земля, и сколько на ней вполне открытых возможностей, не известных, не видимых нам! В будущей России ещё много нам придётся подумать – если дадут подумать.

На следующее утро я улетал в Канаду. Самолётный билет был куплен заранее, но на подставную фамилию (я придумал её – Hirt – по портрету чудесного швейцарского старика-пастуха в кабинете штадтпрезидента Видмера). Бережёного Бог бережёт. Да я охотней бы – плыл. Переброс через океан за несколько часов – неестественен, не успевают мозги перестроиться, хочется боками своими пробраться через это огромное пространство. Но – на Западе пароходное сообщение вышло из моды и никто уже не ездит так по делу (и обыкновенная почта идёт по морю полтора месяца, дольше, чем при парусных кораблях). Через океан плавают теперь только на пароходах-увеселителях, где мне и места нет, и оказаться противно. А пароходство Европа – Канада и вовсе утеряно Западом: вытеснили их польские и советские пароходы с дешёвой прислугой и дешёвыми услугами. Мне – чтобы переплыть в Канаду, надо было бы на несколько дней вернуться на территорию коммунизма.

Летел я в настроении расстроенном и возбуждённом. С одной стороны, я летел (и много вещей своих личных вёз и часть рукописей) – чтоб уже не возвращаться. Найти дом в канадской дикой глуши, совсем уйти, отвернуться от дёргающего мира – и только писать, писать – не куда-то на дачу отлучаясь для этого на недельки, а – дома сидя и непрерывно. Мне было уже 56 лет, а ведь вся главная работа по «Красному Колесу» ещё даже не начиналась. Слишком динамичная моя жизнь при всех её внешних успехах как бы не сдвинулась в поражение в главном жизненном замысле.

 

А с другой стороны: катились огненные дни вьетнамской капитуляции, а ни Америка, ни Европа, кажется, не понимали, насколько в эти дни пошатнулось их будущее. Вот и ландаман Аппенцелля по своим возможностям говорил мужественно и открыто своему континенту – но ведь его не услышат. Я провёл в Европе суматошнейший год, так нигде и не укрепясь, не упрочась, всё в перекате, – а кроме издания «Архипелага» что́ я, собственно, сказал? Конечно, понимающему – и того слишком довольно, но многие ли в Европе дерзают быть понимающими? И вот сейчас во Франции – много ли я успел сказать? истинный мой долг – работа, и это вовсе не самоограждение, когда я отвечаю, что я – не политик. Я не хочу дать затащить себя в непрерывные политические дискуссии, в череду ненужных мне вопросов. Но хочу сам избирать и эти вопросы, и время выступлений. Темперамент тянет меня вовсе не самоустраняться, не только не скрываться в глушь, а напротив: войти в самое многолюдье и крикнуть самым громким голосом.

В ближайшие часы это противоречие решилось так: улетая за океан, как я думал, окончательно, – я за эти семь часов перелёта написал начерно и переписал набело статью «Третья Мировая?..»[84].

Как не увидеть? Сперва подарили коммунизму Восточную Европу, теперь сдают Восточную Азию, не препятствуют ему вклиняться на Ближнем Востоке, в Африке, в Латинской Америке, – вот так-то, всё опасаясь Большой войны, немудрено сдать и всю планету. В благополучии – как трудно быть непреклонным и готовым на жертвы.

Уже зная ненадёжность канадской, ещё и вечно бастующей, почты, отдал письмо со статьёй швейцарцу-стюарду, чтобы он вернул его в Швейцарию в эти же сутки.

А вот уже под крыльями – Америка.

83Швейцарский Союз возник в 1291 году как военный союз трёх альпийских кантонов (Ури, Швиц и Унтервальден) для отстаивания независимости от Габсбургов и сохранения контроля за перевалом Сен-Готард – главным торговым путём из Германии в Италию; постепенно расширился до 13 кантонов и просуществовал до 1798 года. Национальный миф Швейцарии относит возникновение Швейцарского Союза к 1307 году, когда на Рютли – лугу близ Фирвальдштетского озера, где сходятся границы трёх кантонов, их представителями была дана клятва о взаимной поддержке в борьбе за независимость. Это событие запечатлено в драме Шиллера, названной именем легендарного швейцарского лучника «Вильгельм Телль» (1804).
84Третья Мировая?.. (28 апреля 1975) // Публицистика. Т. 1. С. 225–228; Solzhenitsyn A. The big losers in the Third world war // New York Times. 1975. 22 June. P. 15 (sec. 4: The week in review).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63 
Рейтинг@Mail.ru