© А. Смулянский, 2017
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2017
Мы говорим сегодня о неврозе, который в перечне известных психоанализу расстройств традиционно следует под вторым номером. Речь о нем обычно заходит, когда необходимо перечислить все то, что находится после истерии, – именно тогда вспоминают про обсессию, находящуюся в тени номера первого. Этого радикально недостаточно, и о навязчивости приходится говорить еще и еще, поскольку нечто связывает с обсессией не только современного субъекта как такового – субъекта, которого иногда называют субъектом капиталистической системы или субъектом, чьи основания были заложены в сочетании модернистской философии и просвещенческой педагогики, – но и субъекта в том его виде, в котором он обнаруживается на уровне, открытом Фрейдом. На этом уровне субъект не может увидеть, какой объект для Другого он представляет, и слепота его, как мы знаем, организована определенным образом, в регистре сопротивления. Невроз навязчивости, являясь наиболее полным воплощением этого регистра, указывает на то, что опыт Фрейда действительно может быть поверен и у него есть определенные основания. Я забегаю вперед, намекая на то, что истерия, при всей ее сплетенности с зарождением аналитического мышления, такой прочной основы предоставить не может. И поэтому здесь, в стенах Музея сновидений Фрейда, я хотел бы говорить о том скрытом беспокойстве, которое сопровождает упоминание этого невроза. Беспокойство это носит именно профессиональный характер, оно является уделом аналитиков и выражается в той крайне скупой речи, которая неврозу навязчивости обычно адресуется.
Очень трудно представить себе, чтобы современные аналитики, поддерживающие определенные исследовательские стандарты, стали бы неврозом навязчивости специально заниматься. Дело не только в вопросах моды, хотя последняя красноречиво говорит о том, что именно сегодня занимает умы психоаналитического сообщество, объединяющегося возле наследия Лакана. В нем мы встречаемся с разного рода штудиями, посвященными психозу. Также анализ все активнее осваивает территорию детской комнаты – например, в тех формах, в которых он посвящает себя нейроатипичным субъектам. Но аналитики никогда не уделяют достаточно времени навязчивости. Создается впечатление, что обсессия настолько хорошо исследована, что у них как будто бы нет оснований заниматься ей специально. Впечатление это ошибочно, и я намереваюсь показать, что именно в теме невроза навязчивости наличествует то, что может вызвать у психоаналитика настоящую тревогу.
Именно по этой причине после Фрейда, буквально умолявшего обратить на невроз навязчивости особое внимание, и за исключением Лакана, открыто заявившего, что с теорией, которая никак не может определить сущность этого невроза, что-то не в порядке, мы не встречаем в аналитической мысли каких-либо ярких посвященных ему прозрений. Напротив, все известное на его счет до сих пор вполне укладывается в пространство медицинского психиатрического дискурса. Другими словами, навязчивость, в отличие от истерии, перверсии или психоза, не стала причиной ни одного из ярких психоаналитических открытий. За исключением нескольких бесценных страниц Лакана, проливших совершенно иной свет на структуру обсессии и неизбежность ее появления в субъектной структуре, невроз этот долгое время находился в тишине произносимых о нем тривиальностей.
У этого несомненно должна быть какая-то причина, и заключаться она может лишь в том, что у аналитика, как я хочу показать, есть основания поднятия этого вопроса остерегаться. Основания эти хорошо проявились в ходе семинара, проведенного Жаком-Аленом Миллером в Барселоне, где ему был задан вопрос: чем именно симптом навязчивости отличается от симптома истерического? Миллер в своей характерной манере отвечает, что симптом истерический очевиден, тогда как о симптоме навязчивости можно сказать лишь то, что он не явлен. Ответ этот следует понимать в особом режиме, который идет вразрез с медицинской практикой, считающей, что именно навязчивый невроз содержит наиболее яркие проявления сугубо невротической патологии, в частности выражающиеся в навязчивых мыслях и действиях. Но Миллер делает совершенно верное замечание, потому что в пространстве психоанализа действительно не существует узаконенной возможности говорить о навязчивом симптоме. В его многообразных проявлениях, распространяющихся на все сферы психической жизни, перед нами вырисовывается то, что можно назвать «субъектом как таковым». В этом навязчивость и заключается: не являя себя прямо, она господствует в той области, где субъект формируется, и занимает его бытие целиком.
Это несет для аналитика определенную угрозу, потому что навязчивость в этом виде не позволяет работать с собой так, как позволяют работать даже такие наиболее изысканные и сложные явления психической жизни, как психозы. Чем привлекателен психоз, так это тем, что он напоминает, чем ранее была привлекательна истерия: у него есть предмет – нечто в субъекте, что оказывается ему чуждым настолько, что об этом можно говорить предметно и совершенно открыто. В психозе мы встречаемся с бредом или с каким-либо специфическими образованиями в личности, которые позволяют судить о природе страдания и делать определенные заявления на этот счет. Здесь, как это ни странно, специалист практически ничем не рискует. Сколько бы ни говорилось о том, что психоз бросает аналитику вызов, мы не замечаем, чтобы предупреждение Лакана имело какой-то смысл и кто-то перед психозом пасовал, – напротив, специалист в работе с ним всегда готов проявить отчаянную смелость. Это означает, что психоз не вызывает в нем никакой тревоги. Даже опасаясь, что ему не удастся справиться, психоаналитик проявляет готовность работать с тем, что уже определено и потому придает ему мужества, поскольку никак не касается его собственной позиции. Выигрыш или проигрыш аналитика в каждом из подобных случаев могут быть довольно отчетливыми, но они ничего к его бытию не добавляют.
С навязчивостью все обстоит наоборот: мы знаем, что успех в ее анализировании настолько тонок и расплывчат, что в отдельных случаях разница между началом и завершением анализа сказывается лишь в нюансах. Тем не менее именно в работе с этим неврозом есть нечто такое, что затрагивает саму позицию психоаналитика. Замечает это именно Фрейд: работая с Человеком-крысой, наиболее известным и крупным случаем навязчивости в истории психоанализа, Фрейд ловит себя на том, что ему приходится говорить о симптоме навязчивости на том же языке, на котором анализант ему о своих тревогах и симптомах повествует. Другими словами, он неожиданно обнаруживает, что лишен почвы, – ощущение, которое при работе с истерическими пациентами его не посещало. Если в отношении истерических случаев Фрейд занимает метапозицию, поскольку у него есть аналитический язык, который он может с определенной долей уверенности предложить истеричке, то в анализе навязчивости Фрейд обнаруживает, что способен лишь повторять за субъектом. Пациент накидывает Фрейду массу разрозненных фактов и разнообразных случившихся с ним происшествий: это и небольшая сумма, которую он задолжал некоему лейтенанту и которую приходится отдавать с ухищрениями, это и попытка сойти на станции для того, чтобы сесть в другой поезд и вернуться в место, куда возвращаться ему не надо, это и обстоятельства, связанные с его влечением к даме, ненависть к отцу и масса всего прочего, не связывающегося в единое целое даже на уровне аналитической интерпретации. Фрейду приходится заметить, что, по существу, все психиатрическое знания, на которое он, даже существенно от него отойдя, продолжал опираться в случае истерии, ничего здесь не дает именно потому, что в своем дискурсивном обличии это знание лишь дублирует навязчивость. Бесчисленное количество раз тавтологично повторяя, что субъект навязчивости страдает от обсессивного повторения, медицинская наука становится ничем иным как материалом, который сам навязчивый субъект прекрасно усваивает еще на первом шаге своих взаимоотношений с медицинским текстом – не существует невротика навязчивости, который не был бы в курсе основных проявлений своего страдания.
Обнаруживая, что его собственная позиция находится в этом анализе под вопросом, Фрейд предпринимает решительный шаг, последствия которого я сейчас покажу, указав также на то, что этот шаг, в какой-то степени снова поставив анализ на твердую основу, сделав навязчивость явлением аналитическим, тем не менее заводит Фрейда в своего рода тупик. Этот тупик не позволял аналитикам никуда двинуться до тех пор, пока в вопрос навязчивости не вмешивается Жак Лакан.
Что делает Фрейд, чтобы выйти из пут навязчивости и прекратить бессмысленный поток обстоятельств, которыми анализант с ним делится, но которые, по существу, к пониманию случая не продвигают? Фрейд предполагает, что ему следует действовать так, как он действовал в случае истерии: искать значение. Мы знаем, в чем, собственно, состоит метода Фрейда в ее классическом обличье: существует содержание явное, и в то же время существует нечто такое, чего это содержание не касается, но косвенно на него указывает. То есть в случае, когда нам явлено одно содержание, необходимо искать другое. Оно может быть дано на уровне метафоры – например, быть кардинально противоположным, как в случае вытеснения враждебных ощущений, прикрытых маской любви или уважения – или же метонимически обнаруживаться в стороне, то есть быть непохожим на первично предъявляемое в анализе содержание, но при этом представляющим некий психический процесс, который в этот момент оказался неподалеку. Так или иначе, Фрейд полагает, что в данном случае на значение вполне можно положиться. Поэтому он начинает распутывать клубок всего того, что пациентом ему наговорено, и постепенно картина складывается в ее совокупности, поскольку обнаруживается все то, что Фрейд предчувствовал и хотел обнаружить. Обретает свое место и враждебное отношение к отцу, и садистическая фантазия с крысами, связанная с возможностью осуществить любовный акт, несомненно подкрепляющая не столь далеко отстоящее от этого случая рассуждение Фрейда о недомоганиях в сексуальной жизни, свойственных навязчивому типу, который способен реализовать себя сексуальным образом только в том случае, если со стороны объекта имеет место какая-либо поврежденность. Важно, что Фрейд не ошибается в этом отношении и проводит эту фантазию строго по тому ведомству, где ей и место, – не являясь фантазией садистической, она сопряжена исключительно и только со слабостью желания, в целом навязчивому невротику присущей.
Тем не менее Фрейду приходится спасовать, когда анализант предлагает ему наиболее интимное обстоятельство, сопряженное с его отношением к отцу: эпизод неполной мастурбации перед зеркалом, которую пациент совершает каждый вечер, выходя в холл после своих институтских занятий, – мастурбации, которая была отцу адресована так, как если бы он мог вернуться в виде призрака, поскольку к тому времени он был уже мертв. Фрейду приходится искать скрытое значение и он предполагает, что здесь имеют место два противоположных импульса. С одной стороны, это импульс любви к отцу и, с другой стороны, импульс враждебности как доказательство отцу того, что его мнение больше не имеет значения. Обратив внимание на совершавшийся, по его мнению, вызов, бросаемый невротиком отцовской власти, Фрейд в то же время признает, что в чем-то он заходит в тупик и навязчивая фантазия для него до конца не ясна. Помимо колебания от враждебности к любви и уважению, в ней не удается больше ничего усмотреть.
Это показывает, что в ходе поиска значений Фрейду до известной степени не удалось вырваться за пределы того Воображаемого, как сказал бы об этом Лакан, которое навязчивость аналитику предлагает. Можно сказать, что явное содержание так и осталось явным и разгадки поведения пациента Фрейд не достигает. Упирая на значение как на существующее возможное истолкование навязчивого действия – позиция, которую Фрейд занимал и впоследствии, в чем можно убедиться из его «Лекций по психоанализу», где он говорит о том, что любое повторное действие может найти толкование в биографическом материале, – Фрейд тем самым в какой-то степени откладывает навязчивость на потом. То, что оказывается годным для истерии и действует в ней именно потому, что толкование вызывает у пациента активное неприятие, в случае навязчивости воздействия не оказывает. Более того, Фрейд наталкивается на то, что навязчивый субъект в анализе достаточно подготовлен не только для того, чтобы воспринять толкование, но и чтобы в должной мере оценить его красоту интеллектуально, что и означает в его случае сопротивление.
Именно здесь обнаруживается важная вещь, впоследствии подвергнувшаяся почти полному забвению и восстановленная лишь Лаканом, а именно логическое соположение навязчивого симптома и собственно аналитической сцены.
Выяснилось, что невротик навязчивости – это не истерик, воспринимающий толкование как нападку на то, что ему лично дорого – на желание, которое он холит и лелеет, оберегая в истерическом молчании. Невротика навязчивости таким образом с толку не собьешь. Какое бы знание ни давал ему аналитик, оно для него не оказывается тем, в чем бы он обнаруживал нечто для себя неизведанное, выходящее за границы его собственной рационализации. Другими словами, он не обнаруживает там себя самого, но зато превосходно способен идентифицироваться с местом, откуда интерпретация исходит.
В итоге Фрейд блестяще, как он обычно это делал, продемонстрировал именно пределы анализа в тот исторический момент, когда анализ впервые с навязчивостью начинает работать. И когда после более чем сорокалетнего молчания к этой теме подходит Лакан, он в первую очередь предполагает, что ключ к толкованию навязчивости искать нужно вовсе не здесь. Если Фрейд еще видит в ярких симптомах навязчивости, в компульсивностях, обсессиях, постоянных самопроверках, которые невротик навязчивости предпринимает, какой-либо след угасшего, но реального психического процесса, приведшего к развитию невроза, то Лакан в случае работы с навязчивостью о ритуальности не говорит вовсе. Многократно описанная в медицинской литературе внешняя симптоматология обсессии Лакана не интересует; он сразу устремляется в совершенно другое место, которое позволяет ему обойти ловушки, в которые обычно попадают терапевты.
Первая из этих ловушек связана с тем, что невротик навязчивости демонстрирует в анализе послушание. Он настолько в этом отношении контрастирует с истериком, что есть даже выражение, описывающее анализ навязчивого субъекта как «медовый месяц» аналитика. Если в случае истерии аналитик обречен наталкиваться на враждебность, черпая из той самой горькой чаши, с которой столкнулся Фрейд, работая с Дорой, оспаривавшей позицию аналитика, то в случае невротика навязчивости специалист встречается с безграничным к себе уважением. Любые интерпретации принимаются, любое воздействие со стороны аналитика в случае навязчивости встречает содействие со стороны невротика. В таком анализе, как может показаться, происходит мощная интеллектуальная работа – именно она до такой степени восхитила Фрейда в случае Человека-крысы, что в дальнейшем он отказывал в диагнозе навязчивости всем, кто, по его мнению, не демонстрировал достаточного интеллектуального уровня.
Нет сомнений, что на определенном уровне так и есть: в лице невротика навязчивости перед нами всегда, конечно же, субъект интеллектуальный. Более того, по сути, то самое интеллектуальное состояние современности, в котором мы волей-неволей находимся, пользуясь, хотим мы того или нет, тем, что Лакан называет «знанием», – вся наша специфическая культурность и просвещенность, наша включенность в политическую повестку и в гражданские процессы – по существу, и есть то, что поддерживает характерный для навязчивости рационализированный фон. Любой субъект такого просвещенного типа является неплохим толкователем и даже, если это необходимо, аналитиком всех тех процессов, с которыми он сталкивается. Каждый из нас является, например, стихийным философом или литературным критиком, знающим, как следует встречать ту или иную публикацию или новость. Здесь недостатка в образовании нет ни у кого. Именно поэтому вся подкованность, которую невротик навязчивости демонстрирует – его неустанный самоанализ, его готовность идти в своем собственном анализе на сотрудничество со своим аналитиком – на поверку ничего не стоят, точнее, стоят ровно того, чего стоит любое вхождение в анализ: перед нами контракт, соглашение на условно мирной основе. Аналитический альянс в таких случаях может длиться сколько угодно – анализ навязчивых невротиков длится годы, в отличие от некоторых анализов истерии, которые склонны заканчиваться внезапно, как это произошло в случае Доры. Навязчивый невротик готов ходить в анализ бесконечно, он принимает все резоны аналитика, он готов учиться и не прочь потом поучить других тому, что он в анализе узнал. Это в ряде случаев сбивает аналитика с толку. Так, Фрейд, окрыленный успехами в случае истеричек, реагировавших на его теоретические разборы сильной тревогой и психическими изменениями, пытается использовать те же приемы с Человеком-крысой. Он предлагает ему аналитическую теорию и немедленно наталкивается на то, что она ничего в субъекте не производит и никаких новых воспоминаний не вызывает – субъект готов бесконечно повторять лишь то, с чем в анализ он уже пришел, так что все попытки с воспроизводимого им содержания его переключить поначалу оказываются бесплодными.
Таким образом, именно благодаря неврозу навязчивости мы видим повод для аналитика задуматься о том, чем является его практика в ее обычном виде. Как правило, считается, что в этой практике существуют вещи, которые нельзя трогать. Помимо сеттинга, на который никто со времен Лакана не покушался, есть еще своего рода пространство взаимного уважения, сотрудничества, т. н. альянса, которое, как кажется, в анализе выходит на первый план. Ни в коем случае не призывая ни к каким революционным изменениям, можно лишь отметить, что общее мнение, будто бы в анализе, который мы называем классическим, происходит именно это, в некоторой степени ошибочно с самого начала. Все эти благолепные вещи удивительным образом оказываются «мимо». В случае истерички это не работает потому, что истеричка аналитику ни на грош не верит и благодушие специалиста лишь подтверждает для нее реальность той циничной лжи, которой, как ей кажется, она в своем окружении опутана. В случае же навязчивого невроза это не работает ровно в той степени, в которой навязчивый невротик готов идти на сотрудничество и без этих проповедей. Это ничем ему не угрожает, это не затрагивает ни его симптом, ни ту навязчивую структуру, на основании которой симптом произрастает. Именно это Лакан и отмечает в первую очередь.
Именно поэтому большая часть анализов навязчивости, какой бы респектабельной ни была сама их практика и какие бы положительные эффекты в отдалении она ни приносила, сводятся в своем роде к дипломатической войне. Пока не наступило нечто такое, что Лакан называет «переломной точкой», изменений к лучшему не происходит, но ухудшений не происходит тоже. Именно поэтому Лакан предполагает, что необходимо что-то еще, но предложить это возможно в том случае, если сам феномен навязчивости будет пересмотрен. Не в последнюю очередь именно это подталкивает Лакана не только к вкладу собственно в теории обсессии, но и стимулирует тот общий вклад, который Лакан в теорию психоанализа совершает, поскольку фрейдовский анализ в самом своем фундаменте был разработан для взаимодействия с истерическим субъектом и предполагает те способы конфронтации, которые способны вызвать реакции именно со стороны последнего.
Напротив, как выше было сказано, невротик навязчивости умудряется аналитика обмануть именно тем, что выше было названо покорностью, даже сервильностью в анализе. Это означает, что, по всей видимости, какого-то знания о невротике навязчивости нам недостает: необходимо более четкое понимание того, как устроена структура навязчивости. Это понимание, как было сказано выше, требует шага за пределы того, что в случае навязчивой симптоматики бросается в глаза в первую очередь.
Возможно, именно это является причиной, по которой теория навязчивости так медленно продвигалась в истории развития анализа. Здесь радикально недостаточно тех средств осмысления, которые готовы зачастую на обсессию потратить. Она кажется настолько безопасной, настолько привычной, что тот фон, который она вносит в анализ укрепляет аналитика в его уверенности, а не разочаровывает. У навязчивости, как у беспроблемного ребенка, очень мало шансов попасть в зону теоретического внимания, стать предметом подлинного исследовательского интереса. Но именно тот обман, та череда уступок, которые сам аналитик невольно совершает, работая с невротиком навязчивости, потому что к этим уступкам склонен и сам невротик, та система обмена любезностями, в рамках которой такой анализ зачастую протекает, и подсказывает нам, что в данном случае аналитик становится непосредственной жертвой навязчивости.
Происходит так не в последнюю очередь именно потому, что до Лакана не существовало представления о том, что именно в неврозе навязчивости является своего рода пуповиной, местом прикрепления симптома. Если в случае с истерией, как правило, фигурирует пресловутая травма, которую Фрейд пытался в разные периоды жизни обнаружить, так и не найдя, впрочем, для нее определенного места, в случае именно аналитического симптома навязчивости ничего подобного не обнаруживается. Войти в него с той же самой стороны, что и в случае с истерией, практически невозможно – и это при том, что, как уже было сказано, отдельными симптомами этот невроз богат как никакой другой. Это создает интересную, почти скандальную ситуацию в его аналитической теории, которая частично объясняет то самое, адресуемое навязчивости, глухое молчание, о котором было сказано выше.
Что предпринимает Лакан? Первым делом он дает нечто такое, что можно было бы назвать не диагностикой, а скорее аналитическим описанием. В его семинарах невротик навязчивости фигурирует не как невротик с типичными для него навязчивыми идеями, а как субъект, который вступает в определенные отношения с объектом и с наслаждением, которое он может от объекта получить. В действиях невротика навязчивости обнаруживается стратегия, которой он не намерен поступаться и которая до конца анализу не поддается. Это печальная истина, но она является лишь начальным фактом, отправной точкой, поскольку в анализе для этой стратегии открываются новые обстоятельства. Другими словами, невроз навязчивости не прерывается, а развивается, и анализ способен использовать ход этого развития себе же на пользу. В анализе невротик навязчивости может продолжать ту же самую сеть своих маленьких сделок с инстанцией Блага, к которым он чрезвычайно склонен и в своей повседневной жизни. Долакановский анализ ему в этом практически не мешает, если речь идет о классическом анализе, особенно психотерапевтического характера, нацеленного на стабилизацию невроза. Поэтому Лакан замечает, что искать слабое место невротика навязчивости надо именно там, где он выстраивает свои стратегии наслаждения. Эти стратегии никогда не носят такого драматического, яркого, даже мучительного характера, как при истерии. Они напоминают скорее море в спокойную погоду, где колебания незначительны, но при этом существует пункт, где невротик навязчивости не готов потерпеть поражение. Что его интересует в анализе, так это то, что он может выйти сухим из воды. Именно это зачастую ему и удается. Анализ он покидает отнюдь не разочарованным, но тем не менее нечто такое, что характеризует отношения невротика навязчивости с его удержанным Благом – Благом, которое он вырывает у того, кого мы называем «Другим», остается нераспознанным.
Именно поэтому лакановский анализ предоставляет для анализа навязчивости такую прочную основу. В отличие от фрейдовского, он по существу является анализом, адресованным структурам навязчивого образования. Не на это ли указывает то, что большинство базовых лакановских концептов – Воображаемое, прибавочное наслаждение, объект а – это элементы, которые в первую очередь позволяют истолковать психический аппарат именно невротика навязчивости и как будто идеально созданы для того, чтобы внести в работу с ним какую-то новизну. Это, как правило, остается незамеченным, потому что мы привыкли работать с текстом Лакана так, как мы в принципе работаем с теоретическими текстами, где существует некий аппарат, который необходимо усвоить, перед тем как найти ему применение. Читателю Лакана, как ему самому кажется, необходимо узнать, что такое «желание другого», Реальное, Воображаемое, отцовская метафора, что такое тревога, в конце концов. На постановку этого аппарата в мысль – на то, чтобы в представлении читающего он приобрел какую-то связность, выступил бы инструментом чего-то более деятельного, – как правило, уходят годы. Именно из-за этого остается незатронутой тема того, что аппарат этот спровоцирован определенной темой – что, конечно, не означает, что использовать его надо так же узко. У нас, как уже было сказано, не вызывает сомнений то, что фрейдовский аппарат ориентирован на истерика – даже если последнее и обнаружило в итоге свои пределы, например, в работе с психозом. Разрастись в полноценное учение о началах бессознательной психической жизни в целом это ему не помешало. Но никогда не говорится о том, что лакановский аппарат создан для того, чтобы дать обсессии в своем роде новую жизнь на аналитической сцене и в клинической практике.
Например, что такое тот самый лакановский большой Другой, о котором говорят не только аналитики, но к чьей фигуре прибегают философы, социальные критики, журналисты и даже кинематографисты? Что это за персонаж? Как правило, мы склонны мыслить его предельно общо – справедливо полагая, что этот концепт касается каждого, у нас тем не менее не возникает ощущения, что у его происхождения есть какая-то специфика. Речь идет чуть ли не о божественной инстанции, исполненной смыслами и регулирующей тревогу. Но дело именно в том, что в зависимости от типа невроза необходимо говорить о большом Другом отдельно. Он не остается одним и тем же и в случаях истерии, и в неврозе навязчивости, соответственно, и взаимодействия тех или иных невротических процессов в его отношении тоже не остается чем-то идентичным. Следует сказать, что Другой навязчивого невротика просто идеально устроен для того, чтобы описать его в качестве именно Другого большого, потому что отношения, которые навязчивый невротик с ним поддерживает, по существу, раскрывают нам то, чем является большой Другой для того, что Фрейд называет современной цивилизацией.
Как правило, если кто-то читает издания специалистов современной лакановской школы, то он может увидеть отдельные замечания о том, что у невротиков навязчивости с Другим какие-то проблемы, что он его не знает и знать не хочет в принципе. В каком-то смысле это справедливо: существует весомое подозрение, что в неврозе навязчивости наличествует нотка чего-то, что психологи, не имеющие дела с анализом, называют шизоидной позицией.
Но и аналитики сплошь и рядом упрекают навязчивого невротика в черствости: нам говорят, что по существу он не способен к выстраиванию глубоких отношений с Другим, что нечто мешает ему вступить с ним во взаимодействие.
Толика истины в этом есть. Но истина эта верна лишь потому, что существует другая диспозиция Другого и иной к нему доступ, в котором невротик навязчивости как раз напротив кровно заинтересован. Это доступ, где Другой является носителем категории, которой Лакан уделяет очень много времени, но которой часто незаслуженно пренебрегают, полагая, что в лакановском тексте можно найти вещи поинтереснее. Я скажу об этом пару слов, потому что многие считают, что эта категория не имеет для теории существенного значения, что характерна она лишь для Лакана незрелого, раннего и что впоследствии он успешно преодолевает ее, устремляясь к более интересным предметам. Речь идет о категории «признания».
Много раз можно было услышать о том, что категорию эту Лакан почерпнул не из оригинального аналитического развития, а из философского кружка Кожева, который он посещал еще в довоенный период, и что признанность, играя определенную роль на уровне символического запроса, не является тем, что в понимании субъектной структуры было бы определяющим. Есть, в конце концов, более весомые вещи, к которым подходит поздний Лакан, – например, желание за пределами символического или наслаждение телом.
Это мнение заставляет видеть в посвященных признанию текстах Лакана непроработанные гегелевские остатки, которые, как многие считают, гораздо более остроумно были преодолены уже у Адорно. То есть признанность не кладется нами в основание анализа и, в частности, в основание анализа навязчивости (а это, если говорить статистически, большая часть анализа в принципе). Здесь также наличествует в своем роде сопротивление, когда нас не отпускает впечатление, что признанность – это категория малоинтересная, что она, скорее, отсылает к каким-то суетным, факультативным предметам, что это не то, что в анализе должно происходить и чему стоит уделять внимание. Мы очень сильно ошибаемся, и, по всей видимости, идем на поводу у того же сопротивления, которое характерно для аналитиков в случае работы с навязчивостью в целом. Именно на линии признанности находятся отношения невротика навязчивости с большим Другим.
Что такое признанность? Как говорить о ней так, чтобы не впасть в заблуждения типичного этического сорта, которые заставляет говорить о соискании признания с высокомерностью как о чем-то суетном и факультативном? Не секрет, что поиск признания в некоторой довольно заметной части лакановских последователей считается исключительно утехами Воображаемого. Существует то, что можно было бы назвать «правым» или фундаменталистским лакановским анализом, – я имею в виду тех представителей лакановского анализа, которые склонны полагать, что у Лакана можно найти нечто такое, о чем писали Святые Отцы. Именно здесь, как правило, делается большой упор на суетность заигрывания с мирским, в том числе и с поиском признания, потому что можно ли представить себе что-то более мирское, более секулярное, нежели попытки добиться авторитетности и славы? В той части, где из лакановского Реального делают священного идола, принято полагать, что диалектика признания не имеет к нему отношения в принципе.