bannerbannerbanner
Таежная вечерня (сборник)

Александр Пешков
Таежная вечерня (сборник)

Полная версия

Катя держала зеркало на вытянутой руке и поворачивала головой.

– Поправь мне на спине! – протянула ему расческу и ножницы. – Только аккуратно!

– Как получится.

– Мне надо ровно! – сердито прикрикнула она.

Ревниво следя в зеркале, Катя направляла его движения:

– Начинай расчесывать от затылка!.. Мягче! Не дергай! Не дергай, я сказала!..

Будто в парандже, сидела она в распущенных по лицу, плечам и спине волосах. И Сане казалось, что в ее образе сейчас нет ничего лишнего.

– Зажимай меж пальцев и закручивай!

Саня зацепил расческой верхний слой волос и повел его волною вниз. Волосы влажно скрипели.

– Ровняй две стороны, – приказывала Катя. – Чтобы они плавно сошлись на спине!

Но внутри у Сани что-то бунтовалось: ему хотелось взбуровить ее волосы, так славно пахнувшие влажным сеном. Он прижался низом живота к ее спине и, смутившись, быстро отпрянул. Расческа застряла, обнажив край девичьего уха, похожего на рыжик в траве.

– Стриги вот на сколько, – Катя была занята своими мыслями и не заметила его смущения.

Она прислонила ладонь к волосам, показывая, на сколько нужно стричь, хотя Сане жалко было каждый сантиметр.

Ножницы кромсали толстые пряди, издавая безжалостный хрумкающий звук.

– На столько?

– Тупые! – поморщилась Катя. – Ровно делаешь? Не дергай! Как овцу стрижешь!

Она нагнулась к зеркалу, и Саня тоже склонился над ней: в разрезе ночной рубашки увидел смуглые озябшие груди и крестик меж ними.

– Я сказала: закручивай край от себя и стриги! А то получится как под горшок!

– Ты не замерзла?..

– Какие-то лохматушки! – возмущалась Катя, не слыша его заботу. – Неровно! Слева еще снимай! Ну-ка, покажи, сколько зацепил? Опять как попало!..

В сердцах Катя сама взлохматила волосы, разметав их во все стороны. Затем собрала обеими ладонями в одну косу, подняв ее над головой, как пучок Чиполлино. (На открывшейся шее вспыхнули розовые пятна.) Вытянутые руки поочередно перехватывали косу, закручивая ее так, будто они танцевали танго втроем.

Затем волосы вновь упали на плечи:

– Стриги!

Ножницы клацали, зубы Сани тоже мелко стучали, и он сжимал их, чтобы не выдать своего волнения. Временами он поглядывал в зеркало: лицо Кати замерло в каком-то ненасытном напряженном ожидании.

Ее рубашка была покрыта волосяной стружкой.

– Поправляй расческой и выравнивай!

Саня уже не слушал ее. Ему нравилась та затаенная покорность, с какой Катя сидела перед ним. И та чуткость, с какой девушка улавливала каждое его движение, осторожно поддаваясь ему. Волосы падали темными лохмотьями на белую рубашку. Саня невольно стряхнул их с бедра, ощутив сквозь тонкую ткань обжигающее тепло женского тела.

– Не надо, я сама!

Катя встала и взяла зеркало:

– Ну, хватит!

Она прошлась немного, поворачивая зеркало с разных сторон.

Потом залезла ладонью за пазуху, спешно вытряхивая лохматушки, а они падали все глубже, и Катя тихо стонала: «Ой, достали… до самой мамки!»

– Иди уж мойся, – отвернулся Саня, чувствуя, что не может больше совладать с собой.

В кастрюльке на печи закипела вода.

Катя схватила миску с клюквой и стала давить ягоду ложкой. При этом она поднимала одну ногу и чесалась ей об другую: «Как хрюшка! – она обдувала лицо, вытянув вперед нижнюю губу. – Уф-ф-ф!»

– Иди, а то прочешешься до дыр! – говорил Саня, потому как молчание его выходило слишком красноречивым.

– Сейчас! Только морс сделаю, – Катя наклонилась над кастрюлькой, сбрасывая выжатые ягоды.

Рубашка ее задралась на пояснице, обнажив тыльные стороны колен. Саня успел разглядеть на них розовые жилки и холеные лепные выпуклости, как у гипсовых богинь.

Крикнула на бегу:

– Пять минут прокипит, снимешь и выльешь сок из миски! – Она схватила полотенце и мыльницу. – Я побежала!.. Сахар добавь! Принесешь мне в баню?

– Принесу…

Сама сказала! Дура. Сама позвала!.. Не дождавшись пяти минут, Саня сгреб кастрюльку голыми руками. «Пойду, – мелькнуло в голове, – или в прорубь спрыгну: там как раз по пояс, или подпорку у бани выбью!..»

Громко стуча валенками о косяк, Саня навалился плечом на дверь бани:

– Можно?

Откуда-то из влажной томительной тишины донеслось:

– Погоди, я рубашку накину…

Утопив кастрюльку в снег, он рванул обледеневшую ручку и вошел в предбанник, наполненный густым влажным паром.

– Ух, как наподдавала-то, из всех щелей валит! – сказал он еще громко, как бы не замечая ее.

Приглядевшись, Саня увидел, что дверь в парную приоткрыта: там потрескивала печь, и красный отсвет прыгал на полу. Спешно натягивая одной рукой узкую рубаху на влажные бедра, Катя держала свечу в другой, обжигаясь капающим парафином. Не обращая на Саню внимания, она опустилась на колени и заглянула куда-то в угол: «Крестик упал…» Саня тоже встал на четвереньки и пополз за ней. На полу валялись старые веники, из щелей пахло мыльным духом лука-слезуна. Он уткнулся головой во что-то мягкое, темечком в ягодицы, не давая волосам встать на дыбы; скользнул губами по голой ноге вниз к изгибам коленей… Заскрипела ткань бывшей занавески (давно уже в белом ситце чувствовал он эту скрытую женственность, особенно когда постанывали на веревке заторы мятых складок); упала и потухла свеча…

На следующее утро Катя бросила ему из своей комнатки:

– Крестик мне найди!

Саня пошел в баню.

Лег на мерзлые веники и замер, чтобы еще раз пережить случившееся вчера. Стыдно не было. Даже наоборот. Мысль о том, что Катя уйдет, была легка. Теперь хоть есть причина! Голова была тяжелой, душа унылой. «Пусть идет, – думал он, – жил один и дальше проживу! Беспокойно все это… Чужая она! С первого дня была чужой…» Теперь ему казалось смешно то, что он надеялся иметь семью…

Он нашел крестик, подержал его на ладони и вдруг почувствовал благодарность к женщине, которая отрезвила его. Саня опять растянулся на березовых ветках, как когда-то в детском шалаше – одинокий и никому не нужный, – выглядывая что-то среди пушистых узоров в зимнем окне.

Крестик отдал уже с обидой на себя.

Катя надела его и торжествующе сказала:

– А я думала, что ты верой своей предохраняешься…

19

К началу февраля снег завалил избу до средины окон. Третий раз за зиму Саня скидывал его с крыши.

С каждым утром над тайгой все больше чувствовалась предвесенняя испарина от крепнувшего солнца. Наметы из твердого снега склонялись над каменистыми обрывами и выкрашивались от теплого ветра серыми рыхлыми слоями. Рукава пихт, крепко прижатые снегом, начали чуть-чуть шевелить зелеными кончиками, будто сокрушались на дырки в рваных варежках. Осины и березы держали на своих ветках цепкие белые лохмотья, оставшиеся после метелей.

Казалось, что тайга еще спит, но будто уже вполглаза.

Снег был испещрен следами зверей и птиц.

Каждое утро Саня уходил в тайгу, словно ему не терпелось прочертить лыжню поперек заячьих следов. Он обходил свой путик: петли на рябчиков были привязаны в тонких ивовых рогатинах под пихтами, а на зайцев – возле приманки с солью.

Катя сидела дома и ждала.

Она не ушла… Первое время им даже неловко было встречаться взглядами. Катя смотрела с затаенным разочарованием, как бы говоря: «Я так и думала!» Но тем не менее он стал ближе ей, потому что понятнее, и даже родней. Хотя каким-то одним больным боком.

Для Сани исчезло чувство праздника по утрам. Они больше не радовались вместе самым простым вещам. Умывалась Катя обыденно, пирожки жарила с черной коркой, клюквенный морс готовила не такой душистый.

И главное, они не загадывали вместе свое будущее.

Прошла неделя, и Саня почувствовал, – это было удивительно! – что с Катей они как-то по-новому сдружились. По крайней мере, в нем исчез въедливый пригляд за девушкой, пропала какая-то упрямая надобность держать душу начеку. Отношения их стали проще и внимательнее друг к другу.

К тому же с каждым днем все сильнее тянуло весною. В солнечный полдень тайга казалась почти оттаявшей, робко тянувшейся ветвями к небу и сетующей на то, что стволы деревьев еще крепко держат снежные оковы.

Однажды вечером в дверь избы постучался кто-то. Соловей крикнул:

– Заходи!

Но гость не торопился. Зашел после второго приглашения.

Он был небольшого роста, обросший темной бородою, на вид лет тридцати пяти. Одет не в рванье, но вид бродяги. Во взгляде что-то шальное, отчаянное. И главное – неприручаемое, как у старых бродячих псов. Снял шапку, глаза были умные и теплые:

– Пустите, люди добрые! – проговорил он с какой-то молитвенной неспешностью.

Саня усадил бродягу возле печки:

– Грейся. Давно ходишь?

– Местный я, охотник.

– Не похож, – усомнился. – А ружье где?

Саня никогда не считал себя бродягой и суеверно боялся этого края жизни.

– Ружье в милиции! А меня отпустили, так сказать, за прошлые заслуги. Предупредили только, чтобы ушел отсюда подальше. – Бродяга заскрипел мерзлыми подошвами ботинок, словно подтверждая свой долгий путь. – Вот пробираюсь сейчас на Кузбасс. Там у меня родня.

Под глазом у него была красная шишка, свежая и болючая, недавно, видимо, на ветку наскочил.

Гость, в свою очередь, с любопытством оглядел избу, будто дивился ее несуразности:

– А там еще комната?

– Хватит тебе места…

Бродяга потрогал рукой угол стены:

– Позже прирубил? – и посмотрел на Катю.

– Для туристов, – объяснил хозяин. В душе его шевельнулась какая-то неясная тревога.

На ночлег бродяга остался неохотно, мол, дойду до охотничьей избы. И глядя на его крепкую фигуру, верилось, что дойдет. Пришлось Кате уговаривать, бродяга оттаивал медленно. А Саня чуял: надолго прибился парень!

Истопили баню.

Гость отмылся, сразу посветлел, помолодел и ласково жмурился, как домашний кот. Одели во что смогли. Катя дала свою футболку, подаренную туристами.

 

Звали его Николаем. На хозяев он смотрел с наивным любопытством. Как, впрочем, и все другие гости, пытаясь отгадать, какие отношения связывают их с Катей.

За ужином бродяга рассказал, что родился недалеко отсюда, в маленькой таежной деревеньке, где все жители были охотниками. Из-за высокого горного хребта телевизоры в деревне ловили только звук, поэтому Коля с детства привык отгадывать за слепым экраном движения чужой жизни. Ложь и правду отличал, как звериные следы на снегу. В старых фильмах лгали «по-советски», но при этом артисты страдали отстраненно от своей роли; Коля чувствовал это по интонации голоса и в моменты долгих пауз. В современных фильмах врали с радостью и азартом, будто героев взяли из нищеты, мол, сыграете богатых и счастливых – останетесь таковыми! Вот и рвали пуп от усердия. В старых фильмах ложь была по-человечески понятна и даже одолима каким-то другим образом, и на этом другом пути возникали иногда непредвиденные добрые поступки.

После армии Коля женился и переехал в поселок Салагир. Но не нашел себя, любви не получилось, вернее той, что представлялась ему за обманчивым темным экраном. Помыкавшись без дела, завербовался по контракту в армию. Служил в горячей точке.

Гость рассказывал и пил чай, не глядя на Катю, но чутьем охотника отслеживая вздохи жалости и удивления к своей мытарской судьбе:

– Горы похожи на наши, и народ тоже… Тосковали на вечерней молитве, как я по детям. Лежу в маскировке целый день и слушаю. Слушал-слушал, а потом рискнул! Стал им подражать. Тут, коль ошибешься, сразу пулями осадят. Но у меня получилось! – произнес гордо. – Из глубины так начнешь раскручивать, вытягивать эхом по склонам. И они мне отвечали, как своему!..

Он стал раскачиваться в такт глухому напеву. Отчаянный! – удивленно смотрела Катя. Женщины любят таких.

– Однажды лежу на проталине, – продолжал гость, – в листья зарылся, вокруг снег и луна – не пошевелиться. Жду, когда «броня» за мной придет. И вдруг слышу: идет кто-то…

– Почки там простудил? – спросил хозяин, ревниво улавливая, как напряглась Катя.

– На той земле… Ну, вижу, идет мальчик и огромная белая овчарка впереди. Я притаился, как рябчик: может, думаю, мимо пройдут. А они на меня – как по тропинке!

Бродяга вытянул вперед ладонь ребром, была она маленькая, но крепкая:

– Ну, прикидываю, если поднимусь сейчас, так их снайпер снимет! Вверх пальнуть, тоже себя обнаружить, одинокая пуля страшнее артналета… Уже перед самым носом вскочил и в тень! – Бывший снайпер пригнул голову по привычке. – Собака убежала, а мальчик стоит! Лет двенадцати. «Ты кого здесь ищешь?» – спрашиваю, присел и заслоняюсь им. «Корову, – говорит, – ищу!»

– Как у нас в деревне, – прошептала Катя, не отрывая глаз от гостя.

Николай ласково улыбнулся ей:

– Пацан стоит и, чувствую, дрожит! Тут я сына своего вспомнил. Может, думаю, ему сейчас так же какой-нибудь дядька в нос тычет! Показываю рукой в долину: «Там твоя корова! Иди…»

– Ты не сам встал, – торопливо произнес Саня, даже не зная, чем закончит свой внезапный порыв.

– Знаю, – охотно признался Коля. – Это Бог поставил на колени, как перед сыном!

– А дальше? – торопила Катя.

– Срок контракта закончился, вернулся домой, – продолжил бродяга. – А мне тут про жену рассказывают, иди, мол, к тому дому, сам увидишь! Смотрю: на стекле помадой сердечко, как метка. Я из ружья пальнул, любовь вдребезги!.. В милиции пожалели. Но из деревни выслали. Вот брожу теперь по зимовьям.

– А чем кормишься? – поинтересовался Саня, будто это могло быть единственной правдой, которая выдала бы гостя.

– Пику сделал из лыжной палки. Зайца бью…

Клейкие ресницы стрелка не могли скрыть жадный огонек молодых глаз, когда он поглядывал на Катю. Она переставила ближе свечу, проявляя несвойственную ей заботу, а может, хотела лучше разглядеть парня.

– А шапку свою нашел? – неожиданно спросил хозяин.

Гость виновато посмотрел на Саню:

– В одной избе взял. Бог простит! А хочешь, – он протянул руку к перекладине, где сушились вещи, – возьми…

Бродяга поднялся и старательно перекрестился на таежную икону, тень от его руки упала на лицо девушки.

– Я про другую шапку.

Саня узнал чернявого стрелка, что ползал по этой поляне, возле убитых медвежат. Бывший снайпер сделал вид, что не понял его, а может, и впрямь забыл:

– Много всего было… Можно еще чаю?

Он сам налил из чайника, осторожно пройдя мимо Кати, и все же задев ее плечом.

Стрелок опять оглядел сумеречную изнанку домика. От взгляда его не ускользнула жалкая ночная рубашка, висевшая в углу.

Свечу потушили, как всегда, рано.

Но спать никому не хотелось. Кате долго возилась в своей комнатке. Бродяга озирался в лунных потемках, заполнивших дом. В ушах его не стих еще шум метели и мерзлых пихт.

Первым неудобством от гостя стало то, что нельзя было справить малую нужду в ведро. С недавних пор Саня и Катя перестали стесняться друг друга и не выходили ночью на двор.

Саня лег на нары, вспоминая прошедший день, как он привык это делать перед сном. Ему необходимо было по вечерам какое-то оберегающее чувство, в то время, когда девушка раздевалась и умывалась. Он опять вспомнил про ночную рубашку: надо бы давно купить новую! Это его странная привязанность к вещам – кусок серой тряпки приобрел особую память.

Бродяга перевернулся на соседней полке и открыл глаза, как бы в полусне. Видимо, одним мгновением вспомнил он свой долгий путь по тайге и ночлег свой случайный. Он даже улыбнулся, жуя пустым ртом, будто оставил что-то приятное на утро. Переночует и пойдет дальше. Но вот что подумалось: уйдет он недалеко, до первой юбки! Потому что душа у него оседлая. Прислушиваясь к храпу гостя, Саня вдруг ощутил начало иного отсчета своей жизни. Он суеверно медлил признаться себе, что у него-то по-прежнему – душа бродяжья!

Чего он хотел достичь в жизни? Обрести дом, это первое. Отыскать свою породу, это главное. И соединить все, что дорого ему: любовь к отцу, преданность к могиле медвежат, свое понимание таежной иконы…

Утром Коля перекрестился на Лесную Деву, нисколько не смущаясь голубой диковиной. И отошел на шаг, поклонившись и уступая место хозяину. Всем своим видом он показывал, что настроился на что-то долгое. Это чувство недосказанности оставалось все утро. Завтракали молча.

Потом мужчины ушли в тайгу за дровами.

Остался гость «на пару дней». Но прожил дольше.

С утра он уходил в тайгу, но возвращался к вечеру без добычи. Катя смеялась над ним, а бродяга складывал молитвенно руки, как будто оправдывался за свою неудачу. И еще, – чувствовал Саня, – извинялся за что-то другое. Голову снайпер держал низко и вздыхал страдальчески, но, уловив момент, стрелял по мягким женским мишеням и быстро прятал в карих глазах масленый оптический блик!

Все это время гость пытался разгадать отношения между хозяевами, как сюжет в слепом телевизоре. Однажды вечером он спросил Катю, разглядывая рисунок на картоне, где только угадывался еще женский силуэт:

– Это ты позировала?

– Я не натурщица, – отозвалась она с какой-то досадой.

– Ты бы и не вышла так… – произнес Коля, прищурившись и растягивая слова в задумчивости. Догадался бродяга, что давно хочет уйти Катя и только ждет до времени того, кто поможет ей в этом.

– Ишь ты, знаток! – засмеялась она и спросила вызывающе: – А как бы я вышла?

Уловил хитрый беглец желание ее «размалевать» душу, распотешить в дороге, выйти из границ чуждого ей сюжета. Саня встал и убрал картон:

– Я еще сам не знаю, что из этого выйдет!

С того дня стал гость осмотрительнее и даже предложил хозяину сделать сени у дома. Он напилил столбы, но с размером не угадал и бросил. Мол, чтобы лучше обдумать! Не любил Саня в людях такой характер: вроде бы хваткий и спорый, а все найдет какие-то препятствия, все думками спутает, любое дело заблукает в его руках.

Одно хорошо получалось у парня – согласие с женским мнением. Никогда раньше Катя не встревала в строительные дела. А теперь держала столбец у крыльца и торопила стрелка:

– Руби быстрее, замерзла уже стоять!

– Подтесать еще надо, – топор скользил по мерзлой древесине. – Не то щель будет!

Каждая щепка, что падала из-под его топора, говорила, что одному ему ничего не надо, но если он полюбит женщину, то будет у него и хороший дом, и широкий двор!

Катя пританцовывала, но не от мороза. Она заряжала охотника нетерпением:

– Что будет, потом увидишь!

Словно уже знала, что выпадет им в будущем. Николай легко подчинялся, ухватисто обнимая бревно.

Саня вставал на лыжи и шел в тайгу, чтобы остыть от своих ревнивых дум. А стрелок улавливал на лице девушки равнодушие: не интересовало ее, тепло ли оделся он? взял ли спички и нож в рюкзак?

В доме Коля по-прежнему держался гостем. Но при любом случае показывал, что места вокруг ему знакомы:

– Хорошее место нашел под избу! – хвалил он хозяина. И повторял притом, что местные охотники здесь зимовье хотели поставить задолго до него.

– Мы через эту поляну маралов загоняли! Молодые вверх бежали – в западню. А старые козлы уходили по тому выступу!

С его слов получалось, что не застолбил Саня еще это место. Когда же хозяин сказал про могилку медвежат, охотник вспомнил, что и сам здесь хоронил:

– Я тут трех собак потерял!

– Как это? – Катя подала ему тарелку с ужином.

– Двоих медведь задрал. А третьего самому пришлось застрелить.

– Зачем? – воскликнула она уже привычно, уже заранее готовясь его слушать. Потому как умел бродяга удивить женщину. Каждый рассказ он начинал, будто заранее извиняясь, что история эта произошла без участия Кати.

– Заболел каким-то подкожным клещом. Болезнь заразная, собаки стали гибнуть по деревне… Пошли мы с ним в последний раз на охоту, – Коля задумался, теребя бородку. – Поставил его напротив, кивнул в небо: смотри, мол! Он в стойку, я его влет!..

Катя всплеснула руками, жалея собаку, но еще больше – ее несчастного хозяина.

Поужинав, Коля неожиданно спросил девушку:

– А ты смогла бы поменять жизнь за одну минуту?

– Если из любопытства, – ответила Катя, немного подумав.

– Сбежать, что ли? – спросил Саня удивленно, будто застал в доме вора.

По тому, как гость отложил тарелку, как перебирал вещи в рюкзачке, видно было, что он решился скоро уходить. И эту задумку спрятал глубоко.

А затем весь вечер развлекал их охотничьими рассказами:

– Как медведь свои болезни лечит? (Слушая его вкрадчивый голос, желчь отчаяния разливалась в душе Сани.) Помню, до армии еще, шлялся по тайге. Вижу: медведь копает что-то и хряпает тут же! Аж чавкает, так вкусно! Я шуганул его, подошел, желтый корень валяется, на вид как морковка. Любопытно стало, попробовал немного…

Коля откусил сухой пряник, слегка поморщился и продолжал:

– Как начало меня драть в желудке!.. На карачки упал, трясет, грызет изнутри! Чую, до избы не дойти. А потом уж и ползти не стало сил… Собака выручила. Сбегала в зимовье, привела охотников.

– Что это было? – спросила Катя почти равнодушно. Но и в этом безразличии виделось Сане только притворство. Она уже все продумала, все решила, в ее голове бродяга был жив-здоров.

– Охотники и сказали потом, что этим корнем медведь паразитов выводит.

Катя засмеялась. И гость смотрел на девушку так, будто имел над нею уже какую-то власть. Он позволял ей смеяться, как своей. Чужой бы разрешил только сочувствовать.

А через неделю, когда Соловей был в тайге, ушел бродяга на станцию вместе с Катей. На полке, возле иконы с голубым медвежонком, беглянка оставила крестик. Тот самый, что теряла в бане…

Вечером Саня лежал на нарах, сжимая крестик в ладони, и глядел в окно.

Тревожными рывками гасли сумерки.

Временами ему казалось, что кто-то прошел мимо избы. Он всмотрелся в доски над головой, ища неизменный образ, и опять чувствовал крадущийся мерный шум: это кровь стучала в висках… Вот и поделили они, как будто поиграли «в развод»: ему достался нереальный образ любви на потолке и крестик. А ей?.. Где она сейчас? Ради чего сбежала?.. Саня не стал искать ответов, чувствуя досаду на себя. Ему было ясно, что тайные мечты, о которых они думали порознь, невозможны стали в их прежней жизни. Катя поняла это раньше и ушла первая, каким-то образом открыв и ему дорогу. Это немного успокоило его.

Ночью он спал тревожно, отвык уже от одиночества. Снилось что-то шумное, а проснулся – такая тишина, что хотелось выть. Саня прислонил к уху будильник и опять задремал под ровный стук железной стрелки…

Утром он нашел под нарами пакет, в котором были завернуты белые туфли. Спускаясь за водой, он сломил на тропе сухую ветку пихты, подумав привычно, что Катя может поцарапать лицо. И до самой весны берег возле дома на сугробе короткий след от ее лыж.

 
20

В марте возле бани вытаяли березовые листья. Скоро половодье унесет их вместе с его зимним наваждением.

На реке открылись стремнины; темная вода точила зеленоватый лед и подъедала зализанные снежные берега.

Работа над иконой Магдалины шла туго.

Виной тому была Катя. Она незримо жила в его доме. И каждый день придирчиво смотрела на его творение. С какой-то мстительной решимостью она истерзывала первые робкие линии сюжета. Будто не хотела казаться тихой и покорной.

А поверх тайги уже летала весенняя бесприютная тоска!

Она парила, словно огромная птица, падая тенью на вербный покров речных берегов, на сервизный фарфор березовой чащи; она клевала солнечные пятна на рыхлом снегу и радостно взмывала в мягкую синь – ненасытная и прекрасная!

Тоска манила душу!..

В апреле тайгу охватил нескончаемый шум воды: изливались, плескались и пели на все лады тысячи ручейков, потоков и речушек, имеющих свой срок и свой запас снега.

Мутная вода в Тогуленке бурно шумела, обрушивая рыжие глинистые берега. На солнце сверкали просыхающие камни, белесый галечник на отмелях уже дышал сухим теплым илом. Зернистый песок вымывался из-под крупных камней, меж узловатых корневищ и серым игристым роем оседал на глинистом дне, смущая мелких рыбешек.

Зеленые побеги калужницы вылезали из хохлатых коричневых кочек, они радостно глядели по сторонам, выбирая себе ближний путь к воде.

Но если к шуму воды человеческое ухо еще может привыкнуть, то к пению птиц не дает привыкнуть душа.

Весною птицы и стонут и квохчут: то яростно, то тоскливо, то будто бы капризно. Вечерами бисерные трели соловьев густо рассыпались по склонам гор, будоражили холодные сумерки, уминая сырую таежную хмарь. И казалось, сколько ни слушай, а все гнетет душу какая-то невозможность подняться до проникновения в эти чарующие звуки.

Утрами просыпался Саня с легкой досадой на то, что соловьиная ночь прошла без него.

Вставал он все раньше и раньше. Все больше давая себе предрассветного времени, будто бы только в нем он мог обдумать что-то необходимое. И однажды увиделось ему на краю поляны, как в солнечных ладонях слепился из света и тумана знакомый силуэт. Как раз на месте могилки медвежат.

Несколько дней таскал Саня камни из реки, чтобы обложить ее фундаментом. Потом валил и носил бревна. Первые венцы сруба укладывал, стоя на коленях и чувствуя дрожь от холодной влажной земли.

Стены рубил бревнышко к бревнышку.

Бывало, невмоготу ныли спина и руки, тогда Саня ложился у костра и слушал птиц, давая передышку сердцу.

Ветви деревьев тихо вздрагивали, тайга плыла в половодье птичьего восторга.

– Еге-герь! Еге-герь! – одобрительно разливалось по поляне. Если соловьи подражают всему миру, то дрозды – человеку, заставляя трепетать в груди безголосую душу!

– Ти-тьен! Ти-тьен! – говорили дрозды, что он не один в этом лесу и в этом мире.

Прячась на вершинах деревьев, они кричали наперебой:

– Еге-герь! Еге-герь! – мол, видели егеря за перевалом!

Иногда Сане казалось, что пение дроздов – это неправильное, но очень старательное детское произношение забавных словечек, звуками которых ребятишки забавляются больше, чем их смыслом:

– Ти-тьен! Ти-тьен!

Саня вставал и шел к срубу.

Щепки летели в траву, сбивая белые робкие цветы ветреницы.

– Вьи-тен! Вьи-тен!

Топор не успевал за ударами сердца, пила опережала их.

Лишь подбивая колотушкой сухой мох, он попадал в птичий ритм, отчего дрозд-солист выводил над его головой торжественно, как будто фразу из оперы:

– Фигале! Фигале! Фигале!

Дрозды приучают человека к прилежности. Соловьи – к послушанию! От слова «слушать». Ведь у человека есть соблазн слышать то, что ему хочется. У птиц – выбора нет.

Пение птиц ближе всего к служению Богу.

Но без той тягости, которую люди окрестили духовной. Когда Саня слышал или читал о суровости монашеской жизни – он не то чтобы не верил, но понимал, что имеется в виду какой-то другой уровень. Может, та внешняя суровость жития и открывается только человеку непосвященному? А вот монашеское смирение вовсе выпадало из его сравнения с птичьим «разносолом»! Смирения нет в весеннем разливе, и получалось, что чувство это временное, как смирение птицы, летящей зимовать в чужие края.

В сумерках по краю поляны пролетела неясыть, издавая звуки гундосой трубы; она уселась где-то поблизости, картаво рыча и лая по-собачьи. Другой филин разразился у реки каким-то невозможным косматым звуком: сочный кувырок свиста сглатывался в его горле с булькающим и урчащим хохотом; невидимая за ветками птица вытягивала шею и поднимала от удовольствия крылья.

Саня скатывался спиной по шершавым волнам бревен, топор падал из рук, срезая землю черным рубцом. Внутри стен что-то ласково отзывалось, напоминая утоляющий душу колодезный всплеск.

В такие минуты он вспоминал о Кате. «Где теперь она, моя родная?» – сказал он и, подумав, засмеялся. Бывало раньше, что и злился на нее, и удивлялся своей привязанности. Но сейчас просто ждал от нее какой-нибудь весточки, простого напоминания: мол, дошла и устроилась на новом месте. Он чувствовал вину перед Катей. Оттого и ушла тайно. Хотя остались белые праздничные туфли. Новым ощущением стало то, что с Катей ушла его бестолочь, пропал его страх не совладать в задуманном деле.

В мае к нему пришла медведица.

Новый сруб ей не понравился.

Она драла новые стены и тоскливо рычала, как будто жаловалась на то, что отлежала в берлоге бока.

21

Весною, сквозь молодую листву, особенно томительно открывается небо!

В высокой синеве птицы летели гнутым клином.

На воздушных виражах концы клина плавно заносило в центр стаи. А сердце стучало так, словно оно вместе с журавлями разрывало небесные потоки.

Присев на толстые корни, спиной к дереву, Саня вынимал из-за пазухи тетрадь и записывал карандашом, захлебываясь от одышки: «Небо крестится птичьим клином!»

Еле заметная тропинка привела его к заброшенному кладбищу.

Нет ничего печальнее на свете, чем забытые могилы. С каким смирением вжимаются в землю их низкие бугорки! С какой неуемной тоской возле них признается память человека в своем бессилии!

В этой долине была когда-то деревня Тогуленок. И место для кладбища выбрали так, чтобы жители могли чувствовать своих предков, устремив взгляд на гору.

Однажды Саня нашел костер неподалеку от дороги, а в нем обгоревшие кресты: видимо, кто-то поторопился согреться в непогоду.

Саня установил три новых креста, прибив на них чистые дощечки. На случай, что придут родственники и напишут родные имена.

Жизнь в тайге рачительна: если принести сушину – то с пригорка, если набрать воды – то из ближнего ручья. Но кресты Саня выстрогал и сколотил дома, а потом приносил их по одному. Последний был самый тяжелый – березовый.

С тех пор он сдружился с этими могилками, ухаживал за ними, выдирая траву и пересаживая таежные цветы.

Встав на колени, Соловей чувствовал привычный дух здешней черемухи: весной – от бурного цветения, осенью – от влажной подопревшей коры.

Яркое солнце золотило безымянные дощечки.

Он смахнул птичий помет с перекладины креста:

– Ну, как вы? Пришел вот спросить у вас…

Мягкий ветерок поднимал над его головой атласную листву, пугливо шелестели сухие лианы на рябых стволах осин, и Сане послышалось, что откуда-то из земли донеслись до него гулкие звуки.

Это был поезд: вначале набухая далеким протяжным воем; потом все яснее и звонче, лязгая колесами на стыках рельс. Наконец, вырвавшись на простор, – хлестко и напористо, – звук его превратился в стальное решето, которое цедило тайгу, перебирая в ней каждое деревцо, перетрясая каждую не спрятавшуюся душу.

Жуткая волна принесла что-то непонятное: Беслан!.. Вначале это был только звук. И он лишь приостановил на минуту ровное течение дня. Как в детской игре: тебе завязывают глаза и кружат на месте. Потом снимают повязку, а перед глазами все плывет и никак не может зацепиться за привычные ориентиры.

Кто-то повторял тоскливо: Беслан. И затем упорно: Беслан. И уже умоляюще: Беслан… Так дрозды безумно твердят подобранное в полете слово.

Последние вагоны скрылись за поворотом; гул поезда стал теряться и гаснуть в глубине тайги.

Когда совсем стихло, Саня почувствовал тяжесть и истерзанность во всем теле. Он прижался грудью к бугорку и закрыл глаза. В душе уже отчетливо засело: Беслан! Далекий, тревожный, давно скитающийся по земле кличь.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru