Но мне еще надо путешествовать в прачечную. Опять наступает воскресенье, день тихо плывет, и вот он преломился, и мне как-то грустно – завтра идти на работу. А сейчас еще какие-то минуты свободы. Но надо собираться и ехать. Огромная сумка собрана и ждет тебя у выхода, в ней – белье для стирки, я должен отвезти это. На наволочках, простынях – бирки, пришитые женой; я сдам это в прачечную и получу чистое белье, сданное в прошлый раз. А прачечная расположена в Москве, далеко от нас. Вот уже и вечер начинается, темнеет.
Я собираюсь и выхожу на улицу. Автобус можно ждать долго; не каждый подойдет для моей поездки, а только один, который идет до следующей станции метро.
Наконец автобус прибыл; уже и фары включены.
Прачечная. Очередь. У стенок на стульях с торбами белья сидят люди.
Входит гражданин в сером пальто, высокий, сутулый, в шляпе, лицо темное и маленькое, худое. Тощий. Вопросительный знак. Он останавливается посредине холла и, в упор глядя на ожидающих, начинает декламировать:
…Я московский озорной гуляка.
По всему тверскому околотку
В переулках каждая собака
Знает мою легкую походку…
Пауза.
– Что смотрите, жители? Вы должны мне рупо… рупоп… рукоплескать! Ру-ко-плес-кать! Это Есенин!
– Выпил, так иди себе, – бормочет толстый мужчина.
– Ты! Гусь! А ну иди сюда! Я тебя одной… Ну, левой не гарантирую, но правой… натяну!
Толстый крупный мужчина молчит, женщины посмеиваются в сторонку.
Сутулый еще раз читает стихи, поворачивается и уходит.
– Выпил, так иди себе, – говорит мужчина. – Выпил ведь для своего удовольствия, не для других. Так и надо держать в себе свои красоты.
Через год, в конце осени, я нахожу в почтовом ящике квитанцию: перевод на восемнадцать рублей восемьдесят две копейки. Вечером, после работы, я иду на почту и получаю деньги; внимательно прочитав, понимаю: это платеж из солидного издания, оплата за мою статью, которую опубликовал этот журнал. Я радуюсь – вот ведь, опубликовали! – итак, истина, мысль все-таки пробивает дорогу. Я помню, как был пессимистически настроен насчет этой статьи и своего научного будущего; в журнал этот, говорила Лыкова, пробиться трудно. Свой круг. Они за все годы пробиться не могли; она, впрочем, воспринимает, опять же, все со своей специфической точки зрения (везде кланы, мафия). А вот – вышли две мои статьи в министерском журнале, и будет статья в центральном; нет, не безнадежна жизнь, и не безнадежно стремление человека вверх (в хорошем смысле слова)!
Ведь это – надежда. Я снова мысленно просматриваю статью, и верно: ведь это похоже на… диссертацию!
И действительно, на работе выясняется, что журнал вышел посвященным конференции; Лыкова поздравляет меня.
– Вот, Сергей, правильно, так держать!
И после еще один момент. Некоторое время назад к нам заехали Пудов и Картанов, Лыкова и Батурин окружили их, принесли чаю, конфет. Я оставался несколько в стороне, меня не звали. Лыкова что-то возбужденно и со смехом рассказывала, Батурин тоже не оставался в стороне, время от времени подключался к разговору. Перед ними на столе лежал тот центральный журнал, и внезапно Пудов сказал:
– Вот, вот материал! – И стал сотрясать журналом, было видно: что-то ему очень понравилось.
Я увидел, что журнал открыт на странице с моей статьей. Возникло легкое замешательство; Лыкова, Батурин и Картанов замолчали. Я тоже молчал; непонятно было, знает ли Пудов о том, что автор статьи сидит чуть в отдалении от них.
Я рассказал о своей работе Георгию Петровичу, и тот сразу все понял и сказал:
– Да, это здорово. Ну, желаю тебе успехов!
Это был февраль, и потому теплый ясный вечер особенно приятен. Я купил хорошей колбасы, хорошего масла и шел домой по Чернышевского – Хмельницкого. Я чувствовал стыд оттого, что я – бумажный работник, не производящий ничего материального; и в то же время радость: вот сегодня удалось купить колбасы, масла, и в общем-то в ближайшем будущем, видимо, будет примерно то же, я еще смогу покупать хорошую колбасу и масло. И я оправдывал себя: раз государство платит мне деньги и продает на них вещественные продукты, значит, я нужен; ведь всегда были люди, которые не создавали вещественных продуктов и все-таки жили, и существовали, как правило, лучше тех, других. Я зашел в «Концентраты» и купил отличные импортные яблоки, настроение еще больше поднялось. Мне было даже стыдно за то, что я могу так радоваться колбасе, маслу и яблокам; дело в том, что все было отличного качества, и не каждый день удается сделать такую покупку, я с гордостью шел домой, как удачливый добытчик.
Как-то я решился заговорить с Лыковой об аспирантуре. Стол ее стоит недалеко от окна, развернут, чтобы видеть всех. Я подошел и, видимо, переминался с ноги на ногу; заговорил об аспирантуре. Лыкова сказала:
– Об аспирантуре не волнуйся. Только через три года. Потом нужно восемьдесят процентов материала. А у тебя я пока не вижу.
– Но результатов же много, – сказал я, чувствуя, как медленно на меня наползает страх.
– Извини, Сережа, мне надо бежать.
– Но я вас как будто не очень задержал, – чувствуя себя оскорбленным, обманутым, сказал я.
Я ехал домой с тяжелым чувством; стало ясно, что диссертация, защита – все это не так просто, что это потребует многих лет, что нужно будет делать совсем не то, что нравилось и получалось, а какой-то другой труд, представлявшийся огромным и противным. Из меня вытянут все жилы, прежде чем дадут эту бумагу, и все может рухнуть, такие случаи бывают. Я увидел себя сорокалетним инженером с окладом сто пятьдесят, позади – творческая часть жизни, впереди – ничего. Приехал домой в безобразном состоянии, смертная тоска; весь вечер пролежал на кровати, временами задремывал в лихорадочном сне, просыпался, и хотелось плакать.
Что такое диссертация? Сто-двести страниц, отпечатанных на машинке и сброшюрованных. И все? Нет, она – прямое выражение неких высших сил; соискатель, защитивший диссертацию, сам становится носителем этих внешних сил. Скажем, минимальный оклад, которого достоин такой человек, – энное число; это на треть выше, чем зарплата Батурина – ведущего инженера, руководителя группы. И вот почему все становятся молчаливы, когда речь заходит о диссертации.
Или возьмем дальше. Может ли ведущий инженер рассчитывать на некое стабильное благополучие, на то, что его должность как-то гарантирует его положение? Нет. В любой момент его может ждать крах его должности. Правда, существует множество зацепок, если он решит сопротивляться, поднять крик; и все же его должность целиком зависит от неких сил, которые никогда не дремлют. И они – рядом.
А кандидат наук – это звание уже не зависит от тех, кто здесь. Или доктор; это закреплено книжкой с указанием научного звания и подкреплено значительной ссылкой – высшая аттестационная комиссия. ВАК! Вот и все; теперь обладатель этого звания может вздохнуть спокойно и приниматься за последующие научные труды.
Диссертация – это труд, сделанный навечно. Бывает ли такое? Да, случается; и теперь, после защиты, диссертанту гарантирован определенный уровень заработка, и весьма немаленький.
Я заговорил с Инной, рассказал ей свои неясные подозрения о том, что Лыкова чего-то ждет; и сразу моя концепция передалась ей, Инна тоже стала сумрачной. Вскоре мы собирались отмечать мой день рождения.
– Пригласи Лыкову, – сказала Инна.
И я задался целью пригласить.
Целый день Лыкову не получалось уловить, это меня бесило, было стыдно. Вечером заскочила на минутку только – здесь и сразу опять – к начальству. Я решил схитрить – простоять на втором этаже и вернуться (подождать, пока уйдут мужички). Пошел, переждал время; вернулся, а они здесь! Стал рыться в столе, чувствуя себя идиотом и проклиная их (а они пили). Ушли, но ведь поняли, конечно. Ждал Лыкову полчаса, чувствуя себя по-идиотски. Нет! Не появляется. Шел домой в ужасном состоянии, казалось, что потерял единственную возможность, теперь станет еще хуже. Как же быть? Что-то подарить Лыковой? Кошмар! Инна спросила:
– Ну как?
– Нет.
– Эх ты!
Хотел закричать ей: «Не смей меня подгонять! Не смей заставлять меня лезть!»
Инна ушла, слезы. Мне стало страшно; неужели и она чувствует, что все для нас кончено?
– Почему плачешь?
– Ты невозможен. Почему приходишь в таком плохом настроении, слова не скажешь? Разве кто-нибудь из нас так себя ведет? Ты никого не любишь, все тебя раздражают.
День рождения. Были Валя и Валера. Но я был напряжен, грустен где-то глубоко внутри (ах, если бы Лыкову удалось пригласить!). И с напряжением относился к Вале и Валере; я чувствовал, что они не ровня мне, нам. Валя защитилась, Валера зарабатывает большие деньги, думают о даче, о машине. Раньше, в студенческие времена, такого не было. Хоть тяжелы они, эти годы, но нет в них этого сволочизма; хотя некоторые начинают чувствовать все это уже тогда и тотчас лезут. У меня этого в те времена не было, и я думал, что они должны посматривать наоборот: слегка приятно сознавая то, что им удалось стать чуть повыше. Когда провожал, мне было тоскливо; зима, снег, они в шубах.
– Как успехи в работе? – спросил Валера.
– Все в порядке. Попал в новую область. Впрочем, у нас все области новые. – Но мой тон был такой, что я не верю в успех.
Валя показалась мне в этот раз красивей: длинные темные вьющиеся волосы. А Инна сказала, что она ей понравилась меньше.
…Сейчас вижу – концепций много; все они имеют какую-то истинность, но не абсолютную. Отошел кошмар. Вижу, что Лыкова – хороший человек, есть и недостатки, но кто без них? И что даже, наоборот, у Лыковой – бескорыстность; почему же мне показалось непонятно что?
Я познакомился с женщиной из группы Лыковой; фамилия – Кубацкая, ей за сорок; она маленькая и полная. Я мысленно называю ее Ку – буквой Q из латинского алфавита; она остановила меня возле входа в помещение сектора и сказала негромко:
– Я слышала, как вы говорили с Лыковой. Ты хочешь делать диссертацию?
– Да.
– А ты партийный?
– Нет.
– Это плохо. И потом, вот ты пишешь статьи. А ее не ставишь в соавторы.
– Но я же делаю статьи абсолютно сам. И тематика Лыковой другая.
– Но она метит на докторскую. И ей бы твои статьи были бы очень кстати… Совмещаются ее методика и твоя.
Я не нашелся что сказать. А тут откуда-то вынырнула Лыкова и быстро прошла в сектор; мы с Кубацкой замолчали и смотрели на нее.
Я после этого думал о своей беспартийности. Ведь я делаю то, что нужно в моей тематике, и, думаю, этого вполне достаточно. А о соавторстве… Что ж, можно попробовать; буду писать по три статьи и в одну из них вставлять ее фамилию; поблагодарить за дельные замечания.
Вчера сдавал кандидатский экзамен по философии. Опять это издевательство над личностью – дрожащая моя рука, берущая билет. Что толкнуло меня под руку, я не знаю, беру два билета; Форман (экзаменатор) замечает, показывает мне кулак. Вопрос первый списываю из словаря (Аристотель). Ответ. Лебезю перед экзаменатором (налаживаю человеческий контакт). Списывал, трясясь от страха; кончено; усталость ужасающая. Поехал на работу (день рождения Лыковой). Компания. Зашел давний ее знакомый – Мкртчан; он женится, разговор вокруг этого. Шуточки.
– Вот кончится медовый месяц…
– А как узнать, что он кончился?
– Когда с фингалом придет.
– Вот когда-то он просунул голову в дырку в трафарете голого мужчины (с листиком). Это было да.
– Трафарет?
– Да. Но дырка не для листика, а для головы.
Потом рассказывали о празднестве каком-то, тощий и длинный изображал Римскую волчицу, встал на четвереньки в пиджаке, оттуда вывалилась рукавица с водой. Двое (и Мкртчан) припали к ней.
Мкртчан:
– Это было непрерывное действие.
Они шутили, смеялись. Я ясно представил это веселье; с одной стороны, молодцы, а с другой – все это сублимация, и в этом какая-то тоска.
Тут же у Лыковой на столе зазвонил телефон, она, смеясь, подняла трубку.
– Да. Ах, Владимир Сергеевич! Я сейчас же бегу! Нет, тут у нас своя компания.
Она вскочила и побежала к двери: это Гарков звонил, наш вышестоящий начальник. Иногда я встречаю его спускающимся по лестнице, идет он очень неторопливо. Я говорю:
– Здравствуйте.
Никакого ответа.
Так же с директором института: его все боятся. Он не отвечает на приветствия; раза два столкнувшись и поздоровавшись, я перестал это делать. Он просто не видит тебя.
Вспомнил, как недавно мы – я и Горбовский – были в туалете. Туалет у нас большой и красивый, находится на втором этаже здания; мы с Горбовским зашли и встали, как положено, у писсуаров. И в этот же миг вошел Гарков, встал рядом с нами. Когда мы закончили, то подошли к умывальникам и стали мыть руки; Гарков прошел мимо и вышел в дверь.
– Вот так, – сказал Горбовский. – Некоторые не умывают руки после этого. Видимо, утром моют хорошенько это дело, и на этом все.
– Точно, – сказал я.
С Форманом дела еще не окончились, он приглашал нас к себе – отметить окончание курса; в выходные дни поехали к нему. Купили, естественно, водки и вина. Потом Игорь Козлов – старший, как бы начальник курса – сходил и принес еще. С нами была девушка – тоже окончила курс; Форман после принесенного вина стал было танцевать с ней; она ушла. Мы почувствовали себя более свободно. В результате, когда я вышел, шел, не шатаясь, но где-то близко к этому; пересадку делал на Курском вокзале. И тут вспомнил, как мы с мамой и сестрой Верой уезжали с Курского проездом из города С. в Краснодар, года четыре назад. Я, Вера и мама – около «Шоколадницы»; мама в ужасных серых босоножках, в кафе идти нам с ней было стыдно. Я не мог найти столовую, не знаю города – студент, учащийся в Москве; подергался туда-сюда – нет вывесок с надписью «Столовая».
Вера смеялась: «Сережка не знает Москвы». Пришлось поздно вечером поесть в забегаловке Курского вокзала. Ночью уезжали в Краснодар. Тополя, крыши; я проезжаю мимо районов, где живет Игорь – мой друг.
И вот еще к воспоминаниям о Формане, его курс по философии что-то имел в себе; вот что я написал в тетрадке, готовившейся стать рефератом:
«Жизнь – это и есть иллюзия. Мы живем, дышим полной грудью, только когда находимся во власти иллюзий; каждый, вспоминая свою жизнь, может подтвердить: самые лучшие дни в его жизни – это когда были какие-то иллюзии. Итак, с одной стороны, все наши представления, стремления – иллюзии, в смехотворности которых мы убеждаемся с возрастом; с другой – эти иллюзии и есть наша жизнь. Жизнь – иллюзия; иллюзия – жизнь. Значит, то и другое тождественно».
Но потом я это выбросил.
Современная жизнь – это большой неустроенный город, сильно грязный и перекопанный. Битком набитый транспорт с затхлым и гриппозным воздухом; все нервные до предела. В транспорте не принято громко говорить (переговариваться), кричать. С точки зрения женщин, мужчины неинтересные, скучные, убитые; романы, флирт – это что-то архаическое, из стародавних времен. Каждый день два-три часа трясешься в транспорте; на работе работы нет, никто не работает и (поэтому) денег получает мало. В магазинах нет хороших товаров, плохо с продуктами питания. Живут в маленьких квартирках по многу людей – не одна семья, несколько поколений; дрязги домашние, вражда, желание разъехаться. Всю домашнюю работу, в том числе черную, приходится делать самим: стирать, мыть квартиру, готовить, солить капусту. Сами растим детей, кормим их и убираем за ними. В этом отличие от прошлого, когда привилегированные классы жили «духовной жизнью», а низы тяжко работали на них, делали все черное. Есть, конечно, какие-то и верхи, элита, те, которые около верхнего эшелона управления; они больше всего боятся этой нашей непривилегированной жизни и всеми правдами и неправдами цепляются за свои места. Они создают круговую оборону, поруку, проникнуть в которую – нужны особые качества: напористость, ум, цепкость, точность, беспринципность. Из желания удержаться наверху проистекает ложь начальникам высшим. Сами высшие начальники также боятся жизни; им кажется, что они у кормила и за одно то, что еще не разваливается страна, достойны почитания, являются историческими личностями. Общество наше, конечно, закрытое, и лучше не касаться этих самых верхних эшелонов.
Что же делать простому горожанину, который ездит в транспорте и видит, что толпы людей растут, что продуктов меньше, они дорожают и он, будучи инженером со стажем, едва может прокормить двоих детей? Что-то поддерживает его, и почему-то все-таки он остается оптимистом, и улыбка мелькает, и шутки он говорит, и суетится, и на лыжах ходит, и деток на санках таскает в лес, и друзей на вечеринки зовет, и поддает.
Вчера дома была безобразнейшая и глупейшая история. Я лежал на тахте с Аннушкой. Подошла Мария, стала цокать языком, звать на руки малышку; я из-за своей нелюбви к Марии не хотел пускать Анечку. А Мария все цокала языком, малышка лезла к ней и плакала, а я держал ее и молчал. Подошла Инна, округлила глаза. Мария хочет показать, что Анна ее любит, это не всегда выходит у Марии, когда же получается, она довольна. Но малышка так или иначе поймет, что настоящая любовь заключается не в минутном качании на руках и поцокивании. Почему же я не хочу пускать ее и ревную?
Потом еще, если думать об Анне, вспоминается ее любовь к смешным сценам. Например, я читаю ей сказку «Красавица и чудовище»; этот ритуал исполняется нами ежевечерне. Дело в том, что есть там слово – «тувалет», это, конечно, упоминание о предметах туалета. И вот мы читаем, при этом я зеваю: мне тоже уже пора идти спать; подходим к этому слову, и я вижу, что Аннушка затихла. Я читаю это слово: «тувалет» – и раздается радостный смех.
– Ха-ха-ха!
Ну, вот и все; прочитано; можно идти спать.
Один раз, при чтении книжки о подводных жителях, я был неправ; беру в руки книгу, на развороте ее изображено морское животное. И я говорю:
– Мы прочитаем сказку о тюленях.
И сейчас же Аннушка начинает протестовать:
– Зебра! Зебра!
– Аннушка, зебра – другой зверь, водится в Африке.
– Зебра!
– Аннушка, но папа лучше знает.
– Зебра!
Мы начинаем читать, и тут я вижу, что допустил небольшую ошибку.
– Ах, Аннушка, это, оказывается, не тюлень, это нерпа.
И тут же раздается радостное подтверждение:
– Нерба! Нерба!
Иной раз бывает, что я совсем уже сплю и прочитываю не то: например, вместо «тефтелька» прочитаю «туфелька», после чего раздается неуемный смех Аннушки. Как умудрилась туфелька попасть на тарелку?
Наконец Аннушка отпустила меня. Я иду спать и думаю: да, маленькая моя, мне приходится работать, чтобы прокормить всех нас. У меня нет денег, все заработанное мной кончается в момент следующей зарплаты. Есть какие-то люди, получающие деньги, на которые можно купить машину, квартиру. Я не из их числа. И второго ребенка мне не поднять. Что же делать?
Перенесемся в институт. Я заметил, что к нам часто заходит начальник аспирантуры; это улыбающийся всем человек по фамилии Горенко. Он проходит к Лыковой, и они начинают о чем-то шептаться, потом он уходит.
И вот однажды он подходит ко мне и, улыбаясь, говорит:
– Сергей, давай возьмем тебя в аспирантуру.
– Я не против. Но вы должны об этом сказать Лыковой.
– Да там все уже сказано.
– Замечательно.
Потом я думаю: все-таки взяли не через три года, а пораньше, наверное, не хватает людей, которые идут в аспирантуру. Что ж, срок аспирантуры – четыре года.
Когда он ушел, подходит Лыкова.
– Сережа, берем тебя в аспирантуру. Но всякие там поблажки у нас не работают. Директор наш считает, что защищаться нужно по совокупности трудов. И ты ведь знаешь, что научного совета у нас в институте нет. Это значит, надо искать совет. Я, конечно, буду всячески тебя поддерживать. Но я не могу быть твоим руководителем в совете.
Но я пока еще не понимаю, что все это значит.
– Ну, давай обсудим техническое задание минчанам.
Я был против того, чтобы давать им деньги: они ничего не делают. Лыкова: «Так заведено. Научные связи. Не нам ломать традиции». Ну что ж, пусть; деньги не мои; были бы мои, я бы им не дал.
Есть еще и другие люди, делающие для нас работу, – из того же Минска, но университетские; они тоже считают на больших ЭВМ. Но я обнаружил, что есть еще военные, которые работают на тех же больших ЭВМ, и у них уже имеется набор кривых, по которым можно оценивать результаты. В сущности, на деньги, выделенные нами, две организации будут получать решения, близкие к результатам военных.
Подходил Новый год, на который я возлагал надежды, почти мистически думал о нем: вот придет первое января, и станет все иначе, этот год будет совершенно особым. А пока надо было согласовывать технические задания, и я думал: то ли больше на себя брать, то ли меньше, то ли скорее выгодно мне сделать всю работу, то ли подольше тянуть все это. Чувствовалась усталость, и думалось, что с началом года она как по волшебству пройдет. А еще методика, в которой все же поставил свою фамилию последней, хотя всю ее разрабатывал сам. Волнения, страхи дошли до того, что однажды я думал: боже мой, уехать бы куда-нибудь, в тихий маленький город, одному и найти такую работу, чтобы не было начальников и никаких подчиненных и не надо было бы «бороться за место под солнцем». Как-то утром натощак выпил кофе, в метро образовалось взвинченное состояние, слабость, страх сердцебиения. Вечерами усталость, мрачные мысли обо всей этой кутерьме; и вдруг вздохнул слегка свободнее, когда стало ясно, что формально ответственный исполнитель НИР не я и не могу им быть, ибо я – инженер! Всего лишь! Что же будет дальше?! Я понял, что надо поспокойнее относиться ко всему, иначе дойдет бог знает до чего.
Как-то раз был разговор с Инной, и мы поняли, что в отношениях между людьми всюду устанавливается естественным путем, если так можно выразиться, презумпция недоверия, надувательства. Между женщиной и мужчиной, начальниками и подчиненными, сослуживцами и – более широко – коллективами, предприятиями. Нельзя быть слишком хорошим: партнером, начальником, сослуживцем, подчиненным и так далее; иначе сядут на голову. Из этого начинают в конце концов исходить все. Я сказал Инне: что-то такое говорил Георгий Петрович давным-давно; при упоминании Георгия Петровича Инна начинает обиженно дуться. Все мы заметили, что он часто пропадает допоздна. Однажды Инна спросила его:
– Папа, а ты где пропадаешь? Нам это непонятно!
И тут Георгий Петрович взвился; он стал кричать, что он взрослый человек и не позволит другим вмешиваться в свою жизнь.
Инна молчала, вся в слезах, я сидел, не зная, что делать. Несколько лет назад они похоронили маму, и Инна до сих пор вспоминает ее. Но что же теперь, Георгий Петрович не имеет права на личную жизнь?