bannerbannerbanner
Тризна

Александр Мелихов
Тризна

© Мелихов А., 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

«Замечательный писатель Александр Мелихов написал свой главный роман. Грандиозные события, проехавшиеся по нам в последние десятилетия, уже начали закрываться туманом забвения, фотографиями собачек и тортиков на экранчиках смартфонов. И вдруг – роман Мелихова «Тризна», траурные проводы исчезнувшей было Вселенной – огромной, опасной, и что самое тревожное – состоящей из наших жизней, прожитых нами. Великое поколение! Сколько раз мы подвергались опасности, в том числе и со стороны нашего государства, как мы рисковали – и все равно в результате делали то, что хотели, что считали нужным. Сейчас так никто не может! Великое поколение, победившее тоталитаризм… и погубленное наступившей после него эпохой, которой до сих пор так и не удалось подобрать названия. Какие звезды сверкали в прежней Вселенной! В романе вокруг его эпицентра, главного героя Олега, какие траектории накручивают персонажи – казахи, евреи, русские, каждый со своим национальным характером, со своей придурью и главным страстным желанием – состояться. И ведь ничего не боялись! А если и боялись, то все равно делали. А какие женщины… Эх, мне бы! Жаль, не попались – а таких уже нет.

Последнее творение Мелихова счастливо сочетает в себе основательность советского производственного романа, лихость западного боевика и вестерна, страстность и высокую художественность русской классики: все сошлось здесь в бешеном хороводе, из которого не вырвешься, пока не кончится этот роман. Его, безусловно, можно поставить в ряд самых больших литературных событий всех времен. Не зря мы жили, если о нас пишут такие романы! Чувство нашей полноценности возвращается. Автор отыскал нашу гордость, затерявшуюся на дороге, в пыли, и, начистив ее до блеска, вручает нам».

ВАЛЕРИЙ ПОПОВ

«Александр Мелихов – один из самых бесстрашных писателей. Мало кто в литературе сегодня решается с такой хирургической прямотой развенчивать мифы, кого бы они ни касались и кому бы ни принадлежали. Под его неумолимым скальпелем расползаются национальная гордость, стерильная любовь, высокий долг… и на юру под холодными ветрами скотской нашей жизни остается просто человек – беззащитный, мятущийся, частенько жалкий… но все же безумно желающий любви, понимания, толики ласки.

Вот это сочетание беспощадности и сострадания создает неповторимую интонацию талантливой прозы Александра Мелихова, – интонацию, которой не поверить нельзя».

ДИНА РУБИНА

«Как всегда у Мелихова, сюжет сам по себе не так уж и важен. Он служит не более чем наживкой, заглотив которую читатель внезапно обнаруживает себя посреди сложнейшего лабиринта мыслей, образов и ассоциаций. И выйти из этого лабиринта таким же, каким вошел, уже непросто».

ГАЛИНА ЮЗЕФОВИЧ

«Проза Мелихова для тех, кто ищет в литературе потаенных жизненных смыслов, мучительных загадок бытия и ради этого не боится преодолеть собственное чувство стыда. Душевный результат его прозы опрокидывает методы. Человек жалок, но именно поэтому нуждается в удвоенном, утроенном милосердии. …Александр Мелихов – один из самых ярких и интересных прозаиков и публицистов, проживающих в Петербурге».

ПАВЕЛ БАСИНСКИЙ

«Александр Мелихов прославился «романами идей» – в этом жанре сегодня отваживаются работать немногие… В своем новом романе Александр Мелихов решает труднейшую задачу за всю свою карьеру: он описывает американский миф и его влияние на русскую жизнь. Эта книга о многом – но прежде всего о таинственных институтах, где ковалась советская мощь, и о том, как формировалось последнее советское поколение, самое перспективное, талантливое и невезучее. Из всех книг Мелихова со времен «Чумы» эта книга наиболее увлекательна и требует от читателя минимальной подготовки – достаточно жить в России и смотреть по сторонам».

ДМИТРИЙ БЫКОВ

«Я очень люблю и ценю книги Александра Мелихова. У него удивительное качество выделки текста, все эти мелкие детали, ракурсы, оговорки, мимолетные размышления создают ауру, атмосферу, присущую только Мелихову. Где бы ни оказывались его герои – на далекой таежной шабашке, в научной лаборатории, в кафе, школьном спортзале, армейской казарме, на крыльце дома престарелых и даже просто в компании друг друга – они всегда остаются мелиховскими героями, чем-то похожими на самого автора – самоедами, интеллектуалами, скептиками, философами. И еще – неисправимо советскими людьми, которых не изменили ни тридцать лет постсоветской истории, ни сменяющие друг друга литературные моды. Мелихов – настоящий медиум советского в отечественной литературе, способный вызывать голоса и образы из эпохи, которую уже мало кто помнит, и возвышать их до общечеловеческих смыслов».

ВЛАДИСЛАВ ТОЛСТОВ

«Александр Мелихов в современной литературе – один из наиболее глубоко и нетривиально думающих писателей. Задачи, которые он ставит перед собой, не просто исследование явлений, но поиски путей выхода из фундаментального психологического кризиса, в который загнал себя человек».

ЯКОВ ГОРДИН

«Тризна» – вдохновенный, масштабный роман живого классика петербургской школы. Здесь сталкиваются гигантские континенты, великие исторические эпохи, откликающиеся в судьбах людей, завязываются в плотный узел непримиримые идеологии. И вся эта материя разворачивается в напряженных сюжетных линиях и жестком ритме слов, заряженных мощной электрической энергией. Остается лишь поблагодарить автора за те часы удовольствия, которые нам доставляет его проза».

АНДРЕЙ АСТВАЦАТУРОВ

«Интеллектуальную прозу Мелихова можно назвать социальным камертоном. …Самое опасное, считает герой Мелихова, когда в обществе побеждает простота утилитарности и греза начинает служить реальности: высшее – низшему. Протестуя против этого, Мелихов служит своей главной идее: не стремясь к высокому, не возвышая жизнь, человек будет навсегда отрезан от бессмертия. А значит – обречен».

МАРИЯ БУШУЕВА
ПРЕМИИ:

• Набоковская премия Союза писателей Петербурга (1993)

• Премия петербургского ПЕН-клуба (1995)

• «Студенческий Букер» (2001)

• Премия им. Гоголя (2003, 2009, 2011, 2017)

• премия правительства Санкт-Петербурга (2006)

• Премия «Учительской газеты» «Серебряное перо»

• Премия журнала «Полдень, XXI век» (2008)

• Премия фонда «Антифашист»

• Победитель международного лермонтовского конкурса «Белеет парус одинокий»

• Премия журнала «Иностранная литература» (2015)

• Премия журнала «Звезда» (2017)

• Премия журнала «Зинзивер» (2017)

• Трижды финалист «Русского Букера»

Соединенные штаты мечты

Восточная стена форта считалась неприступной, а потому никем не охранялась. Но на последних шагах ему вдруг открылась темная, крадущаяся навстречу фигура, и он еще успел отметить ее стройные узкие бедра…

Однако он недаром когда-то днями напролет резался в городки: метнув томагавк горизонтально, словно баталку, он угодил часовому точно в горло, так что тот даже не успел вскрикнуть, – и только тогда до него дошло, что это была его собственная тень: солнце только-только проглянуло из-за горизонта своим огромным багровым краешком (промелькнуло, что угловой размер солнца неизменен, просто при восходе и закате мы невольно сравниваем его с разными земными предметами на горизонте).

Тревога была ложной, и все-таки томагавк вонзился в точности куда надо – между нижним брусом и обвязочной плахой, намертво насаженной на сваи, – вот и готова первая ступенька.

Однако он тут же понял, что если даже томагавк выдержит его вес, все равно непонятно, как его высвободить, когда он будет на нем стоять или даже на чем-то повиснет (он знал, на чем). Он вышатал отточенное лезвие из щели и надежно засунул рукоятку за спину, за широкий ковбойский пояс из толстой седельной кожи. Дальше приходилось надеяться только на два мексиканских стилета. Он не раз убеждался, что если их засадить достаточно глубоко, то они легко выдерживают его вес, но он не раз убеждался и в том, что самое худшее всегда случается не в ученьи, а в бою. Единственное, на что в какой-то мере можно надеяться, это собственное тело. И те дни и часы, когда он до судорог учился подтягиваться на одной руке, не прошли даром: повиснув на рукоятках вбитых в очередную щель стилетов, он высматривал в пределах досягаемости новую щель, осторожно вышатывал левый клинок, подтягивался на правой руке (на левой он этому так и не выучился) и точным ударом левой обретал новый плацдармик для следующего броска.

Передохнуть он себе позволил лишь у самого верхнего среза стены, чтобы перемахнуть единым прыжком. Затем ухватился за кромку сначала правой рукой (его пальцы на неохраняемом участке часовые вряд ли заметят), осторожно высвободил левый стилет и опустил его в карман камуфляжного бушлата вниз полированной рукояткой из красной секвойи, затем, качнувшись, ухватился за край стены левой рукой и проделал то же самое с правым стилетом (не думать, не думать о высоте под ногами!). Затем собрался с духом (если фашистов не остановить здесь, в Америке, они подомнут весь мир, Америка не Испания…) и без малейшего усилия подтянулся на руках, закинул на стену сначала правый, затем левый локоть, отжался и сел на стену верхом, готовый при первом опасном движении метнуть стилет и скатиться на строительные леса, проложенные внутри вдоль стены.

 

– Наш лазун! – любовно приветствовал его оранжевый Анатоль, и Олег оказался на стройке, где все шло своим чередом: братва с ножовками и стамесками восседала, как и он, верхом на стене (его стилеты в карманах ватника тоже незаметно преобразились обратно в стамески) или копошилась внизу на светящейся свежим деревом решетке лаг для будущего пола, настилать который будут уже без них. А когда уж в этой будущей зале, на этой новаторской заполярной ферме поселятся коровы, знает только Клио. Или даже музе Истории известно только прошлое? А будущее известно лишь советским людям: кто-то решил, что в Заполярье должно быть свое молоко, и значит, это наступит так же верно, как и то, что на Марсе будут яблони цвести.

Олег знал, что над всеми начальственными начинаниями полагается насмешничать, но в глубине души он был бы совсем не прочь, чтобы на Марсе расцвели яблони, в тундре рядом с оленьими стадами начали пастись коровы и он бы мог про себя подумать: и моего здесь капля меду есть. А между тем прощальная панорама тундры, оттого что она была прощальная, светилась совсем уже неземною красой. Когда еще не забывшие питерскую июньскую жару они высаживались на берег Клондайка, как они окрестили этот приток грандиозной сибирской реки, еще прежде перекрещенной в Юкон, тундра проглядывала рыжизной из-под сверкающего сверхплотного наста, дальние горы сияли вечными снегами, а среди ледникового озерца, на которое потом все лето то садился, то взлетал этажерочный гидропланчик, плавала обширная асфальтовая оладья; когда через месяц они с Юрой Федоровым ходили в ночное на уток, им приходилось продираться сквозь зеленые кусты к шапочкам тумана, поднимавшимся над каждым водным зеркальцем, а сейчас все та же тундра светится алым, золотым, фиолетовым, аметистовым, перемежаясь седыми коралловыми полянами ягеля, на которые изредка выбредают стайки оленей, сплетающиеся рогами, словно окаменелые кустарники, ощетинившиеся каменными когтями. (Первопроходцы стреляли их с вездеходов, – но насколько же завлекательнее звучит: джип! – затем приподнимали за рога и, если туша казалась недостаточно жирной, стреляли следующего, – это так печально, когда хорошие люди творят мерзости…) Но с каждым днем бескрайние россыпи самоцветов все заметнее поглощаются всевозможными оттенками ржавчины вплоть до гор, погружающихся в нежнейшую голубизну (а извивы снега в распадках так за все северное лето до конца и не истаяли…). Ненадолго отступивший Рокуэлл Кент снова вступал в свои права – любой хоть чуточку отдаленный предмет вновь начинал овеиваться едва заметным сизым ореолом. А из-за дальних гор все ощутимее дышали холодом вечные льды Северного Ледовитого, куда неутомимо нес свои выпуклые воды могучий Юкон.

Но весь этот космос вошел в него единым вдохом и тут же исчез – в присутствии друзей все мироздание стягивалось к ним. Потому что это были лучшие парни в мире, великолепная дюжина. Все они пришли в науку не за какими-нибудь интегралами и протонами – за участием в Истории, как когда-то шли в конкистадоры или в народовольцы. А сейчас История творится у них на факультете, на ее зов, по ее силовым линиям туда и потянулась такая гениальная мужичина-деревенщина, как Обломов, породивший уже и собственное гравитационное поле.

Нет, Обломова в науку привела беда. Смышленый колхозный пацан (мать доярка, отца убили на войне) учится на колы и двойки, тем более что в школу нужно таскаться за пять верст, а он в пятнадцать лет разбирает и чинит любой мотор, квасит на равных со взрослыми механизаторами и на равных вваливается в правление качать права насчет запчастей; председатель налаживает его в шею, Облом подкидывает под председательское крыльцо откопанную в еще не заплывших окопах ржавую гранату, а граната возьми да и взорвись в воздухе. В ленинградском интернате для слепых Володька впервые только и заинтересовался, про что же там все-таки пишут в учебниках. Через год он был чемпионом Ленинграда по физике и математике (после награждения, сходя со сцены, не рассчитал ступенек и начал падать, но прыгнул на руки, сделал кульбит и снова оказался на ногах), еще через четыре досрочно и триумфально защитил уже опубликованную дипломную работу, а еще через два кандидатскую диссертацию, на том же совете перекрещенную в докторскую: посеченный осколками кряжистый колхозный гений открыл, почему в детерминированном мире работает теория вероятностей, сумел раскопать в хаосе кучу скрытых констант, – теперь это называется принципом Обломова.

Но колхозному хлопцу, мечтавшему когда-нибудь заделаться директором машинно-тракторной станции, всеми этими заоблачными абстракциями можно было заниматься только с очень большого горя, дело настоящих мужиков – налево достать запчасти и в соседнем колхозе обменять на самогонку, на колхозном тракторе, заправленном колхозной горючкой, вспахать бабам огороды и огрести за это три мешка картошки, а у тех, кто помоложе, и натурой прихватить… Ученую братию он так и продолжал считать маменькиными недоделками, уважал он только тех, кто ворочал тыщами народу, составами металла, гроздьями боеголовок, и потому его так и не удалось втянуть в научное фрондерство: ну и что, что вы умнее в своих закорючках? – они вами командуют, а кто командует, тот и умный. Подкусывать ухмылками из-под лавки – это было не для Облома: недоволен – подкинь гранату под крыльцо или заткнись. И когда Обломов пробился в любимые советники генералов и генеральных конструкторов, «чистые» ученые напрасно брюзжали о его карьеризме: он пробивался не в начальники, он пробивался в творцы истории.

И кому же было, как не Обломову, объединить в своем «Интеграле» (сам-то он понимает, что название пошловато, но для газетчиков в самый раз), так сказать, науку и, так сказать, жизнь? По части науки доложиться на его семинаре рвутся умники от Берлина до Анадыря, и всегда оказывается, что он в курсе всего, из сложнейшего нагромождения умеет извлечь какой-то скелет, о каком и сам автор не догадывался. Иной раз этим скелетом уничтожалась вся работа: тут всего-то и делов – точка, точка, запятая…

Но иногда Обломов дает уроки… как бы это выразиться… не только науки, но и жизни. Если даже докладчик представляет диссертацию от нужного человека, от нужной конторы, Обломов все равно начинает строго. Он сидит за первым столом, и лица его не видно; впрочем, оно всегда непроницаемо, даже когда он шутит, только как бы нервно подрагивают углы губ. «О чем у вас первая глава? Так-так… Подпространство… Ядро… Разложим… Ортогональная проекция… Итоговая формула такая?» Кажется, что Обломов играючи жонглирует десятипудовыми гирями. «Такая», – упавшим голосом сознается докладчик. «Хорошо. Вторая глава?» – «Я рассматриваю нелинейный случай…» – «Так, раскладываем в ряд… Матричная экспонента… Ага, возникает периодичность… Значит, сходится за конечное число шагов?» – «Да», – жертва окончательно раздавлена. «Третья глава у вас последняя? В ней что? Приближенный метод при ограничениях? При ограничениях приближенного решения нет, есть или точное, или никакого, поправьте там у себя. У вас все?» – «Все», – голос казнимого почти не слышен, он пять лет над этим диссером корпел… «Кто у нас сегодня секретарь? Запишите: работа представляет важное научно-практическое значение и заслуживает присуждения…»

Поняли? То была наука, а теперь началась жизнь.

А через неделю Обломов разъясняет железнодорожнику устройство тепловозного тормоза, а еще через неделю – авиаконструктору устройство высотомера, – чего-то они там недоглядели. А седая грозная шишка из Госплана, перед которой бегут на рысях две заполошные немолодые шестерки: «Где академик Обломов?.. Где академик Обломов?!.» – эта шишка после получасового выступления Обломова разнеженно приглашает Обломова на работу в Госплан: «Вы лучше всех моих подчиненных в экономике разбираетесь!» И правда, кажется, что Обломов всю жизнь только лабудой и занимался. Отраслевое планирование, территориальное планирование, в денежных показателях, в натуральных показателях, валовая продукция, реализованная продукция, рентабельность, предельная полезность…

Обломов диктует, кто-то из приближенных постукивает мелом по доске, но это именно приближенные соратники, а не шестерки. И чего бы только Олег не отдал, чтобы послужить гению хотя бы мелом! И надо ли удивляться, что Москва в конце концов передала все институтские лаборатории, где что-то делают руками, под руку Обломова. Обломов побывал и в Совете министров, у Косыгина, что ли. Олег никак не мог запомнить никчемные имена тусклых личностей, которых носят на палках во время демонстраций, а Обломов называл Косыгина Алексеем Николаевичем, с некоторой даже наставительностью рассказывал, что тот принял его в восемь утра, уделил ровно пять минут и за эти пять минут все понял и решил.

«Вот если бы все у нас так работали!..» – и это тоже был урок жизни: ученой братии совсем не обязательно о тех, кто наверху, говорить с насмешкой.

Боярский, правда, пробормотал: «Толку от их работы…» – пробормотал себе под орлиный нос, но ведь слепые, говорят, обладают феноменальным слухом… Зря Котище заедается.

Обломов настолько грандиозен, что давно заставил всех забыть о своем безвольном литературном однофамильце: у них в бригаде, да и во всем институте, Обломов один. Про его «Интеграл», собирающий в единый кулак все науки со всеми практиками, говорят только так: обломовская контора, работает у Обломова… Судьба как будто нарочно наградила колхозного гения такой архетипической фамилией, чтобы вскрыть ее глубинный смысл: он не из тех Обломовых, которых жизнь обламывает, а из тех, которые обламывают ее сами. И напрасно завистники пытаются окрестить обломовскую команду обломками, – даже и они чуют в Обломове и его спутниках недоступную для них причастность к чему-то великому.

«И как же нам повезло, что мы оказались в зоне его притяжения!..»

А в груди что-то неприятно сжалось: в последний день перед шабашкой Обломов обращался к нему с утонченной вежливостью, на «вы», хотя за день до того попросил совершенно по-отечески: «Не в службу, а в дружбу, Олег Матвеевич, слови для меня такси», – Обломов всех называл по имени-отчеству, не одного Косыгина. Олег не гонялся, а прямо-таки летал за всеми пустыми машинами и на лестнице поддерживал Обломова под локоть, изнемогая от жалости и благоговения даже перед обломовским просторным костюмом, темно-синяя ткань и покрой которого ему брезжили только из далекого провинциального детства (снял с обидевшего его председателя? Обломов и темные свои тускло поблескивающие волосы гладко зачесывал назад, как это Олегу помнилось из детства). Обломов же, наоборот, старался показать, что он в огромном городе как у себя дома: «Второй Муринский уже проехали? Там на углу гастроном все еще на ремонте?» – и делал в сторону Олега движение синим пиджачным плечищем, далеко выпирающим за спинку переднего сиденья. Предложил даже домой к нему зайти на улице Петра Лаврова (и здесь История, Народная воля!), но Олег не посмел, хотя ужасно хотелось как-нибудь потом мимоходом обронить: когда я был у Обломова…

Говорили, у него там на пятерых сыновей с женой пятикомнатные хоромы с камином из правительственного резерва для выдающихся ученых, на тех, кто побывал в Обломовских палатах, смотрели с завистью (самые большие снобы роняли даже такое: «Вчера у Обломова коньяк жрал»), а его, Олега, Обломов пригласил целых два раза: «Да заходи, заходи, Олег Матвеевич, чайку попьем»…

И вдруг на следующий день это ледяное «вы». Неужели все-таки Боярского решил ему припомнить? Обломов в машине промеж того-сего спросил мимоходом через синее плечище, кто у них на курсе считается самым умным, и Олег назвал Боярского. И не удержался, добавил, что народ удивляется, почему на преддипломную практику, а это, считай, будущая работа, Обломов взял Мохова, а не Боярского. «И как же это объясняют?» – как бы даже с юморком полюбопытствовал Обломов, и Олег купился: по-разному говорят, кое-кто считает, что это антисемитизм. Обломов посмеялся как будто бы искренне (Олегу была видна только его щека в крупных гранатных оспинах): «Взял русского, а не еврея, значит, антисемит, – и пояснил доверительно: – Боярский и сам в науку пробьется, там, на речных судах, кстати, вполне серьезная гидродинамика, а Мохова если сейчас не поддержать, он так и закиснет где-нибудь на производстве. А он тоже умный парень. Кстати, ты знаешь, что у Боярского дядя закрытый членкор, лауреат Ленинской премии? А у Мохова дядя механик автоколонны. Про отца уже молчу. Сначала отсидел за плен, потом за растрату – такие вот из русских мужиков торговцы, теперь на инвалидности…» Конечно, конечно, я понимаю, закивал Олег так усиленно, как будто Обломов мог видеть его усердие, и Обломов прощался и благодарил его со столь царственной сердечностью, что Олег впервые не спешил отвести взгляд от затянутых ввалившимися веками ямок на месте обломовских глаз. Обломов походил на изваянного из мрамора римским скульптором маршала Жукова, над которым поработали молотком и зубилом средневековые монахи, приняв его за идола.

 

Может, это «вы» просто случайность? А вот к Галке Обломов обращался с некоторым тигриным мурлыканьем в голосе…

Бывалый Грошев даже пошутил бестактно: «По-моему, он глаз на тебя положил». Все сделали вид, что не расслышали. Но через полминуты Боярский все-таки не выдержал: «Если глаз твой тебя соблазняет…» – и Галка тут же откликнулась, тоже как бы про себя: «У меня от его голоса просто мороз по коже, хочется вытянуться по стойке смирно». А Олегу наоборот – хочется броситься в какой-то бой за великое дело.

В их компашке по отношению к Галке никогда не просквозит ни малейшего заигрывания, она свой парень. С Галкой – маленькая атаманша, любимая сестренка, дочь полка… – их даже чертова дюжина. Включая его самого – и он, значит, тоже кой-чего стоит, если эти орлы держат его за своего. Он, Олег, он же Сева (Евсеев – Сева), – самый дюжинный на этой шабашке, но – он тоже каким-то чудом умеет создавать свою гравитацию. Ему еще давно открылось, что все реки и ручейки виляют туда-сюда, подмывают берега, разливаются, сливаются, но на самом деле стремятся в глубину, в самую глубокую глубину, куда их влечет гравитационное поле. А изменится поле – и реки переменят русла. А приблизится новая планета – не только реки, но и водопады начнут отклоняться в ее сторону. И чем огромней ее масса, тем сильнее и отклоняться. А может она оказаться и такой громадной, что и реки потекут в небо, и воздух устремится ввысь, и земля останется безводной и безвоздушной пустыней, а планета-убийца этого даже не заметит, ибо вина ее только в ее громадности, – она высосет и опустошит землю, и полетит себе дальше, покуда какое-то еще более грандиозное светило не высосет и ее.

Что-то похожее творит и пресловутый дух времени – все мысли и стремления он отклоняет туда, куда ему угодно, но вот он иссякает – и все помыслы и грезы возвращаются на землю, и каждого тянет оставаться там, где он стоит.

Но покуда он, Олег-Сева, сам не понимая как, своими выдумками тоже ухитряется подтягивать в свою сторону парней куда покруче его самого. Сейчас подсел он на Америку Джека Лондона, наткнувшись в местном библиотечном бараке на его лиловое собрание сочинений, – и вся бригада потихоньку начала здешний порт именовать Доусоном, поселок Полярный, где они возводят коровий особняк на сваях, Сороковой милей, великая сибирская река с ее притоком превратились в Юкон с Клондайком, а узкоглазые аборигены (даже местные работяги толком не знали, ненцы они, долгане или нганасане – нацмены да и все: «нацмена комары облепят, а ему по хер») то в эскимосов, то в алеутов, то в тлинкитов, инуитов, атабасков, хотя все эти прекрасные созвучия означали всего лишь «люди» или «настоящие люди», исключая поедателей сырой рыбы эскимосов…

Любой порядочной стране нужен свой фронтир – зона расширения мира, прорыв в небывалое, гравитационное поле для романтиков и авантюристов, которые и творят Историю. А у нас наше начальство отняло Историю, – «под руководством коммунистической партии» – какая тут может быть романтика, романтический герой должен противостоять начальству!

Это пипл сразу просек, и распухшие «Три мушкетера», некоторое время покочевавшие с койки на койку, в конце концов обрели покой в Галкиной светлице, где их никто не брал и не берет, после того как Олег открыл народу глаза, что во всех своих подвигах мушкетерская компашка хранит верность начальству: тьфу! Не то что Три товарища!

Но ведь и Три товарища не могут перекрестить гнусный игольчатый гнус в москитов! Без американских друзей никуда.

Здешних комаров, правда, так и продолжали именовать вертолетами – уж больно они были мясистые. Орегонские лесорубы рассказывали байки про комаров, до того раздувшихся, что им ничего не стоило пить кровь сквозь бревенчатые стены, но и тутошние были не подарок: резко взмахнешь топором, так обязательно закашляешься – вертолет вдохнул не в то горло. Обычно его удается выхаркать, но иной раз и проглотишь. Что, мяска откушал, непременно пошутит кто-то, а бывалый Грошев авторитетно заверит: «Комаров нормально можно жрать. Вот если муху проглотишь, обязательно будешь травить. Даже если не заметишь». А Боярский через два раза на третий напомнит: «У правоверных иудеев в шабат убийство комара приравнивается к убийству верблюда», – чтобы не подумали, что он стыдится своего еврейства. (Зато у Бори Каца по кличке Кацо при слове «еврей» делается ужасно печальный вид.)

Но в последние дни вертолеты, похоже, стали на зимнюю стоянку, зато москиты вопреки пословице стараются насосаться перед смертью. Здесь, наверху, их сдувает ветром, но зато ночью всегда просыпаешься расчесанным до крови. И если бы эти гнусные твари звались гнусом, а не москитами, терпеть их было бы совсем уж невыносимо.

Это самки, кстати, у них такие злобные, время от времени напоминает кто-нибудь из парней, и Галка эти напоминания отчасти принимает на свой счет: «На себя лучше посмотрите!» – и, блеснув мохнатыми детскими глазенками из-под упавшей темно-русой челки, на мгновение делается похожей на хорошенькую обиженную болонку. Всегда немножко удивляешься, когда Галка принимает какие-то шуточки насчет женщин на свой счет: она так старательно косит под своего парня – руки в клеши, тельняшка под ковбойкой, солоноватые словечки, которые даже Лбов при ней с усилием, но обходит…

Когда она дерзко встряхивает челкой, то становится похожей на хорошенького хиппующего нахимовца. Хотя настоящий нахимовец у них Пит Ситников. А у Галки бедрышки-то все-таки для нахимовца слишком уж заметно распирают брюки клеш, глаза невольно присасываются, помнят, что они все лето здесь торчат без женщин, уже к дочурке полка начинают клеиться, на своих кидаться – стыд и срам…

А где-то бабы живут на свете, сидят друзья за водкою… Здешних теток в ватниках никак нельзя принять за женщин, даже Бахыт быстро перестал просить Олега свистеть им вслед в два пальца колечком, – Олег умел это делать (наследие тяжелого детства), а Бахыту удавалось извлечь из своих пальцев лишь яростное шипение. Некую пленительность источает одна только разве что молодая библиотекарша в отливающем голубым автолом плаще-болонье, который Лбов именует гондоном. Но более всего ее украшает то, что она проводит дни среди благородно серого Чехова, коричневого с золотом Толстого, лазоревого Бунина – начинаешь невольно уважать советскую власть, доставившую эти сокровища на Сороковую милю, где их никто не брал и не берет. Парни и начинают чуть ли не носить за нею шлейф, когда ее изредка удается зазвать к ним в барак, – Галка очень быстро начинает дуться. Свой парень своим парнем…

В данную минуту Галка формирует обеденное меню: «Так что вы лопать-то в конце концов будете?» – и фигурка у нее снизу, как ни отводи глаза, все-таки очень аппетитная. Да и ватничек на ней сидит, будто мундирчик, как-то очень ладно она его под себя подогнала.

А у парней рядом с нею, как на подбор, узкие бедра, настоящие ковбои. Притом на обоих – и на Бахе, и на Коте потрепанные фирмовые джинсы, Бах во Вранглере, Кот в Лях (Wrangler and Lee) – ковбои в ватниках в Заполярье, победа социализма в мировом масштабе. Вернее, Кот, он же Костя Боярский, в Ленинграде более известный под кличкой Грузо из-за подбритых усиков под орлиным носом (такие вот у них евреи – Грузо и Кацо), здесь на северах при вьющейся антрацитовой бороде и обширном алом берете больше смахивает на Фиделя Кастро, сдвинувшего набекрень нимб восходящего солнца свободы, и кажется, что алые отсветы у всех на лицах не от поднимающегося все выше солнечного диска, а от его берета. А Бах, он же Бахыт Мендыгалиев, в залихватски заброшенной на затылок линялой коричневой шляпе (ее Олег раскопал в общажном шкафу, Бах попросил померить и не смог расстаться: это же стетсон!) вылитый индеец, прибившийся к американским старателям. Последний из могикан. На какое-то время к нему пытались приспособить кличку Ункас, но он на нее не откликался, и она отпала: обижать у них никто никого не хочет. Видно, гравитационное поле его казахского рода все еще его не отпускает, раз он до такой степени не желает даже шуточных намеков на этот счет. А власть американского поля – это пожалуйста. Это понтово. Или, наоборот, несерьезно, откровенная игра?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru