bannerbannerbanner
13 монстров (сборник)

Майк Гелприн
13 монстров (сборник)

Полная версия

Я замер. Открыл рот, как раньше Гуля-красотка. И снова закрыл.

Бригадир посмотрел так, словно знал меня лучше меня самого, кивнул «счастливо» и вышел. Грузчики закончили.

Я понял, правда. Хотя и не понимал. Что мне там делать? Маленький прямоугольник белел на столе…

«Здравствуйте, меня зовут Александр. И я – дерево».

Прекрасная мысль. Я засмеялся. И замолчал, испугавшись, – звук был сухой и надтреснутый, точно сломалась высохшая ветка. В старом дремучем лесу, где живут одни ведьмы.

– Идите вы все, знаете куда?! – сказал я громко.

Хлопнула дверь.

Я снова остался один. То есть… теперь точно совершенно один.

По нашей жизни бродят монстры. Вы не замечали? Стадами. Огромные, жуткие, со светящимися в темноте красными глазами.

Теперь я передвигаюсь по квартире со скрипом. Буквально. Случившееся со мной кого угодно отучит говорить метафорами.

«Не дорос ты до нее», «расти большой», «расти над собой», «отрасти себе глаза на затылке» (надеюсь, это так и останется метафорой), «что ты как деревянный», «не будь Пиноккио» (это я сам придумал), «хватит быть растением!», «легкий как пух» (не обо мне), «горький как полынь», «дать дуба», «смотреть в корень», «деревянный, дубовый» в смысле бесчувственный, «нежны ветви ног» (спасибо Максимилиану Волошину).

Как задолбали эти поэты.

Еще мне нравится: «лаять не на то дерево». То есть активно стремиться к ложной цели.

«Лес рубят – щепки летят».

И «наломать дров». Это уж точно обо мне.

Сегодня важный день. Сегодня я понял, как снять проклятие.

Нет, я не шучу.

Для начала я расскажу вам сказку и две притчи.

К черту притчи! Расскажу только сказку:

Жил-был в деревне неплохой, в общем-то, парень. Но однажды ведьма с железными зубами наложила на него проклятие. Парень превратился… в осла. В серого такого, с мягкими ушками. Парень не растерялся, отправился в лес, подстерег ведьму у пряничного домика… и забил ее на хрен своими копытами! Проклятие исчезло. Конец сказки.

Теперь понимаете?

Я взял телефон, тот почти разрядился. Ничего, на один звонок хватит. Набрал номер.

Она ответила почти сразу. Я сказал:

– Здравствуйте, Элеонора Андреевна. Это Саша. Вы можете говорить?

Она до пенсии работала детской медсестрой. Обходила новорожденных по всему участку. В жару, в холод, в дождь и снег, с больными ногами. Многие знали ее по имени – Элечка Андревна, говорили дети. Они ее любили, кажется. Хотя, думаю… и опасались немного.

Я бы на их месте точно опасался.

Она не бросила трубку – хотя я был к этому готов. Она сказала: слушаю. Что ты хочешь мне сказать?

Я сказал: представьте, я сегодня прилетел в Томск. Через десять минут буду у Веры. Представляете?

Голос ее дрогнул: что ты… что ты хочешь, Саша?

Она поняла. Мы, монстры, всегда можем поговорить на одном языке.

Я сказал:

– Догадайтесь.

Я сказал:

– Вы можете это снять?

Я даже сказал:

– Пожалуйста.

Пауза. Я слышал в трубке ее дыхание. На короткое мгновение я даже поверил, что все будет хорошо…

Зря.

– Я не понимаю, о чем ты говоришь, Саша.

Жизнь макает нас в дерьмо круглосуточно. И у нее нет перерывов на обед.

Теперь я в этом убедился.

Она не оставила мне выбора. Ведьма – не оставила.

Тогда я сделал глубокий вдох. А затем подробно описал, что сделаю с ее дочерью, с ее ненаглядной Верой, как это будет, на сколько кусков я ее порежу, сколько раз оттрахаю ее останки, и каким будет мой оглушительный подарок на ее, тещи, будущее шестидесятилетие. Я рассказал, как буду протыкать плоть ее дочери своими корявыми, острыми как сучки, сухими руками-ветками. Целовать Веру покрытыми корой и наростами губами. А вы знаете, что у меня с языком? Вы не поверите! Это будет нечто… удивительное.

Я говорил, и говорил, и сам себе верил. Потому что на тот момент это и была правда.

Красное сухое опьянение подступило к горлу. Все плыло в звенящей, гулкой розовой дымке. Нет, я не испытывал сомнений в тот момент.

Я всего лишь сделал то же, что она сделала со мной – только месяцем раньше…

Выпустил своего монстра прогуляться.

Думаю, она побелела. Там, за тысячи километров от меня, в аккуратной квартирке, в окружении десятков бисерных деревьев.

Я слышал в трубке ее ужас. Ее прерывистое, с присвистом дыхание. Кажется, я даже слышал, как разорвалось ее сердце.

Такой тихий звук, словно что-то лопнуло. Пуфф.

Целлофановый пакет с водой, например.

Слышал, как через щель под давлением выплеснулась кровь, заполняя изнутри сердечную сумку, грудную клетку… черным пятном, похожим на корни дерева.

А может, это было просто мое воображение.

Дальше в трубке раздался звук, словно что-то упало.

Я убрал телефон от уха, нажал отбой. С трудом оторвал пальцы, тоненькие побеги лопались – они успели обвить весь телефон. Огляделся.

Вокруг была пустота.

В горле высохло намертво. Я сглотнул. Неужели это сделал я? Неужели именно я – я! – наговорил все эти чудовищные вещи милой пожилой женщине, бабушке моих детей?

А потом понял – да, именно я.

Потому что на самом деле мы такие. Где-то там, в самой глубине души. Красноглазые монстры в сухом дремучем лесу. Мы верим, что в самой глубине леса, в темной и глухой чащобе, живет ведьма, с зубами, как медвежий капкан. Которая и виновата во всех наших бедах. Которая и превратила нас в одиноких чудовищ, которых не хочет никто…

Хотя на самом деле нам нравится быть монстрами.

Будем честны.

«Здравствуйте, меня зовут Александр Лианозов. И я – монстр».

Через пару дней позвонила Вера. Это было так неожиданно, что я долго не решался ответить. Словно воришка, которого застали на месте преступления.

Словно она сейчас выкрикнет в трубку: я знаю, это ты! Сдохни, болотная тварь из Черной Лагуны! Сдохни!

Словно Вера на самом деле знала, кто довел ее мать до инфаркта.

А потом подумал: может, что-то случилось с детьми?

Я схватил телефон. От переживаний ростки на кончиках пальцев почернели.

– Привет, это я, можешь говорить?

– Привет, – сказал я холодно. Но голос дрогнул. – Что с мелкими?

– Все в порядке. Нет-нет, правда. Я не вовремя?

Значит, с детьми все хорошо… мне стало легче.

И я вдруг сказал, что чертовски рад ее слышать. Глупо, правда?

И самое странное, несмотря на адские мучения застигнутого на месте преступления, я действительно был рад слышать ее голос. Ее уютные интонации, ее глубокие бархатные обертоны. На мгновение я даже почувствовал себя – дома.

Как тот тряпичный ослик, забытый в аэропорту. Это привело меня в чувство. Дурацкое сравнение.

Мелкая верила, что ослик вернулся, но я-то знаю, что это был точно такой же, но другой ослик.

Вера сообщила, что мама в больнице. Представляешь? Был инфаркт. Но теперь ее жизнь вне опасности. Да, врачи так говорят… Веру к маме не пускают, это реанимационное отделение… да, еще не скоро…

Значит, она жива, думал я.

А Вера вдруг сказала, что ей стыдно.

– Стыдно? – я совершенно утратил нить разговора. Метафора поплыла передо мной красной нитью. Шерстяной, слегка разлохматившейся. – Почему?

– Помнишь, маме стало плохо с сердцем, и ты поехал со скорой? Потом еще вещи отвозил в больницу… Помнишь, мы потом ее навещали? Так было… тревожно, но хорошо. И мне теперь стыдно. Потому что мы тут, вместе… а ты там совсем один.

Надежда никогда не исчезает до конца. Я вдруг поверил, что у нас может быть все хорошо. Что, когда исчезнет ведьма с железными зубами, проклятие спадет с меня… и я к ним приеду. Заберу их обратно в Москву. Вернусь на работу в институт. Напишу, наконец, докторскую. Перестану пить даже по выходным и праздникам.

Старшая пойдет в школу, младшая – в детский сад.

Вера устроится на работу. Или бог с ней, с работой… пусть занимается, чем хочет.

И мы родим мальчика. Чтобы в нашем девчачьем хозяйстве появился еще один мужик – кроме меня и фикуса…

И тут я понял, что в трубке уже достаточно долгое время молчат.

– Вера? Вера, слышишь меня?

Тишина. И вдруг – рыдания. Словно у того, кто плачет, разрывается сердце. Метафора… а может, и буквально. Я замер.

– Вера! Что случилось, Вера?!

– Мамы… мамы… больше нет. Я… я… потом перезвоню.

Гудки.

Я отнял трубку от уха и посмотрел на свои руки. Ну же! Ведьма мертва, проклятие должно исчезнуть…

Побеги словно поникли, и вдруг – мое предплечье на глазах медленно покрылось древесной корой. Побеги из пальцев обвились вокруг телефона, зеленые листочки… Может, проклятие еще не сообразило, в чем дело? Какое глупое проклятие.

Твоя хозяйка мертва, ты, тупая магическая хрень!

Телефон молчал. Вся моя рука от плеча до локтя зазеленела…

И тут я понял. Не будет никакого потом. Надежда, что мама выздоровеет, и была той красной нитью, что подтолкнула Веру позвонить мне. Еще бы несколько дней… может, мы начали бы нормально общаться? А там, глядишь…

Теперь, когда ведьмы нет, все кончено.

Я стоял, покрываясь зелеными побегами с ног до головы, и смеялся.

Хриплым деревянным смехом.

Ха-ха. Парень из сказки ошибся.

Тот, настоящий ослик, никогда не вернется домой, к своей маленькой хозяйке. Он остался на синем пластиковом сиденье зала ожидания аэропорта. Навсегда.

Это снова я. Теперь – внимание – в радиоэфире!

Если быть точным, на диктофоне. Потому что мне уже сложно печатать. А говорить я могу, пока не высохнет горло и связки не скрутятся в древесный узел.

В общем-то, недолго осталось.

Я нашел сине-оранжевую визитку. Перевернул. С трудом набрал номер, написанный крупным ровным почерком.

Когда ответили, я представился и объяснил, чего хочу. Нет, не анонимные алкоголики. Заказ на доставку. Как обычно, молча и деликатно. Сможешь взять пару дней в счет отпуска?

 

Да, дверь будет открыта.

И да – меня дома не будет. Я серьезно.

И еще… Одна просьба. Я знаю, что это необычно и сентиментально, и вообще это гребаный, блин, романтизм… но ты можешь это сделать? Лично?

«Кто может быть большим романтиком, чем завязавший алкоголик?»

Долгая пауза. Долгая-долгая-долгая… Он ответил: хорошо. «Кажется, я об этом пожалею, но я согласен».

Я сказал: деньги будут на столе.

Я сказал: поаккуратнее с фикусом. Он мой единственный друг.

Я сказал: спасибо.

Когда я положил трубку, вокруг меня наступила тишина. Я слышал порывы ветра, далекие гудки машин, проезжающих по автостраде, неразборчивые голоса на детской площадке под окном… я слышал многое.

Но я больше не слышал ни воя обиженного самолюбия, ни грохочущего гула совести, ни монотонного, гипнотизирующего шепота вины.

Это было чудесно. Во мне все расцвело… да, это метафора. Но не совсем. Я поднял руку и увидел на пальцах молодые побеги. Крошечные зеленые листики, завязки бутонов… и вдруг один на глазах распустился. Маленький красный цветок. Алый цветок в беспросветной ночи тоски и одиночества. Он был прекрасен. Я почувствовал, что плачу. Кажется, я говорил, что стал жутко сентиментальным? Это правда.

Но сейчас я плакал по-настоящему. А не потому, что я – корыто слез, в котором эмоции переливаются через край…

Он должен сделать это.

Он обещал.

Возможно, это моя последняя запись. Извините, если мой голос покажется вам чересчур скрипучим…

Да, это буквально.

Теперь я хожу по квартире, задевая мебель отросшими ветвями; брожу, стуча корнями по ламинату, грохочу по кухонной плитке, цепляюсь раскидистой головой за дверные проемы.

Я прохожу на кухню, проталкивая свое развесистое, неуклюжее тело через узкий коридор. Продираюсь, засыпая все вокруг кусками коры и обломанными сучьями. Оказываюсь там. Кухня покрыта слоем желтых листьев.

Фикус качается, макушка его достает до потолка. Тесно тебе, парень. Ничего, скоро будет лучше.

Рядом с горшком для фикуса – еще один, побольше. Коричневый пластик, хит сезона. Горшок привезли несколько дней назад, когда я еще более-менее был похож на человека. Еще доставили три мешка земли (глинисто-дерновая, листовой перегной и торф), мешок речного песка для смеси, прозрачные питательные гранулы. И маленькие пакеты с удобрениями. «Идеал», осенняя смесь с пониженным содержанием азота. Это подкормка.

«Здравствуйте, меня зовут Александр. И я – дерево».

Я поливаю фикус. Привет, брат! Развожу удобрения водой и даю ему попробовать. Фикус балдеет, алкоголик чертов.

Тщательно готовлю большой горшок. Это специальная модель для путешествий, квадратная, с ручками для переноски.

Высыпаю на дно прозрачные гранулы. Они дадут корням необходимую влагу. Делаю смесь из разных видов земли с песком. Засыпаю в горшок. Поливаю водой, пока почва не становится влажной. Затем добавляю немного удобрений – осторожно, иначе можно сжечь корни.

Выравниваю и делаю в центре углубление. Готово.

Все это длится довольно долго. Суставы плохо гнутся, ветви цепляются. Мою работу сопровождает жуткий скрип.

Закончив, я стою и смотрю в окно. Прощание. Пожалуй, стоило бы присесть на дорожку… но тогда я рискую не встать. Ладно, обойдемся.

Я вздыхаю, говорю: «Ну, с богом» и включаю музыку. Возможно, это последнее человеческое удовольствие, что мне доступно. Телевизор для меня уже слишком быстрый, сплошное мелькание огней.

Там, где клен шумит, – поет радио. – Над речной волной… Говорили мы… о любви-и-и с тобой…

Потом я забираюсь в горшок. В свой горшок.

Через две недели приедет знакомый бригадир. С сине-оранжевыми грузчиками. У них в этот раз непростая задача. Они должны упаковать фикус и еще одно дерево – и вынести их из квартиры. Я вспоминаю, как продирался через коридор, и хмыкаю. Думаю, они справятся. Аккуратно подвяжут ветви, затянут в корсет, как елку под Новый год…

Грузчики для развода. Им и не такое приходилось упаковывать.

Они осторожно, чтобы не повредить, вынесут два дерева на улицу, погрузят в «газель». Затем захлопнут дверь.

Деревья доставят на ж/д-вокзал, грузовой терминал. И начнется долгий путь через всю страну…

Некий бригадир грузчиков возьмет два дня за свой счет и прилетит в Томск (деньги на поездку я оставил на столе). Через пару часов из офиса с сине-оранжевой вывеской выедет «газель».

Еще через полчаса она будет на месте.

Я попросил бригадира выбрать место получше. С хорошим обзором. И чтобы фикус и другое… дерево были видны из окон, где живет Вера с моими девчонками.

Это глупо и сентиментально, сказал я бригадиру. И вообще это гребаный, блин, романтизм.

Послать бывшей жене и детям подарок, о котором они даже не узнают.

Но пусть это останется нашей тайной.

Я написал Вере, что уезжаю в Бразилию. Надолго. Может, навсегда. До суда постараюсь вернуться. Когда я не вернусь через четыре месяца, суд примет решение в ее пользу. Мне назначат алименты. И будут искать.

Вера, наверное, скажет, что я козел. Сбежал в свою Бразилию. И зажигаю там с мулатками…

Заранее прощаю ей эти обидные слова.

Они сделают это днем. Люди в сине-рыжих комбинезонах выроют ямы, высадят два дерева – фикус… и еще одно.

Меня. За две недели, что остались до прихода грузчиков, я уже ничем не буду напоминать человека…

Разве что совсем чуть-чуть.

Надеюсь, мы с фикусом выживем. Укоренимся на новом месте. Будет трудно, я знаю. Осень и холод. Сибирь, что вы хотите. Зато я каждый день смогу видеть, как Вера отводит старшую в школу и гуляет с младшей.

И даже если какой-нибудь школьник вырежет на моем стволе «Паша любит Машу», я не буду против. Только скрипну корявыми ветвями. И, возможно, у школьника пробежит мороз по коже, словно он оказался в древнем фильме ужасов.

Однажды через много лет, когда старшая вырастет и уедет в Питер на учебу, младшая приведет нового парня знакомиться с Верой. Я увижу их входящими в подъезд. Он будет смущен или нагл. Высокий или низкого роста. Умный или веселый (может, все вместе). Брюнет или блондин. Возможно, он будет в плюшевом пиджаке университетского ботаника или в кожаной байкерской куртке…

Это неважно.

Я буду внимательно наблюдать за ним. Очень внимательно. И я буду ждать.

Однажды в сумерках он придет, чтобы выцарапать на моей коре – «младшая + придурок = любовь»… И тогда я загляну в его глаза. И все станет ясно. Я не шучу. Это совершенно серьезно. Никаких метафор.

Если я увижу в его глазах знакомые красные точки – я сомкну объятия.

И не отпущу.

Потому что даже самый отвратительный монстр вправе рассчитывать, что его дети будут счастливы.

Юлия Лихачева
Шишига

– Тятенька, родименький, не губи!..

Плакать и причитать уже не было сил, с губ срывался лишь еле слышный шелест. Руки, крепко-накрепко стянутые вожжами, совсем закоченели на стылом осеннем ветру. Голубые, как прозрачное сентябрьское небо, глаза девушки испуганно смотрели вперед, на сгорбленную отцовскую спину. Телега тряслась и подпрыгивала на ухабистой лесной дороге.

– Тятенька, родненький, пожалей… – тихий всхлип снова сорвался с губ, и ветер унес его прочь.

Пожелтевший лес застыл в угрюмом молчании. Утих, помрачнел в ожидании зимы. Осень выдалась ранней. Торопливо вытолкала лето взашей и принялась хозяйничать, устанавливать свои порядки. Наскоро выдула тепло, остудила воду в реках, сменила убранство в лесу. Но напрасно она рядила его в золото, украшала багрянцем спелых ягод. Лес чувствовал неизменное приближение смертельного зимнего холода, а потому скорбно ронял на землю яркий наряд, зная, что уготован ему вскоре белый саван. Лишь ели да сосны ощетинились зелеными иголками и стойко ждали первого снега.

Скрип колес едущей по лесу телеги да перестук копыт чалой лошаденки далеко разносились в прозрачном сентябрьском воздухе. Не надеясь более разжалобить мужчину слезами и мольбами, девушка закрыла глаза и начала беззвучно читать молитву. Только крупные слезы срывались с опущенных ресниц и капали на покрасневшие от холода руки. Она никак не могла понять, почему отец рано утром, едва затеплилась на востоке заря, вывел ее из дому, связал и повез в лес. За все это время он не обмолвился с ней ни словечком. Сердце тоскливо ныло в предчувствии страшной беды.

Телега, дернувшись, остановилась, мужчина грузно слез и приблизился к застывшей от страха дочери.

– Слезай, Настасья, приехали, – тяжко вздохнув, произнес он и слегка коснулся ледяных рук девушки.

Настасья не шелохнулась даже, только глаза на зареванном лице испуганно уставились на глухую чащобу вокруг.

– Слезай, говорят тебе!

Точно очнувшись, девушка шарахнулась в сторону, как от кнута. Отец настойчиво стащил ее с телеги и повел за собой в лес. Палая листва тихо зашуршала под ногами, зашептала что-то предостерегающее. Проворная белка рыжим огоньком взметнулась вверх по стволу, исчезла в кроне вяза.

Остановились у куста калины, увешанного тяжелыми гроздьями ягод. Нахмурившись, отец подтолкнул девушку к нему, и та, обессилев, упала на колени. На нее снова накатил ужас, проступил новыми слезами на глазах. Губы задрожали, точно она силилась что-то сказать, но не могла.

– Прости, дочка, не поминай лихом.

Мужчина тяжко вздохнул, встретился взглядом с глазами дочери и тут же отвернулся. Сорвал вдруг с головы плохонькую шапку и со стоном спрятал в ней лицо. Постоял так некоторое время, пошатываясь, как дурной, а затем резко развернулся и торопливо пошел прочь, оставив девицу под калиновым кустом.

Солнечный луч разрезал тучи, воровато скользнул вниз, пробежался по кронам деревьев, шмыгнул на двор, будто решил пересчитать гуляющих по нему птиц. Но в последний момент вдруг передумал и вскочил на окно, задернутое плотными портьерами, нашел в них щелку и пробрался внутрь. Заплясал в изголовье кровати, осторожно коснулся лица спящего. Человек сморщился и отвернулся, разметав руки по широкой постели. Одеяло рядом с ним шевельнулось, сползло немного, открыв лохматую голову и плечо, обтянутое грубой льняной материей рубахи. Почувствовав осторожную возню рядом, спящий мужчина недовольно нахмурился и проворчал:

– Пшла прочь!

Из-под одеяла живенько выскочила худая угловатая девица, соскочила на устланный ковром пол и споро начала собирать раскиданное повсюду тряпье, торопясь убраться в сенцы. Барин с похмелья бывал дюже зол. Сенная девка Стешка хорошо помнила ощутимые пинки в бок, на которые бывал щедр хозяин в минуты дурного настроения. Вот как снова подобреет, так ее кликнет, а там, глядишь, опять целковым одарит.

Едва за Стешкой притворилась дверь, мужчина откинул одеяло и сел в кровати, тяжело сопя и мрачно шаря вокруг красными глазами.

– Ерема! – взревел он вдруг, спуская ноги с кровати.

В дверях, как по волшебству, тут же возник невысокий сутулый человечек.

– Чего изволите, барин? – изогнулся угодливо, ожидая распоряжений.

– Завтрак собирай! – распорядился мужчина. – Да еще скажи, чтобы лошадей седлали и борзых готовили к охоте. И за Гаврилой пошли!

– Сей же час, барин, сей же час! – мужичок раскланялся и бесшумно исчез за дверью.

В избе было жарко натоплено, и едва Гаврила распахнул дверь, его обдало живым теплом. У печи хлопотала Аксинья, его жена. Заслышав скрип, она тут же разогнула спину, сощурилась на мужа и ловко схватила ухват.

– Ты… – змеей зашипела жена. – Ирод проклятый! Сказывай, где Настасья! Куды увез?

– Уймись, дура! – устало ответил тот, потянувшись рукой за плеткой, висящей на стене у дверного косяка. – Не твоего бабьего ума дело!

Аксинья вдруг отступила на шаг, прочитав что-то в глазах мужа, но ухвата не выпустила. Уголки ее губ скорбно изогнулись, из груди вырвался долгий мучительный стон:

– Леший бы тебя задрал… Ой… горе-то какое… горе… Ой, и за что нам такое наказание?..

– Мамка, не реви! – из дальнего угла избы выскочили двое ребятишек – девочка лет семи и мальчик двумя годами младше. Прижались к причитающей женщине, медленно оседающей на лавку.

Гаврила повесил плетку назад, видя, что учить жену уму-разуму не придется, скинул с себя зипун.

– Будет тебе голосить! – попытался урезонить ревущую бабу. – Будет уже, Аксинья. Слезами горю не поможешь.

Говорил он негромко, но каждое его слово будто камнем падало на голову жены, заставляя ее съеживаться и постепенно затихать. Тишина воцарилась в избе, слышно лишь было, как дрова потрескивают в печи да похлебка шипит в чугунке. Аксинья до крови закусила губы, чтобы унять рыдания. Окинула взглядом как-то разом опустевшую избу. Где-то сейчас ее кровиночка? Какую участь уготовили небеса ее старшей дочери? Сердце заныло от страшных предчувствий. Хмурое лицо мужа лишь подтверждает то, о чем плачет душа: не свидеться Аксинье больше с Настенькой, не обнять, не прижать к сердцу.

 

Гаврила хмурился, теребил рыжую бороду, косился на потемневшую икону в красном углу. Тяжкий грех он взял сегодня на душу, не простит его Господь. Обратился к силам древним, темным, чтобы уберечь свою семью от неминуемой беды. Стонет лес от барских забав, гневается на людскую алчность лесной хозяин – Леший. Да разве барину есть до того дело? Не понимает он, окаянный, что лес не подчиняется желаниям и приказам человека. Там свои силы, непостижимые, переменчивые. Захотят – щедро одарят, захотят – и капли малой не дадут. Ни единожды пытался Гаврила объяснить это барину, да только на смех поднят был. А как известно, что барину веселье, то мужику слезами да черным горем оборачивается.

До прошлого года на барской охоте рассвирепевший кабан насмерть клыками запорол старшего Гаврилиного сына да борзую барскую помял изрядно. Невелика плата с барина за его забавы, огромен спрос с лесника оказался. И на этот раз не пощадит Леший его семью. Лето выдалось засушливое, зверья в лесных угодьях мало. А волки уж с конца лета возле Гаврилиной избы рыщут. То ли дело зимой будет. Если Леший не смилуется, не перезимовать Гавриле с семьей. И то счастье, что все лето барин ездил по свету, в имение свое ни разу не заглядывал, а вот по осени принес его черт на забавы. По охоте соскучился. Сколько раз Гаврила в сердцах желал, чтобы барина медведь задрал или кабан клыками запорол насмерть, да только вот пока бережет того лукавый.

От тяжелых дум его отвлек громкий стук в дверь.

– Гаврила! – послышалось с улицы. – Собирайся! Барин к себе требует!

И потекли дни за днями, чередуясь с ночами одна темнее другой. Остыло солнце, потускнело зимой, и лес укутало погребальными одеждами. Но не подвел лесной хозяин, отблагодарил Гаврилу за щедрое подношение, за человеческую дочь, в жены сосватанную. Всякая охота удавалась на славу, доволен был барин, не лютовал понапрасну. Волки тоже, подчиняясь воле лесового, отступили от человеческого жилья. И все бы ничего, да только стыло сердце Гаврилы каждый раз, как он переступал порог родного дома. Точно лихо поселилось в нем. Смотрело глазами Аксиньи ему в душу, укоряло, тянуло жилы, да так, что у жаркой печи становилось ему холодно. И в лесу не было ему, грешному, покоя. За каждым сугробом, за любым стволом дерева виделась Настя.

Каждый раз, как лес оглашал звук охотничьего рожка, Аксинья вздрагивала и заламывала руки. Крепче прижимала к себе оставшихся детей и с мольбой всматривалась в лик Богородицы. Сохрани и помилуй нас, грешных! А ночами, вглядываясь в кромешную тьму, вслушиваясь в завывания вьюги за стенами дома, шептала Аксинья одними губами, обращаясь к барину: «Хоть бы лютый зверь задрал тебя, злыдня окаянного!» Так и кончилась долгая зима.

Весна пришла рано, пришлось заплатить за барские утехи.

Ветер пробрался в щель под дверью, жалобно застонал. Эхом ему ответила одна из борзых в пристройке. Заскулила, завозилась беспокойно на сенной подстилке, разбудила товарку. Теперь уже обе собаки тоненько завыли в унисон, точно испугались чего-то. Гаврила приподнялся на своем жестком ложе, вслушался в глухую ночь. Всхрапнули лошади, нервно заходили на месте. Зверя ли какого учуяли, чего похуже ли?

Он встал, накинул на плечи тулуп, потянулся впотьмах к старому ружью. Кто-то тихонько стукнул в дверь. Лесник шагнул к выходу, потянулся было к дверной ручке. И замер.

– Тятенька… родный… пусти… – послышался шепот из-за двери. – Холодно мне… Обогреться бы…

Гаврила сухо сглотнул, отступил на шаг.

– Уходи прочь! – прошептал он и испуганно перекрестил дверь.

В ответ на улице жалобно застонало, заплакало. Завыли рядом борзые, надрывно, как по покойнику. Гаврила грузно опустился на лавку, обхватил руками свою рано поседевшую голову и забормотал молитвы, не шибко надеясь на их силу. Что-то упорно ходило вокруг сторожки, постукивало в оконце, шарило по стенам, отчаянно ища вход, да не имея возможности войти без человеческого дозволения. Собаки испуганно притихли, лишь изредка взвизгивали от переполняющего их страха, да нервно всхрапывали лошади, чуя опасность. Всю ночь Гаврила так и не сомкнул глаз, урезонивая расходившуюся нечистую силу святым словом. Только к утру, едва зарделось на востоке, все утихло.

Напрасно ждала Аксинья мужа с охоты. Не пришел ни после предыдущей ночи, ни после нынешней. Видать, не натешился еще барин, не все зверье в лесу извел. Они и раньше не по одному дню пропадали, да в доме Петруша с Настей помогали, все веселее и легче было. И воды натаскают, и дров нарубят, и с младшими займутся. А теперь лишь на Аксинье в доме держится. По весне хлопот прибавилось, а мужа как ветром сдувает на несколько дней. Угораздило ее лесниковой женой стать.

Целыми днями хлопотала Аксинья, лишь иногда останавливаясь и с тоской глядя на оживающий лес. Вспоминала сгинувшую дочь, а потом снова спешила по своим бабьим делам. И только вечерами, сев за прялку или кросны, украдкой смахивала набежавшую слезу, думая о том, что не доткала и не допряла Настенька. А как она работала справно! Легко, точно играючи, управлялась с веретеном. И нить-то у нее выходила тонкая да ровная. Ей, Аксинье, такую уже и не спрясть. Пальцы не те, что в молодости были. Болят к вечеру годами натруженные руки, пальцы сводит от долгой работы. «Хоть бы еще разок увидеть кровиночку! Прижать бы к себе и не отпускать больше!» – думала Аксинья, перебирая кудель.

Мирное посапывание уснувших детей вдруг перекрыло сердитое шипение и ворчание косматого кота, недавно дремавшего на голбчике. Аксинья вздрогнула, оборвала нечаянно нить. Кот уже не спал, сидел, нахохлившись и сердито сверкая глазами при тусклом обманчивом свете лучины. Женщина тихо охнула, предчувствуя неладное. Огонек лучины затрепетал в ответ и сорвался со своего насеста, потух. Что-то несильно стукнулось в окно. Аксинья торопливо перекрестилась, боязливо припала к окну, вглядываясь в ночь. То ли неясная тень колышется во дворе, то ли ей мерещится это со страху?

Из-за туч выплыла полная луна, посеребрила лес, растущий рядом с избой, и двор. Вычертила ладную девичью фигуру. Аксинья вскрикнула, узнав Настеньку.

– Маменька… родненькая… пусти…

Лицо бледное как снег, с распущенных волос вода капает.

– Холодно мне… пусти обогреться…

Кусая губы, Аксинья заметалась по избе, на ощупь ища душегрейку. Выскочила на крыльцо, метнулась к дочери, зарыдала беззвучно, кутая ее в одежду. Ладонями наткнулась на сильно округлившийся живот Насти, застыла, вся дрожа. Ужас смешался в душе с материнской любовью. Сердце захлебнулось от страха, затрепетало в груди, а руки лишь крепче стиснули девушку в объятиях.

– Доченька! – зашептала Аксинья, заливаясь слезами. – Настенька моя… Ты ступай-ко на гумно, миленькая! Там тепло да сухо. И не сыщет никто…

Лес никак не отпускал Гаврилу. Хватал растопыренными ветвями за зипун, норовил сорвать с головы шапку. Заманивал в трясины, окружал чащобой. Лесник подумывал уже скинуть всю одежду и надеть наизнанку, чтобы отвязаться от Лешего, взявшегося морочить и водить кругами, но лесной хозяин, точно сжалившись вдруг над человеком, вывел его к родному дому.

В избе отчего-то было нетоплено, лишь чадила лампадка в красном углу, совсем закоптив лик Богородицы. У холодной печи возилась сгорбленная женская фигура, ворочала остывшие угли. Гаврила размашисто перекрестился на икону, и будто в ответ на его действие женщина у печи резко разогнулась, издав протяжный скрип, словно спина у нее была деревянной. Мужчина попятился назад, узнав в полутьме сгинувшую в лесу дочь, бледную, с непокрытой лохматой головой. Споткнулся о порог, стал неуклюже заваливаться назад и… проснулся, вырвался из ночного морока.

Ночная тишина раскинула свой полог, опустила и без того низкий потолок избы. Сердце в ответ на ночной кошмар билось в груди пойманной птицей. Уж которую ночь с той поры, как он не впустил в сторожку Настю, она ему во сне является, и всякий раз сердце стуком заходится. Мается ее неупокоенная душа, хочет вернуться по весне, да не может. Снова скрипнуло что-то, уже не во сне, наяву. Гаврила приподнялся с полатей, прислушался. Различил осторожные шорохи и шаги: кто-то шастал во дворе среди ночи. Не зверь – человек. Мужчина встал, впотьмах пересек комнату, в сенцах сдернул с гвоздя зипун, сунул ноги в валенки и вышел, прихватив с собой ружье на всякий случай.

Двор был пуст. Над ним раскинулось небо с узким круторогим месяцем, плывущим среди звезд. Их тусклый свет не мог рассеять ночную тьму, только сгущал ее еще больше. Ночной ветер дышал теплом вошедшей в самую силу весны, тревожил пока еще голые ветви деревьев в лесу, шуршал мертвой травой у плетня. Гаврила прислушался и пошел в сторону сарая, откуда, как ему казалось, раздавалось бормотание и осторожная возня. С силой дернул на себя покосившуюся дверь. Изнутри на него дохнуло живым теплом. Тусклый свет лучины после густого мрака на миг ослепил, заставил прищуриться. Гаврила шагнул внутрь. Навстречу ему метнулась Аксинья в душегрейке, накинутой поверх исподнего, с непокрытой головой. Глаза ее дико сверкали, как у кошки, оберегающей котят.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru