– Ох, умереть бы мне лучше! – сказала она, – потому переносить не могу, как это меня бьют и ругают, когда я же им добро делаю. Тошно делается мне тогда, так волосы на себе все бы и вырвала – и уж тут не только что за них, а за себя, так и то долго богу-то молиться я не могу, потому зло берет…
– А истинно это: помолишься когда, так забудешься ровно, покойнее как-то на душе делается. Да вить что же? Вить на день успокоишься-то, на два так много уж; а вы вон туда посмотрите, – сказала она, указывая в отворенную дверь кабака. – Я вить почитай каждый день пьянство-то вижу: придут это они, напьются тут, ну, все меж собой друзьями и приятелями сделаются. Долго смотрю я на них иной раз и вижу: без хитростей говорят они тогда меж собой, – всякую злобу друг на друга забывают. Вот и я так хочу, потому, может, и мои думы рюмка разгонит…
– Про такое дело-то я вам вот что скажу: когда мы еще в городе жили, так у нашего соседа чиновник один на фатере стоял (из Москвы аль из Питера прислан был в наш город – не могу сказать), только, господи, как он это запивал здорово! «Как это вы, – спросила я у него однажды, – умный такой человек и завсегда запиваете?» – «Другому бы не сказал, но тебе скажу, потому вижу: умная девка ты. (Ей-богу, он только да мать в целую жизнь одни меня умной считали.) Вот отчего запиваю: счастья, – говорит, – в жизни ни разу я не видал, а посмотреть, что это за птица такая, очень хотел бы. Удачи, – говорит, – нет ни в чем, – понимаешь? Вот теперича родных у меня, где бы я корни свои попросторнее мог распустить, ни одного нет; а из чужих-то по сердцу себе никого не нашел да, должно быть, и не найду. Так вот мы теперь, – говорил он, – барышня-сударышня, корни-то эти, простора-то какие просят (понимаешь?), – мы их штукой вот этой – водой-то живой – и подсекаем». Сам он мне это говорит и смеется, рукой своей шею мне обнял. «И тебе, – говорит, – при случае это пригодиться может; а мы, – говорит, – рады доброго человека завсегда на ум-разум наставить…»
– Вот и мне также корней-то своих, как этот чиновник, не подсечь ли? Видите, живой воды-то сколько? Не занимать стать, – говорила она, улыбаясь, и странно мне было видеть и слышать, как в это время вместе с выражением лица ее изменился у ней и самый образ выражения мыслей. В грустной позе ее видел я глубоко оскорбленное чувство прекрасной природы, а в тоскливых жалобах ее слышались мне жалобы души на нищету да на бедность земную.
Тоном драматической артистки, глубоко изучившей роль свою, тихо и задумчиво говорила она:
– Правду, должно быть, барин-то говорил! Все равно теперича я что дерево какое-нибудь. Какое бы оно выросло большое да зеленое, ежели бы на него в пору солнцем светило да в пору дождем поливало! А то нет вить: лес это дремучий окружит его со всех сторон, деревья сучьями своими прикроют его отовсюду, так его ни дождь не пробьет, ни солнышко не увидит – и хилеет оно до тех пор, пока не сгниет совсем.
– Только вить то дерево бесчувственное. Сердце-то у него не болит вить, как у живого человека болит оно, когда он видит, что смерть прийти-то пришла к нему, а счастья-то он своего еще не видал и не знает совсем, что это за птица такая, – продолжала она, копируя слова своего знакомого чиновника, которые, как заметно было, произвели на нее сильное впечатление. – Не знаю только сама, что говорю я, потому разве можно человека с деревом равнять? Разве дерево, когда ломаться начнет, будет у кого-нибудь спрашивать: зачем же, дескать, росло-то я здесь? Никто вить в лесу-то дремучем ни разу и не взглянул на меня. А я-то думаю об этом завсегда почти, душа-то у меня за каждый день об своем горе тоскует, потому добрых слов от добрых людей ни разу, почитай, не слыхала!.. А вы видели добрых людей? – вдруг спросила она у меня.
– Видел.
– А слова добрые от них слышали? Такие слова, какие бы (как бы это сказать-то вам?), ровно солнце, душу вашу согрели, счастье на целый день принесли бы вам.
Вспомнил я в это время тот добрый и вполне человеческий круг, в котором суждена мне была высокая честь вращаться некоторое время, – людей этих пылких, смотревших прямо в глаза каждому, вспомнил я и, одушевленный прекрасным представлением, ответил ей:
– Слышал. Знаю людей я, – говорил я ей, – которые горю другого сочувствовали и помогали, как своему горю; слова от них такие я слышал; когда я вспоминаю об них, душа моя как будто бы видит их, и если со мной в это время несчастье какое бывает, так при воспоминании об них я его забываю…
– А я-то, я-то когда ж увижу того человека, на какого смотрела бы я и обо всем забывала? – воплем страшно болезненным, из самой глубины души как будто бы вылетевшим, ответила она на слова мои и зарыдала…
– Выдь, выдь на свободный воздух-то, выходи поскореича, а то там тебя пуще духом-то винным в голову бьет, – говорил мужик, вытаскивая из кабака кума, находившегося в решительном сумасшествии.
– Эх ты! Уж и хорошо же только, братцы мои! – дискантом каким-то завывал несчастный, махая руками и неестественно выдвигая вперед грудь; а потом лицом в траву, опушавшую вешку, упал он и смеется, – рад, что до чертиков напился…
– Слышите: вишь, вон гуляет. Хорошо, говорит, ему. А чем хорошо-то? Вить я знаю: семья-то у него теперь на одном мякинном хлебе сидит. Забылся он, – вот ему и кажется хорошо. И мне бы так забыться, хошь бы один день в жизни без муки прошел.
– Да што ж это говорю-то я? – продолжала она, как будто пораженная внезапною мыслью. – Забыться-то мне никак невозможно, потому вещь не такая… (Не хотела было, право, рассказывать вам, – стыдилась все, а теперь расскажу, потому вытерпеть не могу…) У дьякона нашего в городе сын был, в губернии он там в семинарии учился, – умный такой! О Рождестве, сказываю вам, брат – портной-то – вечеринку и вздумай сделать – и вить чливый такой он у нас, так всех это приказных к себе и созвал: хочет, значит, штобы с одними господами знакомство водить; потому, говорит, сам я в коротком платье хожу… А на Рождество-то семинаристы все домой приезжают, так он и их притащил – и сын-то дьяконов тоже пришел. Только вижу я: все это кавалеры такие смелые, смеются, с барышнями заигрывают и водку пьют то и дело; а он сидит себе и в разговор ни с кем не вступает. Подруги подходили к нему сами на метелицу звать, так он пуще их закраснел, – сконфузился и не пошел: не умею, говорит…
– Приказные вслух смеяться над ним зачали: кутейник, говорят, обращенья никакого политичного не знает, – а товарищи его выручать, надо быть, хотели: гитару ему братнину дали – сыграй, говорят. Долго он тут на гитаре-то играл, и таково хорошо играл – в жисть мою никогда не забуду!..
– А тут в фанты и начни мы играть. Ему и досталось исповедником быть. В особенную комнату отвели его, свечи там загасили и стали ходить к нему исповедоваться поодиночке – и кавалеры и барышни.
– Вот мне очередь идти к нему и приди – и не знаю сама, отчего это мне стало страшно тогда… Вхожу к нему, а он стоит у печки и папироску курит. Спрашивать ему надобно было, в чем грешна я; а он бросил на пол папироску, стоит повесивши голову да молчит… Господи! Вот уж до сих пор узнать не могу, что меня толкнуло к нему: на шею упала я к нему, заплакала и говорю: любить меня будете? А он мне и шепчет: я давно, говорит, вас люблю, никому не говорил только…
– Как же мне забыть его? – говорила она, наклонившись к плечу моему. – Три раза тем годом виделись мы с ним – к отцу гостить приезжал. Уж и как же только ласкал он меня – ввек не забыть! Цветком все звал, – подожди, говорил все, курс окончу, так женюсь на тебе, – всего один год остается!
– Вот вить правду, должно быть, люди-то говорят: против судьбы не пойдешь. У бога, надо быть, в книге записано, чтобы счастья мне с ним не видать. Кончил он в губернии ученье-то свое; а начальство в Москву его доучиваться и пошли, а он там два года пожил да умер… Бог его к себе взял, чтобы счастья мне с ним не знавать!..
– Куды, куды к морде-то лезешь? Сами сдачи дадим! – неистово ревел птицелов в кабаке.
– Раз-з-зобью! – гремел, в свою очередь, целовальник. – Жены моей поносить не смей.
– Вишь, важная штука жена у него. Не утаишь шила в мешке, завсегда оно вон вылезет. Не знаем, думаешь, зачем Евграф Иваныч к тебе ездит? Вишь, управляющий с ним знакомство свел, – с свояченой он твоей знаком-то, по чьей милости ты на месте-то держишься!..
– Не верьте, не верьте, – с страшным раздражением шептала мне девушка. – Это врут они. Они человека ни за што завсегда опорочат.
– Не смей девку трогать, – в пррах расшибу!
– Налети – счастья попробуй. В землю сразу вобью. Даром, что ты осина такая длинная уродилась, а в землю вколотить тебя с одного кулака завсегда возьмусь. Небось и сестра твоя распутная с Евграф Иванычем своим не найдут тебя там…
– Господи! Умереть бы мне!..
– Богу молитесь! Помните, как мать-то ваша вам говорила.
– Буду, буду молиться; только не верьте вы им, ради бога! – и она быстро убежала от меня в сенной чулан.
К квартире своей пошел я. Месячным светом залита была деревенская улица, и полночная тишина невозмутимо царила над ней.
Боже! В души больные моих страдающих братьев тишь бы такую ты насылал…
1861