bannerbannerbanner
Смехх

Александр Кормашов
Смехх

Полная версия

Лёшины же стихи, в пику нашим, появились на свет от любви к девушке, а поэтому были совершенно другими. Он вообще писал строго в духе своей фамилии. Его стихи были очень коротки, в них было всего три строчки, и совершенно не было рифм. В них воспевалась Капелька Росы, рождающаяся в цветке волшебного лотоса в долине Меконга. Жаль, что из-за ограниченного количества слогов, Лёше плохо удавалось задействовать все свои намёки-полунамёки, чтобы сделать тайное явным. Зато под каждым стихотворением отдельной, едва ли не полновесной четвертой строкой стояла подпись автора, его литературный псевдоним. Лёшин литературный псевдоним был Лю Тя Чень, что значило Лю (блю) Т (еб) я (о) Чень.

Но это всё лирика. Драма случилась прямо на выпускном вечере, сразу после концерта-капустника, когда мы уже немного разогрелись. Вовсе ещё не пьяный, Лёша зажал свою Капельку Росы в углу и, потея, как конь на пахоте, признался ей в любви до гроба, включая (туда же) )руку и сердце. Мама девочки бросилась на защиту и спасла дочку для института. Расстроенный, Лёша сбегал в туалет, выдул там стакан «Хеннесси» и пошёл предлагать себя в мужья всем подряд, включая учительниц и родительниц. Все, кроме Вики, отвергли его без всяких китайских церемоний. Церемония Вики состояла в том, что она не представляет себя Викторией Лю. Стоявший рядом физрук подхватил Лёшу в момент падения. Вдвоём мы вынесли его вон, держа головой максимально вверх, а на улице опрокинули головой вниз. Дальше Лёша всё сделал сам. Физрук разговаривал со мной, как с взрослым, и по-товарищески предложил сигарету. С этого дня, которым официально закончилось наше детство, я выкуриваю почти пачку в день, а Лёша не берёт коньяка в рот. Вот так мы вышли в большую и светлую жизнь.

Если не вдаваться в детали нашего следующего года жизни, когда мы учились каждый на своём первом курсе, если вообще пропустить те моменты, которые не является светлым пятном ни на чьей биографии, наше истинное взросление началось ровно с тех же потрясений, которые переживала и вся страна.

Хотя вначале всё было очень мило и трогательно. Вика вышла замуж. На первом семестре инъяза имени Мориса Тореза она вышла замуж за однокурсника по фамилии Островский-Грин. Всё обернулось так стремительно, что когда мы с Лёшей об этом узнали и стали думать о свадебном подарок, она уже развелась. Отмечать нам пришлось лишь выданное в тот день «Свидетельство о расторжении брака между гр. Островской-Грин Викторией Викторовной и гр. Островским-Грином Эдуардом Владимировичем».

Эдуард Владимирович пришёл в кафе вместе с Викой. Внешне она совсем не изменилась. Только ноги будто ещё удлинились.

– Познакомьтесь, – холодно сказала Виктория Островская-Грин. – Это Эдик. Он наша гордость. Ходячий вокабулярий курса. Знает семь тысяч английских слов. Правда, Эдик?

При всяком упоминании своего имени Эдик резко насупливался, строго взглядывал на теперь уже мемориальную Вику, но затем также резко расслаблялся и умилялся. Умилённый же, он мог смотреть на неё беспрерывно. Он таким и запомнился – смотрящим на своё недолгое счастье, как на некую книжную, испещрённую чёрными буковками страницу, на которой он хорошо различал иностранные слова вразнобой, но испытывал острый приступ куриной болезни, когда пытался их вытянуть в грамматическую последовательность.

После первой пробы замужества Вика сбросила обороты на весь следующий семестр, а затем, заработав повышенную стипендию, вдруг сочла себя достаточно обеспеченной, чтобы родить ребёнка. На горизонте маячил спортивного сложенья доцент. Впрочем, эту главу из Викиной жизни мы с Лёшей вообще предпочли не читать. По телефону же тема звучала так: «Вся жизнь в отсутствие любви и мучительная смерть в родах».

К счастью, летом 1991 года мы вновь увидели Вику и уже без каких-то либо признаков мучительной смерти на лице, а всё с теми же красными перчинками-веснушками под глазами, которые, правда, в тот раз показались более тёмными. Вика водила по Москве персонального интуриста – профессора-слависта из Мексики. Этот ещё не старый мексиканец носил длинные прямые волосы, красил их басмой и стригся под Гоголя. Лишь нос был всё-таки маловат и, вразрез привычному восприятию, вздёрнут. Славист находился в Москве проездом – хотел поклониться могилам наших классиков. Он нам рассказал много интересного, а я даже испытал культурный шок, узнав, что Гоголь похоронен в Москве (присутствие его праха где-то рядом совсем не вязалось в моём восприятии с его памятником на бульваре).

Правда, и сам профессор испытал шок не меньший, когда оказалось, что второй его день в Москве совпадает с началом событий августа девяносто первого года. Вика позвонила нам в панике. Мексиканец, почувствовав, что вокруг творится история, бросился познавать Россию изнутри.

Дальнейшую экскурсию мы проводили втроём. Она началось сразу по выходе из «Метрополя». Сначала профессор внимательно изучил все технические особенности советских траншеекопателей, стоящих по левую руку от портика Большого театра. Цепь и ковши одного из тракторов всё же оставались покрытыми комьями земли, из которой торчали белёсые корни травы. Затем профессор понаблюдал, как посредине пустой (перекрытой) Тверской, прямо напротив Центрального телеграфа, разворачивался одинокий бэтээр и как он всё-таки не вписался в проезжую часть. Офицер, командовавший маневром, лишь снял фуражку и промокнул платком лоб, когда росшее на тротуаре дерево с треском рухнуло на асфальт и в последний раз продрожало своими пыльными листьями.

Так, постепенно, мы добрались и до Белого Дома. Здесь профессор преобразился. С кем-то из легконогих защитников демократии он таскал на плече длинные пруты арматуры и втыкал их в ещё не готовую баррикаду. Ночью, олицетворяя собой помощь Запада, он дежурил у второго подъезда. Спал на газете, ел картошку в мундире, пил какую-то мутную воду, чуть не из Москва-реки, и откликался на кличку Гоголь. Он же наутро втиснулся шестым пассажиром в такси и помчался внутри распластанной по земле «волги» вдоль по Кутузовскому проспекта, чтобы смело обратить вспять колонну танков Т-72, уже готовый форсировать МКАД. Но тут случилось ЧП. При попытке распропагандировать механика-водителя головной машины с помощью языков жестов (то ли инков, то ли ацтеков) профессор вдруг напоролся на локтевой отмах офицера ВАИ. Дело в том, что офицер военной автоинспекции в белой яйцеобразной каске и с полосатым жезлом в руке сам жестикулировал резко. Взлёт жезла перед носом был подобен опусканью шлагбаума. «Следующая остановка Гулаг», – успел подумать профессор. Окончательно он пришёл в себя только в трамвопункте, когда рентген показал, что нос цел.

Однако и после этого мексиканец не угомонился. К вечеру он снова начал рваться на улицу. В этот поход мы двинулись уже без Лёши, которого унесло революционной волной. Шла третья ночь. С неба моросил мелкий, ощутимый лишь кожей дождь, которому было не по силам смыть с асфальта кровь. Тонкие, неуверенные в себе розовые ручейки влаги петляли по неровному, изгрызенному гусеницами выезду из тоннеля и, обтекая очередной сгусток крови, вытягивали из него одинокую красную нить. Будто распутывали клубок. Тут и там оставались кучки недоубранных человечьих мозгов, похожие на щепотки застывшей овсяной каши.

Тоннель под Калининским был ярко освещён изнутри. Ночами он и так всегда освещён, но в ту ночь казался залитым каким-то неуместным мандариновым светом. Одинокая БМП напряжённо выглядывала из тоннеля, походя на травмированного древесного краба. Краб дёргался взад и вперёд и водил по сторонам дулом, будто своей единственной, ещё не оторванной клешнёй.

Я успел поддержать профессора и не дал ему упасть. Вика подхватила его с другой стороны. Обратно мы выходили, стараясь не наступать на мозги и на кровь. Толпа любопытных молча расступалась перед любопытным профессором.

– Ты поможешь мне посадить его на самолёт? – спросила Вика, мы уже подводили Гоголя к гостинице.

– Ну, конечно, – ответил я и ободряюще улыбнулся нашему подопечному. Вопреки физической логике, с его вздёрнутого носа беспрерывно падали капли. Дождь только усиливался.

На следующий день профессор уже улетал из Шереметьево. Он рассеянно улыбался, держался обеими руками за багаж и жалел, что так и не увидел могилы Гоголя. «Гоголь жил, Гоголь жив, Гоголь будет жить!» – я попросил Вику перевести эту мантру, но мексиканец понял и по-русски. На прощанье он вскинул руку в пионерском салюте, отдавая нам честь.

Эту историю я вспомнил очень кстати, чтобы было о чем поговорить за поминальным столом, потому что говорить нам было катастрофически не о чем. Если оставить в стороне Вику, в самой семье Обойдёновых новостей было мало. Разве что дядя Витя дослужился до подполковника и был тут же отправлен на жалкую военную пенсию. Эмме Витольдовне из-за этого пришлось пойти на работу. Она устроилась педагогом-воспитателем в нашу бывшую школу, где главным образом присматривала за своим сыном, братом Вики, мизантропом Гошкой.

Определение Гошки как мизантропа появилось уже тогда, когда мы даже ещё не знали точного значения этого слова. Шла перестройка, была весна, мы с Викой и Лёшей забирали Гошку из детского сада. Гошка был хмур, зол на весь белый свет, но, возможно, и в самом деле проголодался.

– Что за жизнь! Что за жизнь! Ну и голодуха пошла! Я такой голодный, такой голодный, – брюзжал Викин братец, попинывая грязные куски льда, которые дворники выбрасывали на асфальт таять.

Он вырвался из руки Вики, подтянул к себе ветку акации и стал её грызть. Потом отпустил в досаде:

– Что за страна! Даже ветки горькие!

– Мизантроп ты, Гошка! – присудил кличку Лёша.

Затем мизантропу как быстро перевалило на второй десяток, и он сразу вошёл в тот сложный возраст исторического пессимизма и социально-психологического негативизма, когда дети могут смотреть только американские фильмы и мечтать о гонорарах наёмного убийцы. Всю свою жизненную мораль и мировоззрение Гошка высасывал из картины, где «киллер у киллера снайперскую винтовку украл». К двенадцати годам он уверенно демонстрировал все наклонности к гангстеризму, ограблению почтовых поездов и освоению всех доступных форм причинения умышленного членовредительства. За недоступными рвался в секцию карате, но тут сестра говорила «нет».

 

– Ньед, – всегда говорила Вика, тонко, едко и без улыбки растянув губы. – Вот и Владик говорит «ньед»!

Гошка переводил глаза на меня, и я видел в его глазах желание зазвездить сестре пяткой в лоб.

«Ньед» – это была любимая фишка Вики. Сначала ей нравилось просто не оглушать звонкие согласные на конце («Дайте мне, пожалуйста, хлебб!»), но потом она принялась озвучивать и глухие. Раньше это было забавно. Или даже очень забавно, когда, забравшись с ногами на подоконник на лестнице, она по-новому перепевала многие советские песни. Особенно ей нравилось перепевать Эдиту Пьеху:

Вышла мадъярга на берегг Д-Дуная

Б-бросила в въоду вьен-ногг…

Благодаря этой странной прихоти, ей очень легко давалась английская фонетика. В школе Вика лучше всех умела восклицать «Oh, my God!» со звонким «д» на конце. Говорят, у славян это признак излишней категоричности.

Когда поминальный обед, наконец, благополучно завершился и я уже уходил, Вика вышла за мной на лестничную клетку, чтобы проводить до лифта. Там мы сели на подоконник.

– Что всё-таки стряслось у Лёши? – спросила она меня, и я попробовал ответить, хотя суммировать впечатления ещё было сложно.

После той нашей встречи в бывшем союзном министерстве и не менее содержательной ночи, проведённой в новой квартире Лёши, мне удалось сделать для себя сразу три важных вывода:

а) в каждой женщине половина гормонов мужских и столько же хладнокровия;

б) каждая женщина пытается довести мужчину до такого состояния, когда может смело сказать: «Ну, куда ты такой пойдёшь? Кому ты такой нужен?»; и

в) завтра Лёша даст мне парабеллум, чтобы я убил Ритку.

«Парабеллум» следует взять в кавычки, потому что это некое средство.

– Ну и дурагг! – воскликнула Вика, от возмущения соскочив с подоконника.

Идя домой, я много размышлял, к кому относилось это «дурагг», но так и не пришёл к окончательному выводу. Если ко мне, то я должен был просветить Вику и о дальнейших событиях. К примеру, о том, как я потащил Лёшу в ванную и случайно рванул ручку чуть сильнее, а поэтому дверь открылась. Рыбка стояла под душем, за занавеской, подняв кверху локти.

– Уу! – удивился Лёша, резко повалившись вперёд и, повиснув на занавеске, легко её оборвал. Вид голой жены внезапно привёл его в чувство. – Уу? Вишь, какие у неё рёбра! – возбуждённо говорил он, лёжа на полу на спине и показывая вверх пальцем. – Как у шестижаберной акулы!

Так что это ещё вопрос, кому кого убивать. А через несколько дней Лёша позвонил ночью:

– Спишь?! – и он рассмеялся голосом икающей выпи. – Знаешь, Вла, у меня тут ночует приятель. Ты не бойся, он негр, хотя и не говорит, что афроукраинец. Я вас обязательно познакомлю. Так вот слушай, он тут говорит, что сегодня он лёг в час утра! В час утра! – И он опять зашёлся в содержательном хохоте дикой болотной птицы.

Я несколько раз бросал трубку, но Лёша каждый раз перезванивал. Ему было скучно и хотелось поговорить. Видимо, афрохохол уснул.

Наконец, он сказал, чего от меня хочет.

– Слушай, Вла, а что-то ты знаешь о… ловлении рыб?

Он не отставал, пока я не вспомнил о существовании у Аксакова записок об ужении рыб и не поделился своим личным рыбацким опытом, начиная от смены воды в аквариуме и кончая дембельской рыбалкой на Кольском полуострове. Это когда подъезжаешь к озеру на транспортно-заряжающей машине и бросаешь в воду провода от аккумулятора.

Последнее Лёшу поразило как током. Он задумался, помолчал и даже сказал: «Ну, спи!» – перед тем как положить трубку.

А назавтра он объявил, что делает в квартире ремонт. Вызвал мастеров и сразу начал с проводки…

Мастера вернулись через неделю. Им предшествовали пожарные, милиция, участковый и дюжина соседей в разной степени свечения – от слабо люминесцентного тихого ужаса до белого накала чистой ярости.

Что там могло гореть, в Лёшиной квартире, пустой как спортзал, это было загадочно, но мне было сказано, что сгорело там всё. Спасена была только кровать-пагода, которая почти не пострадала, да ещё оказалось, что в огне не горит и воде не тонет весь склад общечеловеческих ценностей. Книги и брошюры только прохватило дымком. Лёшина мама специально позвонила мне в поисках сочувствия, и мне пришлось серьёзным образом её утешать. Задача была направить её сознание к счастливым дням её до-демократической молодости – с дымом кээспешных костров, романтикой байдарочных походов, комарами размером с клюкву, шашлыками из жилистого карельского зайца, Городницким, Визбором, Кимом, демонстрациями на Красной площади и комсомольскими собраниями космонавтов.

Лариса Карловна приютила погорельцев у себя. Была уже осень, когда, поснимав несколько квартир и сжав своё сердце в кулаке, Лёша, наконец, согласился вернуться в свою бывшую детскую комнату. К счастью, Рыбка – под дымовой завесой вытащенной из полымя кровати – сходу захватила кабинет Лёшиного папы, где тот паял электронику и держал зимние колёса для «жигулей». Колёса были выставлены в коридор, а вскоре и проданы – вместе с самой машиной и редким англоязычным изданием собрания сочинений Солженицына, не вносившим, впрочем, заметного вклада в развитие их великого и могучего.

После пожара Лёша заметно образумился. Он повторно углубился в семейную жизнь. Мы снова жили в одном доме на Кутузовском, но почти не пересекались, а встретившись во дворе, только перебрасывались словами «как жизнь?» Короче, женатик холостяку не товарищ.

Но как-то вечером я увидел его сидящим в машине, и мы поговорили.

– Чёртов город! Нет, какой чёртов город, Вла! – вдруг принялся он ругаться на Москву. – Знаешь, что я решил? Хватит. Брошу! Брошу всё, стану нищим, заберусь в какую-нибудь деревню и сяду писать роман!

Во горазд, думал я, давать пустые-то обещания. Как раз тогда он делал хорошие деньги.

Глава 3. Воистину акбар!

Зима в тот год пронеслась очень бурно, но бестолково. Как один сплошной серый вихрь. Не знаю, приходило ли кому-нибудь в голову сделать калейдоскоп, засунув в его трубу не яркие разноцветные стекляшки, а серые безликие камешки, собранные на обочине дороги и расколотые молотком? Если никто этого не делал, идею готов буду уступить. Такая была зима.

Мир красок вернулся только с Пасхой, когда весь круг моих ближних и дальних словно поразила эпидемия. Все принялись друг другу звонить и слёзно просить прощения. Предлагали позабыть всё, что давно и так позабылось, или больше не вспоминать того, чего, кажется, не было и вовсе. Звонок Шихата, бывшего репетитора по истории, который готовил меня к поступлению в институт, вполне вписывался в общую канву.

Шихат относится к людям, о которых никогда нельзя было сказать, нравится он тебе или не нравится. Он был, возможно, второй оступившийся с неба ангел, однако, не в пример Люциферу, о нём на Земле было мало кому известно. Он как-то существовал вне добра и зла. Случайно попал в зазор между ними, да там и остался.

Вечный скиталец по общежитиям, вечный аспирант с перспективой на вечное кандидатство, Шихат часто бывал у нас дома и ещё чаще столовался по воскресеньям, отчаянно заглядывался на мою сестру Антонину и уже предвкушая тот острый момент, когда его снова пригласят выступить в роли полноценного репетитора. Ментора. Наставника. Учителя жизни.

Но Тоня не любила брюнетов. Она называла Шихата Джихадом, и напрасно Шихат доказывал, что по дедушке он – полумакедонец-полуюжноосетин, что истинно греко-верующий, что по отцу он ведёт свою родословную от наполеоновского капрала, который был послан из горящей Москвы с секретным заданием в Истамбул, но случайно женился в Полтаве на местной ассирийской княжне…

Мой отец тоже как-то не проникся всем этим романтизмом, а потому с казарменной прямотой припечатал репетитора в первый же день их знакомства, едва Шихат за столом вспомнил о счастливом капрале-предке. «Ничего», сказал мой отец, наливая Шихату водки. «Еврей ещё не самое страшное, что может случиться с человеком».

Утром той Пасхи я сам ещё никому не звонил и прощения не просил, когда Тонька принесла мне телефонную трубку, держа её на вытянутой руке, как блохастого котёнка.

– Тебя, – сказала она и добавила. – Аллах акбар.

– Воистину акбар! – весело донеслось из мембраны, когда я поднёс трубку к уху.

Шихат был настроен весело. Он долго вспоминал наше малоплодотворное прошлое, исторично и филологично шутил и, наконец, торжественно пригласил меня (и меня тоже) на презентацию книги своих стихов. Возможно, он ждал, что получит приглашение на пасхальный обед хотя бы от меня, но я его тоже не пригласил. На Пасху у отца было принято ездить в деревню, на его малую родину, чтобы посетить могилы родителей, а мама никогда бы не справилась с обедом одна.

Книга оказалась не шуткой. Стихи тоже. Правда, писать коротких стихов Шихат совсем не умел. Книга состояла из больших развёрнутых поэм. Это выяснилось на творческом вечере в Центральном доме литераторов.

В ЦДЛ мы пришли всей семьей. Родители явились под ручку. Мать была намного моложе отца, но папа тоже выглядел молодо и свежо – как будто и не был военным химиком, и не прошагал половину жизни между бочками с ипритом и люизитом. Наши родители, хотя и были в разводе, по-прежнему оставались в очень дружеских отношениях. Был в этой дружбе известного рода эпизод с появленьем детей, однако и хуже от этого никому не стало. Нам с Тонькой – безусловно. Осознав себя брошенными мамой, мы легко выбрали для проживания папу. Наверное, потому что он держал домработницу. У мамы, кстати, тоже был домработник, но он готовил гораздо хуже, стирать не умел, никогда не гладил белья, а когда оставался ночевать, то вешал кобуру пистолета на оленьи рога в прихожей. Другие «домработники», увидев перед собой кобуру, бесшумно ретировались. Как-то на одном из своих день рождений мама повисла на нас троих со слезами: «Да я же не уходила от вас! Я же просто ненадолго ушла, но мне понравилось же-э-э!» плакала она на весь банкетный зал. Мы с отцом тогда мужественно промолчали, а Тоня, сестра, после этой истории переоборудовала свою комнату в приёмный покой и стала принимать маму в любое время дня и ночи. Подчас отец только выходил к завтраку (он рано вставал на службу), а в Тониной комнате всё ещё заседал женсовет, к которому присоединялась и наша домработница Оленька. В этом случае отец завтракал на кухне один и грозился Оленьку уволить.

Когда мать от нас уходила, отец поставил перед ней лишь одно условие: по воскресеньям она обедает вместе с нами. В этот день он готовил всё сам. Он приготавливал настолько вкусный обед, насколько его могли приготавливать только самые великие повара мира, мечтавшие вернуть своих жён…

Малый зал ЦДЛ начал наполняться вскоре после семи. Несколько человек невыразимо невыразительной внешности долго мялись в проходе, не зная, какие пустые ряды им занять. Вероятно, это были поэты-любители. Поэты-профессионалы, те были гораздо живее. Они искали друг друга взглядом, здоровались короткими кивками и, садясь даже рядом, отставляли между собой пустой стул.

Отдельно вплыла постоянно действующая ячейка каких-то партийных пенсионеров, из тех, которые любят поучаствовать в предвыборных агитациях. В своём большинстве это были женщины, полные, мягкие и пуховые – в тёплых вязаных кофтах и ажурно-пушисто-сетчатых платках на больших округлых плечах. Мужчин при них было только двое, и оба походили на боевых петухов. Альфа-петух время от времени вытягивался на стуле и зорко оглядывал своих подопечных. Бета-петух держал на коленях розы, но, казалось, лишь только в качестве шипованной палицы, и только ждал момента нанести сопернику смертельный удар.

Последними ввалились студенты, по виду совершенные первокурсники, и заняли весь первый ряд стульев. Свои букеты они сложили грудой на подоконнике и, по мере того, как Шихат (здесь: Шихат Ааронович, старший преподаватель) заканчивал чтение, пускали нужный букет вдоль по ряду, передавая его назначенному вручать.

Тоня тоже вручала цветы. Она внезапно возникла откуда-то из конца зала в очень длинном вечернем платье с глубоким вырезом спереди. Что она хотела этим продемонстрировать – тут я совершенно не понимал. Разве только впалость грудины. Впрочем, как истинной дочери своей матери это не помешало ей спровоцировать в зале сдавленный мужской «хах», а Шихат, рванувшись навстречу, так запутался в проводах, что едва не уронил стойку микрофона, а потом и цветы, а потом и саму Антонину.

Мама с цветами не выходила. Думаю, после дефиле дочери, папа её попросту не пустил. Он бы и с Тонькой обошёлся строже, если бы та не заплакала: «Там же будет Алексей!»

 

Алексей. Лёша. Алексей Лю. Уже одно имя Лёши было для отца свято. Оно заграждало пасть львам и выводило трёх мужей живыми из «пещи огненной». Влюблённая в моего друга насмерть, Тонька даже съедала овощной суп, если ей говорили, что кто-то на ней после этого обязательно женится. (Тут надо понимать, что папа не сразу стал таким замечательным поваром, а было время, когда его знаменитый «суп с баклажанами по-курдски» был просто кипячёной водой с варёными баклажанами…)

После завершения вечера Шихат сел ставить автографы на проданные экземпляры своей книги. Мой экземпляр у меня уже был, я купил его ещё до начала мероприятия, и – параллельно чтению стихов – полистал.

Эта была довольно толстая книжица в мягкой обложке и на тонкой бумаге. Сами стихи были набраны мелко, в подбор, без разбития на строфы, сроки очень длинные, а концы их без рифм. Книга Шихата была написана свободным стихом. По объёму она почти не уступала «Листьям травы» Уолта Уитмена. Да и кто был предтечей автора, сомневаться тоже не приходилось. Ученик отошел от учителя лишь в одном: он пел женщину. Книга в целом называлась «Поэма тебя» и состояла из дюжины глав-поэм под названиями «Поэма волос», «Поэма лица», «Поэма шеи», «Поэма запястья», «Поэма живота», «Поэма голени» и далее столь же анатомично.

Листая книгу, я невольно вспоминал всё, что слышал когда-то (ещё в пионерском лагере) о китайском трактате по чёрной кулинарии, где полагалось по всем правилам разделать, по тайному рецепту приготовить, а затем уж со всеми церемониями подать на стол молодую запечённую девушку. Хотя, возможно, я думал о еде только потому, что в тот день не обедал и к вечеру уже сильно проголодался. Но в целом картина не вдохновляла, и, дожидаясь своей очереди на подписание экземпляра, я судорожно перелистывал страницы, пытаясь найти какую-нибудь удачное место, за которое не стыдно автора похвалить. Открыв «Поэму голени», я узнал, что женскую голень можно увидеть не только в банальной кегле из боулинг-клуба, но также в лампочке Ильича, в колбе керосиновой лампы, в спринцовке (не в клизме!), в бейсбольной бите, а также в старинных кувшинах и амфорах, в советских бутылках из-под лимонада, в кальянах, в грушах (фруктах!), в каплях дождя, в балясинах перил и даже в полосатых дорожных конусах, применяемых при ремонте дорог. В последнем случае на голень были предусмотрительно натянуты гетры. Естественно, что меня вскоре начал волновать вопрос, откуда и куда растёт голень, растёт ли она вверх или всё-таки должна расти вниз, то тут подошла моя очередь.

– Зря купил, – печально вздохнул Шихат, надписывая мой экземпляр. – Для вашей семьи должен быть подарочный вариант, в твёрдом переплете. Ты извини, не весь тираж пока привезли.

Закончив писать о том, как он в меня всегда верил, Шихат поставил внизу размашистую подпись и дату, затем вложил в книгу узенький листочек, на котором сразу несколькими шрифтами, как на визитке, было напечатано, что податель сего приглашается в нижний бар ЦДЛ, где после завершения торжественной части состоится небольшой банкет. Второй узенький листочек, который я тоже потом нашёл в книге, был уже просто вклеен в переплёт, но он содержал просто список слов с ошибками.

Слова благодарности спонсору издания были набраны курсивом на третьей странице обложки. Они стояли выше выходных данных и читались следующим образом:

Автор благодарит предпринимателя

Алексея Лю

за бескорыстную спонсорскую помощь

в издании этой книги

«Лёшка, что ли?» – упражнялся я в своей тупости, уже спускаясь по лестнице в нижний бар ЦДЛ. Лёша был с Шихатом неплохо знаком, но вот чтобы как спонсор с поэтом?.. И тем не менее. На большом фуршетном столе, отдельно от водки, коньяка, белого и красного вина, стояла также и текила.

Сам спонсор ещё не появлялся. И не было в нём нужды. Банкет начался очень быстро, оперативно, умело. Небольшие торможения возникали только в первые полчаса, когда гости выступали по плану. Сначала выступил какой-то учёный-поэт. Он представил себя, как космиста и вселеннолога, и каждые две секунды повторял, что никакой не поэт. Ему кричали: «Поэт! Ты поэт!» Всё это продолжалось неприлично долго: вселенная для вселеннолога, видимо, только расширялась. Потом выступил ещё один поэт, видимо, знаменитый, потому что был краток. Этот поэт произнёс очень грустный тост во славу поэзии, а потом снова сел и продолжил есть свои жульены, которых уже собрал вокруг себя пару дюжин. Раньше я никогда не видел столь грустного человека и столько жульенов, обрамляющих эту грусть.

Мои папа и мама, ещё раз поздравив Шихата, покинули бар почти сразу. Тонька решила, что Лёша уже не придёт, и тоже засобиралась. Напоследок она попросила напомнить ей нашу фамилию и, когда я проартикулировал «Харитонченковский», ушла в убеждении, что оставила меня вполне трезвым.

Справа от меня сидел человек, много и непрестанно пивший, но умевший хмелеть только до определённого уровня, что для всех было благо. Это был мой Вергилий, так как после первой же рюмки он вызвался стать моим проводником в мир текущей литературы и провести по всем кругам этого кромешного ада. Он то и дело указывал мне на того или иного литератора и рассказывал, кто он есть и почему тут.

Слева от меня сидела детская поэтесса Замыш. О том, что она детская поэтесса, Вергилий меня тоже предупредил. Ещё в далёкие годы их литературного ученичества он посвятил ей свою самую короткую эпиграмму (и самую короткую эпиграмму в мире тоже). Эпиграмма и впрямь состояла всего из трёх слов:

Уж Замыш невтерпёж.

Видимо, моя улыбка вышла скованной, за что поэтесса тут же захотела меня расцеловать, называя меня своим ангелом. Я с трудом усадил её обратно на стул, предположив поговорить о чем-нибудь другом. Она охотно согласилась, и вскоре я узнал, что мы с ней одного литературного поколения, одной когорты мучеников режима, интеллигенция одного круга и что, наконец, я вырос и сформировался как личность на её детских книжках. С детского сада – на её детских книжках. Потому что она писала стихи-загадки. Я попросил что-нибудь напомнить. Она прочитала:

Не колышется, не качается

На причале встречается.

– Кнехт, – сказал Лёша, подсаживаясь к нашему столику (увы, приход спонсора остался не замеченным; даже Шихат, было бросившийся ему навстречу, не устоял перед каким-то мужиком с тостом и навек остался с народом).

– Кнехт, – с печальной улыбкой согласилась Замыш, а затем невероятно обиделась. Встала, сделала всего один шаг в сторону и села за другой столик. Там ей быстро подняли самооценку, и весь вечер, пока бар не начал закрываться, поэтесса не раз и не два поворачивала к нам голову и, вытянув шею, беззвучно посвистывала в направлении Леши. Ничто в ней не напоминало обольстительную сирену из «Одиссеи» Гомера, зато очень многое соответствовало тому описанию данного отряда водных животных, которое сделал Брем. Лишь под самый конец поэтесса не выдержала, подошла к Лёше сзади, облокотилась на его каменное плечо и нежно прошептала на ушко:

Без ног, без рук

А выходит в круг?

– Шарик. Для рулетки, – грубо ответил Лёша, даже не повернув головы.

Замыш оргастически застонала и выбежала из зала.

С Лёшей мы не виделись много месяцев, так что было неудивительно, что он мог опять измениться. Благотворительность – это много лучше той субстанции, в которую, по его словам, он был тогда погружён. Я никогда не расспрашивал Лёшу о природе его бизнеса, знал только то, что деньги большие и ниоткуда. За ними стояла тень одного очень крупного родственника, который жил и работал за границей. Этот родственник всегда прочил Лёше карьеру дипломата и был безмерно удивлён, что вот, не сбылось.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru