«Я и Поляков должны были пойти на какой-то концерт. Зашли по дороге в гостиницу «Альпийская роза», где жил художник Росинский, чтобы взять его с собой. У Росинского сидел Бальмонт, и у него уже было настроение вздернутое – до нас они пили коньяк. Так как Бальмонт не хотел (да и не мог) пойти вместе на концерт, решили, что пойдем втроем, а он посидит тут, нас подождет. Для безопасности, видя его состояние, сказали служащему, чтобы ему ни в каком случае не давали ни вина, ни коньяку, сказать, что «нет больше».
Мы ушли. В наше же отсутствие произошло следующее.
Оставшись один, Бальмонт немедленно спросил еще коньяку. Ему, как было условлено, ответили, что коньяку нет. Он спросил виски – тот же ответ. Раздраженный поэт стал шарить в комнате, нашел бутылку одеколона и всю ее выпил. После этого на него нашел род экстаза. Он потребовал себе книгу для подписей «знатных посетителей». Так как подобной книги в отеле не было, то ему принесли обыкновенную книгу жильцов с рубриками: фамилия, год рождения, род занятий и т. д. Бальмонт торжественно с росчерком расписался, а в «роде занятий» написал: «Только любовь!» Что было дальше, точно выяснить не удалось, но когда мы вернулись с концерта, то в вестибюле застали потрясающую картину: толпа официантов удерживала Бальмонта, который с видом Роланда наносил сокрушительные удары по… статуям негров, украшавших лестницу. Двое негров, как трупы, с разбитыми головами валялись уже у ног его, сраженные. Наше появление отрезвило воинственного поэта. Он сразу стих и дал себя уложить спать совершенно покорно. Поляков выразил желание заплатить убытки за поверженных негров, но тут выяснилось, что хозяин отеля – большой поклонник поэзии, и в частности Бальмонта, что он «считает за честь» посещение его отеля такими знаменитыми людьми и просит считать, что ничего не было. Впрочем, сам поэт об том своем триумфе не узнал – он спал мертвым сном…»
Вот так: одни донкихоты сражаются с ветряными мельницами, другие – крушат гипсовые статуи.
Еще цитата из воспоминаний Андреевой:
«Физически Бальмонт был необычайно силен и вынослив, несмотря на то, что он так много сидел за письменным столом над книгами. Мускульная сила его рук была так велика, что никто не мог его побороть… Однажды он поставил на колени перед собой офицера-спортсмена, с насмешкой принявшего его вызов при многочисленной публике, отнесшейся вначале тоже с явным недоверием к этому выскочке-штатскому.
…Во время опьянения его физическая сила удесятерялась. Он как бы переставал ею управлять. Если он брал кого за руку, то уже не выпускал, рискуя сломать ее. Спичечную коробку или апельсин раздавливал между пальцами. И это непроизвольно. Но, вероятно, он чувствовал эту силу, ничего не боялся, намеренно ссорился, вызывал человека, находящегося с ним, на сопротивление, лез в драку безрассудно. В состоянии опьянения он ходил страшно быстро, почти бежал, не качаясь, не падая. За ним невозможно было угнаться. Для него не существовало препятствий: он перелезал через заборы, через кучи снега, переходил через рельсы перед самым паровозом, переходил улицы при самом большом движении экипажей. Он не ощущал в такое время ни холода, ни жары. С него раз ночью воры сняли шубу, и он продолжал сидеть на бульваре в сильный мороз, пока его не забрали в участок. В другой раз – за границей, осенью, в ноябре, он долго плавал в страшно холодной воде в океане. Но, согревшись дома в постели, он встал через несколько часов совершенно здоровым».
Удивительный факт: Бальмонт никогда не простужался и не болел. У него была только одна «унизительная» болезнь, как он ее называл, – флюс. Когда у него распухала щека, он, образец вкуса и хороших манер, очень страдал. Тогда он запирался у себя в комнате и никому не показывался. А чтобы пересилить боль, ходил из угла в угол и мычал – заговаривал боль… При этом ни за какую награду не хотел пойти к зубному врачу. «Один раз, – вспоминает Андреева, – я его уговорила, и мы пошли, но когда врач открыл дверь, и он увидел там куски окровавленной ваты, он повернулся и убежал на улицу, оставив свою шляпу в передней. Тогда я села в кресло и притворилась, что мне нужна помощь».
Несмотря на богатырское здоровье и физическую силу, Бальмонт был излишне мнителен, когда дело касалось врачей. Даже пустяковый осмотр у санаторного врача лишал его душевного равновесия. Однажды ему сделали операцию: вырезали на пальце ноги вросший ноготь. Профессор Чупров, сделавший ему эту маленькую операцию, вышел из комнаты Бальмонта и с едва сдерживаемым возмущением обратился к его жене. «Хуже всякой нервной барышни! – сказал он. – Дайте ему валерьянки и уложите в постель».
Больше всего на свете он любил цветы и женщин. «Все цветы красивы», – сказал он в одном своем стихотворении. И все женщины казались ему привлекательными. Больше всего он ценил в женщинах женственность, желание нравиться, кокетство и любовь к поэзии. «Он не оставался равнодушным ни к одному чувству, которое к нему проявляли, будь то обожание подростка или интерес пожилой женщины. Он ухаживал за десятилетней девочкой, дружил со многими старушками…» Он постоянно был влюблен то в одну, то в другую, то в нескольких за раз. «Любил любовь», – как он сам говорил о себе.
Дочь Нина признавалась: «Может, не совсем удобно об этом говорить, но общеизвестно, что отец имел колоссальный успех у женщин. Его постоянно окружало большое количество поклонниц и почитательниц». Большое количество – это еще мягко сказано. Своим фантастическим обаянием он влюблял в себя всех женщин. Он не был красавцем, альфа-самцом, но был, и внутри и снаружи, рыцарем, посвятившим себя бескорыстному служению Женщине и Любви. И женщины это чувствовали. И потому стремились во что бы то ни стало обратить на себя его внимание. И это им легко удавалось… Он даже уставал от стольких Любовей. «Я устал от чувств, – признавался он. – Если бы все мои Любови волею Бога превратились в сестер моих, любящих друг друга… я, вероятно, вздохнул бы с безмерным облегчением».
Когда женщины почему-то не желали превращаться из пылких любовниц в тихих непритязательных сестричек, он выпрыгивал, решив свести счеты с жизнью, в окно… Однажды выпрыгнул со второго этажа и отделался неосложненным переломом левой ноги, которая, укоротившись после того, как срослись кости, сравнялась по длине с покалеченной правой. И – вот тебе фокус! – Бальмонт перестал хромать.
«Душа моя уже не бывает захвачена в вихрь каждой женской юбки, – жалуется Бальмонт в письме к Волошину. – Раньше я не мог пройти мимо женщины. Мне казалось необходимым создать какие-нибудь отношения, чтобы что-нибудь между нами было: намек, поцелуй, прикосновение, трепет…» Теперь все иначе. Хоть он еще и выглядит молодо и все так же красит свои роскошные длинные волосы в огненно-красный цвет, но он уже не идол. И стихи его уже не те, другие:
Если б вы молились на меня,
Я стоял бы ангелом пред вами,
О приходе радостного дня
Говорил бы лучшими словами.
Был бы вам – как радостный восход,
Был бы вам – как свежесть аромата,
Сделал бы вам легким переход
К грусти полумертвого заката.
Я бы пел вам, сладостно звеня,
Я б не ненавидел вас, как трупы,
Если б вы молились на меня,
Если бы вы не были так скупы.
Третья и последняя его жена, Елена Цветковская (Бальмонт звал ее «моя Элэна»), на некоторое время сумела вернуть ему иллюзию прежних счастливых лет. Это была необычная женщина: «Для нее не было больше счастья, как быть с ним, слушать его. Она следовала за ним всюду как тень, исполняя его желания, прихоти, все его «хочу», в каком бы состоянии он ни был. Сопровождала его в его блужданиях днем и ночью. Сидела с ним в кафе, пила с ним то, что он пил…» Андреева приводит печальную историю о том, как юная наследница ее супружеского ложа, простуженная, в одном платьице (выскочила за Бальмонтом из дому в чем была), «примерзла к скамейке на бульваре в Париже, где ему вздумалось сидеть очень долго ночью, и, вставая, содрала вместе с платьем кожу».
Ну что ж, особенному мужчине Бог посылает в жены особенную женщину. Любопытно, что тягу к «нестандартным» поступкам унаследовала и их дочь – Мирра. Тэффи вспоминала, как однажды в детстве Мирра разделась догола и залезла под стол – «и никакими уговорами нельзя было ее оттуда вытащить. Родители решили, что это, вероятно, какая-то болезнь, и позвали доктора. Доктор, внимательно посмотрев на Елену, спросил:
– Вы, очевидно, ее мать?
– Да.
Еще внимательнее на Бальмонта.
– А вы отец?
– М-м-мда.
Доктор развел руками.
– Ну так чего же вы от нее хотите?»
По свидетельству Ирины Одоевцевой, только у двух наших поэтов современники видели «светящийся нимб» над головой – у Блока и у Бальмонта. «В их присутствии все становилось необыкновенным, воздушным, возвышенным. И окружающие, даже люди далекие от искусства, чувствовали это (если не видели!), удивленно глядя на этого необычного человека, слушая его удивительно мелодичный голос…»
«Я видел – в давние дни, – вспоминал Илья Эренбург, – как в чопорном квартале Парижа – Пасси прохожие останавливались, завидев Бальмонта, и долго глядели ему вслед. Не знаю, за кого принимали его любопытные рантье, – за русского принца, за испанского анархиста или просто за обманувшего бдительность сторожей сумасшедшего. Но их лица долго хранили след недоуменной тревоги, долго они не могли вернуться к прерванной мирной беседе о погоде или о политике Марокко».
Нина Берберова писала о нем: «Он был одним из умнейших людей, каких я знала, если умным человеком называть такого, который, во-первых, с полуслова понимает собеседника и, во-вторых, сам, в течение любого разговора, живет, меняется, творит, меняет других и «говорит глазами». У него был юмор, внимание, даже жадность к собеседнику, и я часто буквально пила его речь, живую, острую, яркую, своеобразную, как и его мысль».
Марина Цветаева с сочувствием отмечала: в быту, в реальных практических делах Бальмонт был абсолютно беспомощным человеком. Поэзия и быт – как белое и черное. И если все другие люди объединяют в себе оттенки того и другого цвета и от этого становятся серыми, то Бальмонт – совершенно белый. «Марина, я принес тебе монеты…» Для него деньги – именно монеты…» Марина Цветаева, быть может лучше других понимавшая Бальмонта, оставила о нем самые восторженные воспоминания. Именно Цветаева сумела разглядеть в нем то, что не увидели или не смогли произнести вслух другие: Бальмонт – это русский донкихот, который, наряду с его наивностью, самовлюбленностью и позерством, обладал двумя редкими человеческими достоинствами – поистине королевским великодушием и рыцарским благородством.
Отрывок из воспоминаний Цветаевой:
«Никогда не забуду такого случая. 1919 г. Москва. Зима. Я, как каждый день, зашла к Бальмонтам. Бальмонт от холода лежит в постели, на плечах – клетчатый плед.
Бальмонт: – Ты, наверное, хочешь курить?
Я: – Нне очень… (Сама – изнываю.)
– На, но кури сосредоточенно: трубка не терпит отвлечений. Главное – не говори. Потом поговоришь.
Сижу и сосредоточенно дую, ничего не выдувая. Бальмонт, радостно: – Приятно?
Я, не менее радостно: – М-м-м…
– Когда ты вошла, у тебя было такое лицо – такое, Марина, тоскующее, что я сразу понял, что ты давно не курила. Помню, однажды, на Тихом Океане… – Рассказ. – Я, не вытянув ничего, неослабно тяну, в смертном страхе, что Бальмонт, наконец, заметит, что курение – призрачное: тень воина курит тень трубки, набитой тенью табачного листа, и т. д. – как в индейском загробном мире.
– Ну, теперь покурила. Дай мне трубку.
Даю.
Бальмонт, обнаруживая целостность табака: – Но – ты ничего не выкурила?
Я: – Ннет… все-таки… немножечко…
Бальмонт: – Но зелье, не загоревшись, погасло?.. (Исследует.) Я ее слишком плотно набил, я ее просто – забил! Марина, от любви к тебе, я так много вложил в нее… что она не могла куриться! Трубка была набита – любовью! Бедная Марина! Почему же ты мне ничего не сказала?
– Потому что я тебя боюсь!
– Ты меня боишься? Элэна, Марина говорит, что меня – боится. И это мне почему-то – очень приятно. Марина, мне – лестно: такая амазонка – а вот меня – боится.
(Не тебя боялась, дорогой, а хоть на секунду омрачить тебя. Ибо трубка была набита – любовью.)»
Свои последние двадцать лет Бальмонт провел в эмиграции, во Франции, в Париже. Слава уже оставила его. Поклонницы – тоже. Одни ушли из жизни (как, например, влюбленная в него Мирра Лохвицкая, знаменитая поэтесса. Ее самоубийство потрясло Бальмонта. «О, какая тоска, что в предсмертной тиши я не слышал дыханья певучей души, что я не был с тобой, что я не был с тобой, что одна ты ушла в океан голубой…»), другие остались в далекой России, третьи возвели в кумиры иных героев. Рядом остались лишь самые преданные женщины – жена Елена и Аннушка, его племянница, с детства влюбленная в него, но никогда в том ему не признавшаяся. Для него она навсегда останется только племянницей, помощницей, служанкой.
Бальмонт медленно задыхается – от отсутствия любви, вдохновения («Кто часто бывает среди людей, – сетует он в разговоре с Буниным, – того не могут посещать ангелы»), денег и… родины. «Боже, до чего я соскучился по России, – сообщает он в письме к матери. – Все-таки нет ничего лучше тех мест, где вырос, думал, страдал, жил. Весь этот год за границей я себя чувствую на подмостках, среди декораций. А там – вдали – моя родная печальная красота, за которую десяти Италий не возьму».
В мае 1937 года Бальмонт попал в автомобильную катастрофу, но в письме к давнему своему другу В. Оболенскому пожаловался не на полученные травмы, а на испорченный костюм. «Русскому эмигранту в самом деле приходится размышлять, что ему выгоднее потерять – штаны или ноги, на которые они надеты…»
Когда случайно появляются деньги, он едет на побережье – послушать океан. Когда-то он был счастлив у моря, он был молод, энергичен, полон сил и желаний. А сейчас…
У моря ночью, у моря ночью
Темно и страшно. Хрустит песок.
О, как мне больно у моря ночью.
Есть где-то счастье. Но путь далек.
Бальмонт всегда много путешествовал, совершил несколько кругосветных путешествий – мировая поэзия не знала поэта, который столько времени провел на палубе парохода или у окна вагона. Но, как верно замечает Илья Эренбург, «переплыв все моря и пройдя все дороги, он ничего в мире не заметил, кроме своей души».
О смерти Бальмонта в Париже узнали из статьи, помещенной в «Парижском вестнике». Сделав, как тогда полагалось, основательный выговор покойному поэту за то, что в свое время он «поддерживал революционеров», журналист описал грустную картину похорон: не было почти никого, так как в Париже лишь очень немногие знали о смерти Бальмонта. Шел дождь, и, когда опустили гроб в яму, наполненную водой, гроб всплыл. Кто-то взял шест и стал придерживать его шестом, пока засыпали землей могилу.
Перед смертью поэт исповедовался. «…Этот, казалось бы, язычески поклонявшийся жизни, успехам ее и блескам человек, – писал Борис Зайцев, – исповедуясь перед кончиной, произвел на священника глубокое впечатление искренностью и силой покаяния – считал себя неисправимым грешником, которого нельзя простить».
В книге воспоминаний Тэффи есть удивительный рассказ о том, как стихи Бальмонта спасли ей жизнь. Рассказ достаточно большой, но он стоит того, чтобы привести его полностью:
«В 1916 году в Московском Малом театре шла моя пьеса «Шарманка Сатаны». Первый акт этой пьесы я закончила стихотворением Бальмонта. Второй акт начала продолжением того же стихотворения – «Золотая рыбка». Уж очень оно мне понравилось. Оно мне нравится и сейчас.
В замке был веселый бал,
Музыканты пели.
Ветерок в саду качал
Легкие качели.
И кружились под луной,
Точно вырезные,
Опьяненные весной,
Бабочки ночные.
Пруд качал в себе звезду,
Гнулись травы гибко,
И мелькала там в пруду
Золотая рыбка.
Хоть не видели ее
Музыканты бала,
Но от рыбки, от нее,
Музыка звучала…
и т. д.
Пьеса была погружена в темное царство провинциального быта, тупого и злого. И эта сказка о рыбке такой милой, легкой душистой струей освежала ее, что не могла не радовать зрителей и не подчеркивать душной атмосферы изображаемой среды.
Бывают стихи хорошие, отличные стихи, но проходят мимо, умирают бесследно. И бывают стихи как будто банальные, но есть в них некая радиоактивность, особая магия. Эти стихи живут. Таковы были некоторые стихи Бальмонта.
Я помню, приходил ко мне один большевик – это было еще до революции. Большевик стихов вообще не признавал. А тем более декадентских (Бальмонт был декадентом). Из всех русских стихов знал только Некрасова:
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови,
Уведи меня в стан погибающих…
Прочел, будто чихнул четыре раза. Взял у меня с полки книжку Бальмонта, раскрыл, читает:
Ландыши, лютики, ласки любовные,
Миг невозможного, счастия миг.
– Что за вздор, – говорит. – Раз невозможно, так его и не может быть. Иначе оно делается возможным. Прежде всего надо, чтобы был смысл.
– Ну так вот слушайте, – сказала я. И стала читать:
Я дам тебе звездную грамоту,
Подножием сделаю радугу,
Над пропастью дней многогрешною
Твой терем высоко взнесу…
– Как? – спросил он. – Можно еще раз?
Я повторила.
– А дальше?
Я прочитала вторую строфу и потом конец:
Мы будем в сияньи и в пении,
Мы будем в последнем мгновении
С лицом, обращенным на юг.
– Можно еще раз? – попросил он. – Знаете, это удивительно! Собственно говоря, смысла уловить нельзя. Я, по крайней мере, не улавливаю. Но какие-то образы возникают. Интересно – может, это дойдет до народного сознания? Я бы хотел, чтобы вы мне записали эти стихи.
Впоследствии, во время революции, мой большевик выдвинулся, стал значительной персоной и много покровительствовал братьям писателям. Это действовала на него магия той звездной грамоты, которую нельзя понять.
…Я декламировала его стихи и рассказывала с эстрады, как когда-то магия этих стихов спасла меня.
Это было в разгар революции. Я ехала ночью в вагоне, битком набитом полуживыми людьми. Они сидели друг на друге, стояли, качаясь как трупы, и лежали вповалку на полу. Они кричали и громко плакали во сне. Меня давил, наваливаясь мне на плечо, страшный старик, с открытым ртом и подкаченными белками глаз. Было душно и смрадно, и сердце мое колотилось и останавливалось. Я чувствовала, что задохнусь, что до утра не дотяну, и закрыла глаза.
И вдруг запелось в душе стихотворение, милое, наивное, детское:
В замке был веселый бал,
Музыканты пели…
Бальмонт!
И вот нет смрадного хрипящего вагона. Звучит музыка, бабочки кружатся, и мелькает в пруду волшебная рыбка.
И от рыбки, от нее,
Музыка звучала…
Прочту и начинаю сначала. Как заклинание.
Милый Бальмонт!
Под утро наш поезд остановился. Страшного старика вытащили синего, неподвижного. Он, кажется, уже умер. А меня спасла магия стиха».
«Я не хочу, чтобы меня через триста лет читали. Я хочу, чтобы меня любили», – сказал Петрарка. Знаменитый поэт знал: не присутствие в словарях и школьных хрестоматиях дарит бессмертие. Что мертвому бессмертие? Человеку нужна любовь. Все стихи Бальмонта, как майские цветы, наполненные медом, благоухают любовью.
«Жизнь коротка, – писал в конце жизни Константин Дмитриевич, – и счастлив тот, кто с первого дня знал, что ему нужно и куда его влечет. Я не принадлежу к этим счастливцам… Моя душа не там, где гремит вечный Океан, а там, где еле слышно журчит лесной ручеек. Моя душа там, где серая, однообразная природа, где вьются снежинки, где плачут, тоскуют и радуются каждому солнечному лучу. Не в торжестве, не в гордости блаженства вижу я высшую красоту, а в бледных красках зимнего пейзажа, в тихой грусти о том, что не вернуть. Да и стыдно было бы торжествовать, в то время как целые страны умирают под склепом сумрачного неба, в то время как утро тебе приносит цветы, а другим – звуки холодного ветра».
Кто-то сказал, что поэзия – это «то, что остается в нас после того, когда забыты слова». Что остается нам после Бальмонта? Что-то очень светлое и приятное, как мимолетное воспоминание о чем-то далеком и счастливом. Некая необъяснимая радость, будто в темной душной комнате отдернули шторы и отворили окна, впустив в нее яркий солнечный свет и звонкое чириканье воробьев, купающихся в весенней луже. Необычайно красочно написал об этом Андрей Белый: «Бальмонт – последний русский великан чистой поэзии… Луч заходящего солнца, упав на гладкую поверхность зеркала, золотит его бездной блеска. И потом, уплывая за солнцем, гасит блеск. Когда погаснет источник блеска, как долго мы будем любоваться этими строчками, пронизанными светом. Беззакатные строчки напомнят нам закатившееся солнце, осени первоначальной короткую, золотую пору. Бальмонт – залетная комета. Она повисла в лазури над сумраком, точно рубиновое ожерелье. И потом сотнями красных слез пролилась над заснувшей землею. Бальмонт – заемная роскошь кометных багрянцев на изысканно-нежных пятнах пунцового мака. Сладкий аромат розовеющих шапочек клевера, вернувших нам память о детстве. Снопы солнечного золота растопили льды, и вот оборвался с вершины утеса звенящий ручей».
«Часто возмущаются, – писал Эренбург, – сколько у Бальмонта плохих стихов. Показывают на полку с пухлыми томами, – какой, 20-й, 30-й? Есть поэты, тщательно шлифующие каждый алмаз своей короны. Но Бальмонт с королевской расточительностью кидает полной пригоршней ценные каменья. Пусть среди них много стекляшек, но не горят ли вечным светом «Горящие здания» или «Будем как солнце»? Кто осудит этот великолепный жест, прекрасное мотовство?»
Возможно, стихам Бальмонта недостает простоты и искренности. Слишком они нарумянены и напудрены, чтобы казаться естественными. Часто вместо искренних слов, которые всегда просты, мы слышим слащаво-опереточные звуки и речи. Пусть так. Но разве цветущий луг не тем и прекрасен, что на нем растут сотни, тысячи цветов, а не один, пускай и самый совершенный? У красоты много форм и оттенков. Поэтому пусть расцветают все цветы!
Представьте на миг, что цветущий луг – это вся русская поэзия, где каждый цветок – какой-то поэт. В этом огромном красно-желто-белом букете вы без труда отыщете и один фиолетовый цветок – под названием Бальмонт. И когда, склонившись над ним, вы внимательно его рассмотрите, то вы увидите, что цветок этот – один из самых красивых и самых благоуханных на этом лугу.